Глава тринадцатая
Жизнь на хуторе шла своим неторопливым, давно определившимся порядком. Утро начиналось с обхода хлевов и закутов. Коровы уже заметно сбавили молока, остатки отдавали туго. И Зинаида бранила их.
— Ничего, ничего, — прерывал ее беспокойство Иван Степаныч. — Скоро яловка растелется. Будет, будет у нас молочко, Зинаидушка. Не пропадем. Сена нам Курсант много натаскал. Вон, весь лес выкосил! Эх, хороший жених тебе будет!
— Да ну вас, дядя Ваня!
— Будет тебе таиться. Дело-то молодое, житейское. Нужное дело. — Иван Степаныч со свистом сосал толстую, как заморская сигара, рыхлую самокрутку — такие он любил — и любовался работой Зинаиды. — Видел я, какими глазами ты на него погладывала.
— Ой, дядь Вань! Это ж когда ты видел? — всплескивала руками и смеялась Зинаида, а сама чувствовала, что шея и лицо заливаются краской. Наклонялась за очередной охапкой сена, а сама себе думала: значит же, где-то заметил за ними Иван Степаныч, высмотрел, что его не касается…
— А я так думаю, Зина, — все продолжал Иван Степаныч свою песенку, — что и ты ему на душу легла. Вернется он за тобой. И за дитем своим. Если живой останется. Эх, скорее бы война закончилась!
Зинаида слушала старика, и сердце ее то вздрагивало, то замирало, как перепуганный зайчонок. Она-то понимала, что Иван Степаныч хоть и говорил о Саше, а сам все думает о Стене. О ком же ему думать, как не о сыне? А о Саше он ей вспомнил, чтобы пожалеть и ее. Да и почувствовать самому, что он в своих тревожных думах-ожиданиях, в своей хрупкой надежде не один.
— Ты уж, Зинаидушка, не серчай на меня, что многие мои заботы в твои руки перешли. Ослаб я нынче что-то. Может, болезнь какая завелась. Ночами не сплю. Думаю все, думаю… Надысь… Слышь меня?
— Слышу, дядя Ваня, слышу.
— Ребенком себя увидел. — Иван Степаныч засмеялся и голос его задрожал. — И вроде как у матери на коленях. А колени материны — теплые-теплые…
Зинаида распихала сено по кормушкам, распрямила спину и посмотрела на старика. Тот стоял в дверном проеме и утирал щеки трясущимися шершавыми, как неструтаные доски, ладонями.
— Вот бы, доченька, умереть так, — сказал он хлюпающим шепотом. — У матери на коленях…
Она стояла, окаменев. Вспомнила об отце, о матери. Ведь и они там плачут по ним. Что там, в Прудках? Все небось в землянках спасаются…
Старик тем временем высморкался, пришел в себя и замахал руками:
— Не обращай внимания, Зинаидушка, что я тут тебе наговорил. Это я так… Так… Васютке, смотри, ничего… Ни-ни… У ней и так день и ночь одно перед глазами — Стеня. Сердце на лепушке… Об этом лучше молчать.
Лучше молчать, поняла она и свою тоску. Лучше молчать. Тася тоже о своем думает. Анна Витальевна — о своем. А сойдутся вместе, сядут где-нибудь на бревнышке у воды или на широкой лавке у теплой печи и заведут старинную песню, в которой все-то друг дружке и выскажут, все-то выплачут. Глядишь, и легче на душе становится, вроде как светлее. Надежде больше места становится. А то вдруг Анна Витальевна начнет рассказывать о разных странах. И так здорово, с такими подробностями, что кажется, что сама она там побывала, а теперь им просто пересказывает то, что видела да слышала, да где своей ногой ступала. То вдруг с детьми заведет какую-нибудь веселую игру, так что в доме все кувырком. То вдруг притихнет и о чем-то задумается, и в глазах такая мука, что лучше в них и не глядеть.
Тася намного проще и понятнее. Душа у нее светлее. Когда печалится, все песни свои поет. На своем родном языке, на белорусском. Зинаида любила ее слушать. В тех песнях есть такие слова, что от них душа замирает и плакать хочется.
Анна Витальевна таких песен не знает. Тасины песни ее беспокоят.
