Глава 7
Слезы потекли у Мормосова, когда он впервые вошел в конюшню, и слезы эти лились неделю. Смерть, казалось, осталась там, в лагере; духовито несло жизнью от фырканья лошадей, от конского навоза. Болезнь тлела в Петре Ивановиче, жалость к живущим пронизывала, ибо все они, дышащие и ходящие, обречены были на смерть, и горло захватывало от умиления животными. Он перешил коменданту китель и брюки, заглянул к лошадям – и застрял надолго. Всегда ладил с кошками и собаками, но скотину не обихаживал, а тут вдруг проснулась тяга к ней, хотелось водить рукой по крупу жеребца, трогать мягкие губы его. Глаз, что ли, был так устроен у лошадей, но как ни старался Петр Иванович, а встретиться с лошадиным взглядом, увидеть выпуклые мысли – не мог… Прильнул к ребрам животного, вдохнул пот его и заплакал. Потом выскреб навоз, поддел вилами сено.
Обжил конюшню. Поротый немцами конюх не перечил. Здесь Петра Ивановича по утрам поджидали собаки, просили мяса и ласки. Сердобольные бабы заглядывали, приносили в узелочке пару круто сваренных яичек, горсточку соли, и певучая белорусская речь накладывалась в ушах Петра Ивановича на трескучую немецкую в доме коменданта. Странными, неисповедимыми путями люди приобщались к жизни, а Мормосов никак не мог выползти из тоски то ли по смерти, то ли по жизни. Скулила собака с подбитой лапой – он ни с того ни с сего начинал скулить вместе с нею, и – что было особо мучительно – в естественные земные запахи вдруг вплеталась невесть откуда прилетевшая смердятина гниющего человеческого тела; порою шибало в нос падалью от вещей, которых людские руки касались ежедневно.
Однажды утром к конюшне приползла подыхающая овчарка. Передние лапы ее гноились, шерсть на левом боку была выжжена, глаза слезились, проступавшие ребра говорили о долгом пути к людям, которых она продолжала бояться. Петр Иванович взял ее на руки, отнес в свой закуток, промыл раны, приткнул к морде миску с жиденьким супцом. Выходил. Понравилась она и немцу-ветеринару, тот допытывался – откуда такая? (Однажды, заглядывая в разговорник, спросил: «Что станет с собаками и лошадьми, если вдруг все люди на земле вымрут?») Овчарка пятилась, норовя спрятаться за Петра Ивановича, который, немо разевая рот (боялся обнаружить, что понимает немецкую речь ветеринара), стал отмахиваться от немца, побежал к старосте, вдвоем отстояли собаку, а то ветеринар едва не забрал ее. Овчарку, правда, внесли в список колхозного имущества, поставили на довольствие и вменили в обязанности охрану конюшни. Более того, через день ветеринар привез ошейник с номерной бляхой, собака стала еще и собственностью германских вооруженных сил, воином. Получила кличку Магда, хоть и не отзывалась на нее, и так привязалась к Мормосову, что понимала его речь почти дословно.
Для старосты новая власть была продолжением старой, с прежними дуростями, он поносил ее при Мормосове, когда комендатура потребовала перехода на немецкий алфавит – «Ч» (чужие) в списочном составе колхоза заменялось на «F» (fremde). По совету его Мормосов отрастил усы и бороденку. Самому же старосте маячила петля – и русская, и польская, и немецкая, о чем он не раз пробалтывался. Правда, старая власть, вернись она, не повесит его только потому, что все годы оккупации он ревностно сохранял колхозное имущество. Правдой было и то, что немцы в любой момент сменят милость на гнев и пристрелят старосту, если не повесят. Из генерал-губернаторства проникали в район вооруженные люди, но скот не угоняли, немцев не тревожили. Однажды, показав рукой на лес, староста предупредил: зять-то его, тот, которого сейчас нет, – человек опасный, своих людей держит в лесу, поэтому если кто придет сюда от его имени – будь добр, предупреди…
Как только загустилась щетина, подзакрыв лицо, Мормосов стал помогать старостовой внучке торговать на станции самогоном. Девчонку, рассудил подозрительный староста, могут немцы уволочь с собою мужской забавы ради или, ничуть не лучше, обмануть, всучив фальшивые бумажки вместо марок. Однажды она прельстилась пятью украинскими карбованцами, на банкноте такая гарная дивчина красовалась, и староста покрыл белорусским матом хохлов, а заодно и польского генерал-губернатора, который пустил в обращение свежие злотые, и никогда не видевшие польских денег белорусы попадались на приманку.
Так они и стояли однажды на дощатом перроне – бородатый Мормосов и внучка старосты. Офицерский вагон остановился, девчонка подняла над головой бутылку, звонко выкрикивая «Бимбер! Бимбер!», и два только что проснувшихся и смеющихся офицера (кителя наброшены на плечи) смотрели сверху на нее. Молодые и белозубые красавцы переговаривались между собой, а Мормосов опустил глаза, смотрел только вниз. Купили немцы две литровые бутылки самогона; бросили бумажки – три по десять марок, не бог весть какая выгода, четыре бутылки еще в корзине, можно потолкаться около станции и сбыть, но Мормосов потянул девчонку за руку, и забралась она, довольная, на телегу с купленным ей леденцовым петушком на палочке.
А он то постегивал лошадь, то натягивал вожжи и замирал в мучительных воспоминаниях. Одного из этих двух приценявшихся к бимберу немцев он когда-то видел, немец был знакомым, и давно знакомым. Эти два офицера ехали в разные места: высокий и рыжеватый в Германию, в Мюнхен, а шатен очень приятной внешности советовал ему взять бимбер, похвастаться в отпуске колониальным алкогольным продуктом. Немец этот наверняка останется в городе, где, конечно, самогоном обопьешься, и в разговоре мелькнула его фамилия: Клемм.