Однажды она спросила Ивана Степаныча, нет ли где в доме географической карты? Старик нашел где-то на чердаке старый, еще дореволюционный атлас мира.
— Вот, Стенина какая-то книжка. Он в школу с ней ходил…
И она долго листала ее, водила пальцем, что-то думала, думала, думала… Атлас потом положила под подушку и время от времени доставала его и снова смотрела, и думала.
В тот год грибы пошли поздно, в октябре, после первого ночного захвата. Утром Зинаида пошла на озера, а стежка под ногами хрустит, и ледок возле камней, на которых лежали широкие плахи пральни — забереги. Она зачерпнула воды. Лед зазвенел печальным звоном, как будто она выронила стеклянную посудину и та легко разбилась на валунах, исчезла в прозрачной воде. Поймала в ведре тонкую ледышку, положила ее в рот. Та скоро растаяла, даже не остудив губ. Тут увидела монаха Нила. Тот шел краем берега с небольшой корзиной и, часто наклоняясь, что-то собирал в свое лукошко.
Вернувшись домой, она сказала старшему:
— Прокоша, сынок, сбегай-ка в Пенушки, посмотри, не пошли ль опенки. Везде смотри: и в траве, и на деревьях.
Пенушки — старые вырубки, лесная елань. Сосновые и березовые пни уже покрылись мохом. Лес там свели еще до Сидорят. Когда-то здесь, при старой власти и других, еще царских законах, обживались первые хуторяне. Удивительно, но усадьба не зарастала. Лес словно уступил это место солнцу и лугу. Летом на луг забредали коровы. Трава в елани росла буйная. Но покос был негодный из-за обилия пней. Похоже, сводя лес, сучья сжигали тут же, видимо, пытаясь заодно уничтожить и пни. Но только обуглили их, и они будто окаменели и уже не поддавались гниению. Торчали из земли там и тут серыми гранитными пирамидками. Вот и прозвали то место Пенушками.
Прокопий вскоре вернулся, еще издали крича:
— Опенки пошли! Все усыпано! И на земле, и на деревьях! Ой, сколько много!
Она остановилась. Прокопий с разбегу сунулся в ее руки, уронил шапку, затих. Она гладила его вихрастую голову, нюхала волосы и все крепче прижимала к себе. Так продолжалось, пока он не вырвался и, глядя на нее настороженно, не спросил:
— Ты чего, ма?
Она хотела его снова обнять, но он отстранил ее руки и побежал к дому, на ходу крича:
— Федька! Колька! Айда за грибами!
Опят они в ту осень насолили целую бочку.
— Соли поменьше сыпьте, — следил за женскими хлопотами Иван Степаныч. — Скоро морозы ударят, в сенцах и так не закиснут. А до весны все приберется.
Соль они берегли. Радовский, когда привез на хутор Анну Витальевну, передал Ивану Степанычу полмешка крупного помола довоенной соли. Приносил и потом. Но с тех пор прошло уже порядочно времени, и соль подходила к концу. Картошку они варили без соли. Без соли на первых порах шла и похлебка. Но однажды Анна Витальевна, проглотив ложку, тут же выскочила в сени и долго не появлялась. Хлопала умывальником. Иван Степаныч, видя такое дело, приказал солить похлебку хотя бы через день.
— Прокош, — вспомнила Зинаида, — а помнишь, как мы с тобой склады солдатские нашли? Вот где соли было!
О тех складах они на хуторе заговаривали не раз. Много там было всякого добра, которое пригодилось бы им сейчас.
— Там, видать, уже ваши, прудковские, все растащили, — махнул рукой Иван Степаныч. — Такое добро под елкой не пропадет. Но я вот чему удивляюсь! Сколько годов тут Нил живет, а ни разу, ни крупинки соли не попросил. Как-то ж обходится. Не святым духом живет. Корешки, да травки, если из них суп варить, тоже ведь присолить надо.
— Да как же без соли-то, Иван Степаныч? — не поверила Анна Витальевна.
— А вот так и живет! И постарше меня годами-то. А все что-то тюкает там… Я уж свой топор Зинаидушке уступил. Все, уездился мой коник. Уже и на ровной дороге спотыкается, а уж в гору…
— Схожу я, дядя Ваня, в Прудки. Может, там чего раздобуду.
— И не думай. Пропадешь в лесу одна.
— А я не одна. Со мной вон Прокоша пойдет, — сказала Зинаида как о давно решенном. — Что нам, день — туда, день — обратно. Пока подморозило и снег не выпал, в самый раз сходить в деревню. Соли разживусь. Или еще чего.
— Зимой-то, на лыжах, может, и легче было бы.
— Зимой след оставим. А что там, в Прудках, мы ж не знаем.
И Зинаида настояла на своем. Может, и не соль вовсе гнала ее в Прудки. Хотелось глянуть хоть одним глазком на родную деревню. Может, и не на что там глядеть. Может, правду говорит дядя Ваня — уголья там одни и не разгребли их еще, потому как некогда было и некому. Но все равно там был дом. Или то, что от него осталось. Туда и тянуло неодолимо. Хотя бы на головешки посмотреть.
И вот в самом конце октября, уже запорхали белые мухи, Зинаида и Прокопий пустились в дорогу. Прокопий сказал:
— Мам, давай возьмем автомат. С ним не страшно.
— Не будем его брать. Тяжелый он.
— Я понесу! — обрадовался мальчик. — Мне это совсем не тяжело.
— Не будем, Прокоша. Мало ли что…
В деревню шли с гостинцем. Анна Витальевна запекла в чесноке баранью ножку. Взяли еще несколько ковриг хлеба. И себе кое-что подкрепиться, чтобы не отдыхать в пути на голодный желудок.
Когда уже обогнули по мерзлой забытой тропе озеро и пошли вдоль речки, увидели монаха Нила. Тот шел навстречу. Посторонился, уступая им стежку, хотя просека была широкая и они без труда разошлись бы и так. Но Зинаида сразу поняла, что Нил в этот ранний час вышел на их путь неспроста.
— По дороге не ходите. Лесом скорее дойдете. — И монах обмахнул их крестом.
— Так дорогой же ближе, — растерянно отмолвила Зинаида.
— Лесом ступайте. Лесом. Не заплутаете. Нужную тропу и время Бог укажет. Дойдете.
Так и разошлись. Встреча с монахом Нилом смутила Зинаиду. Вышел проводить, хотя о том, что они в Прудки собрались, никто, кроме хуторских, не знал. А теперь вот предупредил, чтобы по дороге не ходили…
Быстро истаяли среди березовых и дубовых ветвей с остатками пожухлой от морозов листвы короткие, как нечаянный сон, утренние сумерки. Справа, в будто остановившихся высоких облаках, стало набухать сияние — всходило солнце. К этому времени Зинаида и Прокопий отмахали уже километра три и углубились в сосняк. Дорога оставалась правее. Зинаида все время чувствовала ее. Так и тянуло свернуть туда и пойти по просеке, по знакомой колее. И легче, и быстрее, и не так страшно. Но слова монаха Нила не выходили из головы.
Похрустывала под ногами взявшаяся инеем трава. Лопался ледок в коровьих следах. Но вскоре, в соснах, пошел сплошной черничник, и шаги их потонули в топком мху. Шли тихо, изредка полушепотом переговариваясь.
— Мам, — тихо окликал Зинаиду Прокопий, — а почему ты шепотом разговариваешь?
— А ты почему? — отвечала она, улыбаясь, чтобы подбодрить мальчика, нельзя было показывать, что и она боится, что и ей страшно в чужом незнакомом лесу. — Это лес нам так велит разговаривать. Лес не любит, когда люди в нем шумят.
Прокопий молча кивнул. Глаза его, внимательно смотревшие из-под шапки, расширились.
— Да ты не бойся.
— Зря мы автомат не взяли, — вздохнул он.
Она-то понимала, что Прокопию очень хотелось взять с собой автомат еще и потому, что этот автомат принадлежал его матери и что, возьми они его в дорогу, мальчику было бы не так страшно, и он, конечно же, терпеливо нес бы его. Но автомат они не взяли. И теперь об этом горевать поздно. Пелагея, конечно, была не такая трусиха, как она. Она и с парнями обходилась смелее. Вот и Сашу окрутила так, что он души в ней не чаял и полюбил, как видно, сильно, по-настоящему. И до сих пор еще любит. Любит. Забыть не может. Не может смириться с тем, что произошло. Уж она-то видела, как он по кладбищу ходил и на могилке сидел. И какие глаза у него были, когда на хутор возвращался.
Снова он встал перед глазами, не давал пути. Куда она ни взглянет, везде он. То по просеке выйдет вдруг навстречу в своей изношенной шинели с вылинявшими курсантскими петлицами. То за деревом стоит, выглядывает. Зачем он от нее прячется? То вслед смотрит…
— Прокошенька, давай, миленький, отдохнем малость. Что-то я уморилась. — Она прислонилась плечом к сосне, ослабила тугой узел шали.
— Тихо, ма. — И Прокопий вытянул птичью шею, прислушался, как коростель из травы.
— Ты что? — огляделась она испуганно.
— Тише, — ухватил он ее за руку и потянул в заросли можжевельника.
Они присели в густом вельнике, припорошенном березовой листвой и сухими желтыми парочками опавшей сосновой хвои. Замерли, как куропатки, пригнув к коленям головы.
Теперь и Зинаида поняла, что они в сосняке не одни. Она услышала разговор. Разговаривали двое, вернее, один, ему отвечал второй. Но потом к ним присоединились еще двое или трое. Они шли по дороге. Или стояли там, в отдалении, что-то решали. Ой, не напрасно Нил вышел предупредить их. Дорога-то и правда занята. Неужто опять эти лютые звери, казаки? Зинаида затаила дыхание, прислушалась. Нет, слава богу, не они, не казаки. Говорят по-немецки. Значит, немцы! Откуда здесь немцы? Фронт вроде на запад ушел. Там, за лесом, за шоссе, гремит ночами и полыхает зарницами небо. Ушел, не ушел, а немцы вон здесь, в лесу, на дороге. И отсюда до их хутора всего-то, может, каких-нибудь пять-семь километров. Что они здесь делают? Хутор ищут? Зинаида дрожащими руками обнимала голову Прокопия. Она слышала, как дрожит и западает его дыхание.
И вдруг на дороге заговорили по-русски.
— …господин поручик..
— Поднимайте людей…
— …здесь уже близко…
— …das Feugwetter…
И вдруг совершенно отчетливо:
— Мы что, заблудились?
Кто же эти люди, думала Зинаида. Если они блудят, то, значит, нездешние и в нашем лесу впервые. Что же они ищут?
— Первый и второй взводы прошли правее. Рентельн их ведет вдоль дороги.
— Значит, мы должны идти туда.
— Дорога как раз туда и ведет.
— Где-то здесь, недалеко, аэродром русских? — Это было произнесено с сильным акцентом.
— Да, недалеко. Отсюда километров шесть, не больше, — ответили по-русски.
Погодя послышались шаги. Шли по дороге. Зинаида приподнялась на корточках, выглянула из-за вельника: по дороге, шагах в десяти от них, шли люди, одетые в маскировочные куртки и плащи, с немецкими автоматами, с тяжелыми рюкзаками. У одного вместо рюкзака квадратный металлический ящик. Рация, поняла Зинаида. Всего их было двенадцать человек. Она машинально, сама не зная, зачем, сосчитала их. За деревьями мелькали их бледные лица с одинаковым выражением сосредоточенности и усталости. Двое или трое были одеты в красноармейскую форму и вооружены русскими автоматами. Один из них и нес рацию.
— Никаких следов, господин поручик.
— Они отсюда давно убрались, даже если и были.
— Партизаны хорошо маскируются…
— Я вас предупреждал.
— У них свои люди в каждой деревне, на каждом хуторе, господин поручик.
Значит, фронт снова отодвинулся на восток, догадалась Зинаида. Когда услышала о хуторе, сердце ее сжалось. Она понимала, что говорили не об их хуторе, не о Сидорятах, но вдруг они и дальше пойдут по этой дороге и выйдут к озеру?
— Говорил тебе, надо было взять автомат, — зашептал Прокопий, когда дорога опустела и они, обессиленные напряженным ожиданием, повалились в черничник, радостно прижимаясь друг к другу, что все обошлось, что их не заметили, что они живы.
— Молчи, глупенький. Автомат…
— Сейчас бы так и покосили их, — не унимался Прокопий. — Мамка умела стрелять. Она вот так палила — та-та-та! А ты — трусиха.
— Трусиха, миленький, трусиха, — засмеялась Зинаида, целуя Прокопия в щеки, в глаза, в брови.
— Ладно, пойдем, — погодя сказал Прокопий, встал и начал отряхиваться от сосновой хвои, прилипшей к телогрейке.
Так и пошли дальше, держась солнца и делая поправку на то, что оно с каждым часом все дальше перемещается на запад. Вскоре оно светило им в затылок. А потом и вовсе замелькало по левую руку.
— Мам, — спросил Прокопий, когда впереди уже засинелось вечерними сумерками, — мы что, в лесу ночевать будем?
— Да нет, Прокош, думаю, успеем до ночи до дома дойти, — обнадежила мальчика Зинаида, а у самой на душе было неспокойно.
Места кругом незнакомые. Чащоба и буреломы. Вперед продвигались медленно. Иногда Зинаиде казалось, что они заблудились, что они уже никогда не выдерутся из этой чащобы. И тогда она украдкой оглядывалась на Прокопия, на его раскрасневшееся спокойное лицо и понимала, что мальчик не должен знать, что они кружат по лесу. Солнце ушло, его поглотила та же чащоба, в которой теперь плутали и они. От дороги они отклонились, должно быть, на порядочное расстояние. Зинаида боялась дороги. Теперь она знала, зачем монах Нил вышел на их путь и что означали его слова. И этот страх подспудно гнал ее подальше от знакомой просеки. Просека осталась с прошлой зимы, когда деревня уходила в лес от казаков атамана Щербакова.
— Где мы тут будем ночевать? — Прокопий оглянулся на Зинаиду. В его глазах была мука.
Вопрос Прокопия снова всколыхнул в ней беспокойство, которое мгновенно стало перерастать в страх. Но она тут же начала заклинать себя: нет-нет, нельзя допустить, чтобы паника завладела мной. Тогда и Прокопий поймет, что произошло и что им до ночи не выйти, что только завтра утром они смогут продолжить путь. И то, если взойдет солнце, хотя бы на час, чтобы они могли взять правильный ориентир. Голос мальчика и выражение его лица были спокойными. Это успокаивало и Зинаиду.
— Сынок, ты уморился? — спросила она и взяла Прокопия за руку.
— Уморился, — тем же спокойным голосом ответил он. — Давай костер разведем. Помнишь, как дед Ваня сказал? Если заблудитесь, разожгите костер.
— А мы не заблудились. С чего ты взял?
И вспомнила, что сказал монах Нил: нужную тропу и время Бог укажет… Значит, надо ночевать здесь, в лесу. И ничего страшного. Надо только отыскать удобное место, где лучше развести костер.
— Заблудились. — Прокопий снова оглянулся, но в глазах его Зинаида не увидела ни страха, ни укора. — Но ты, мам, не бойся. Мы выйдем. Лес не может быть бесконечным. Главное, не ходить по кругу. Потому что, когда блукаешь, всегда идешь по кругу.
— Это тоже тебе сказал дед Ваня?
— Нет, я об этом читал в книжке. А мы ходим по кругу.
— Откуда ты знаешь?
— Вон, видишь березу со сломанной макушкой?
— Вижу. Это ее молнией разбило.
— Может, молнией. Может, снарядом. Мы ее уже проходили. Час назад. Только с той стороны. Вон оттуда.
— Да, Прокоша, я ее тоже помню. — Зинаида испуганно огляделась. Да, теперь совершенно определенно ясно, они заблудились, местность крутом незнакомая, куда идти, тоже неизвестно. И она поняла, что другого выхода, как заночевать в лесу, у них нет. И лучше остановиться прямо здесь, попусту не тратить силы.
Они свернули к березе со срубленной верхушкой. Листья вверху тихо шелестели, поскрипывали на холодном ветру. Но в тот самый момент, когда они подошли к ней и Зинаида уже освободила одну из лямок мешка, который все время оттягивал плечи и казался тяжелее каменного, Прокопий кинулся к ней и вскрикнул:
— Ма! Смотри! Самолет!