Он выпряг лошадь, погладил обрадованную Магду и забился в угол конюшни. Было страшно вспоминать, потому что границы воспоминаний раздвигались и удалялись, год отлетал за годом, пока память не остановилась на поезде Москва – Сталинград. Он догадался, где встречал немца или человека, очень его напоминавшего. Да, в том поезде Москва – Сталинград, в вагоне-ресторане. Войдя в него, он сразу увидел бывшего начальника, понял также, что начальник не очень-то хочет узнавать его, поэтому Петр Иванович не смотрел на него, а, когда по проходу двигался к свободному столику, перевел взгляд на парня в штатском, соседа двуромбового. Сел спиной к начальнику, слышал, что происходит сзади, а там просто уминали ужин да молча попивали пиво. То есть незнакомые, случайно сведенные столиком люди, и в таком убеждении был он даже после того, как бывший начальник произнес целеуказующую речь о желательности пребывания Мормосова где угодно, но только не в столице СССР, главных городах союзных республик и областных центрах. Начальник встал и ушел, а парень остался сидеть. Но начальник-то – за двоих расплачивался: официант, подсчитывая, называл цифры, а меню-то было перед глазами Мормосова! Из одной артели эти будто незнакомые люди! И парень остался сидеть потому, что таков был приказ двуромбового: проследить, что делать будет помеченный человек, то есть Мормосов. Парень же – слободской по виду, очень симпатичный на морду, в дедовой лавке похожий служил, так умел зубы заговаривать, что никто не уходил без покупки. И – что сразу Мормосову бросилось в глаза – на нем был костюм, сшитый в Берлине!
Значит, в ближайшие дни жди этого человека здесь! (Мормосов окрестил его так: «Приятный».) Понятно теперь, почему подменяют зятя: явка здесь, явка! И приманкой он, Петр Иванович, которого Приятный сгоряча пристрелит.
Гнев забурлил в Петре Ивановиче: сволочи, и до конюшни добрались, ни одна цифра в их бухгалтерии не пропадает! Как спастись?
Он заметался по конюшне, и лошади зафыркали, чуя беду. Заскулила и собака. Петр Иванович лег, будто сейчас автоматчик – как бывало в лагере – пустит очередь в полроста над землей. Поджал колени, локтями закрыл лицо. Бежать – куда? В лес – бессмысленно, в город – еще опаснее, да и паспорт у старосты, обе власти крестьянам воли не дают, рассчитывать надо только на себя. И не надо пока бояться Приятного: не такой уж он дурак, чтоб сразу появиться в селе, явку надо еще проверить, Приятный кого-нибудь подошлет.
Еще поразмышляв, Петр Иванович совсем успокоился. Парень из вагона-ресторана вполне мог быть натуральным немцем на немецкой службе, еще в Берлине он слышал в торгпредстве разговоры о том, что произойдет в скором времени как бы обмен опытом, в НКВД на стажировку прибудут офицеры немецкой госбезопасности. Следовательно, Приятный не из Москвы, а из Берлина и о явке не знает.
Три дня спустя барышня городского вида постучалась в дом, заговорила со старостой, стараясь не смотреть на сидевшего за «Зингером» Петра Ивановича. Оказалось, она хорошо знала младшую дочь хозяина, дружила с ней какое-то время, но потом та вышла замуж и пропала из виду. Привела кое-какие детали, которые убеждали: барышня – не самозванка. Староста отвечал неохотно и неприветливо: дочь заезжала после свадьбы сюда, в августе 38-го, с мужем (поворот головы в сторону Петра Ивановича за швейной машинкой), но пробыли они недолго и укатили в Минск, а с начала войны и след ее простыл, людей разбросало, зятя (борода показала на человека за шитьем) он вытащил из лагеря, поскольку родственник…
Тут Петр Иванович подыграл, глянул на барышню.
– Она перед войной, – сказал он о дочери старосты, – в Винницу к подруге поехала.
Почта хоть и работала, но люди, ветром разнесенные, ей не доверяли, и ничего необыкновенного не было в приходе барышни, ее расспросах о подруге, и уж совсем обычной прозвучала просьба. Одно время, сказала барышня (так себя и не назвавшая), в деревне проживал и состоял на учете Юзеф Грыцуняк, он, по слухам, наезжает изредка сюда, так если появится, передайте ему, что о нем очень беспокоится сестра. Староста подумал и подтвердил: да, такой внесен был когда-то в «чужие», но потом то ли арестован был, то ли побежал за лучшей долей. Барышня поблагодарила, пожелала дому мира и покоя. Путь в город выбрала через станцию, мелькнула на тропке, и у старосты нашлись какие-то дела, пошел, видимо, к коменданту, звонить в город, докладывать Шакалу.
Под вечер открыл Петр Иванович дверь в свою клетушку при конюшне, а там сидит та же барышня, никуда не уехавшая. Деловито сказала: староста кругом в долгах у немцев, потому она и не заговорила при нем о главном. Грыцуняк где-то рядом, ждет весточки от сестры, и письмо передадут на станции – здесь небезопасно – через него, Маршеню, положить его надо вот сюда… (Барышня вывела Петра Ивановича из клетушки, выдернула мох из-под второго снизу бревна, показав углубление.) Юзеф сам найдет весточку. Договорились?
Злость постепенно подкатывала к Петру Ивановичу – пензенский я, пензенский, а не подсадная утка на явке, неизвестно чьей!
Согласие барышня получила. Петр Иванович гладил обеспокоенную Магду и терзался догадками: эта пригожая девушка определенно с партизанским или московским заданием, и ей бы таиться, но, с другой стороны, смело пошла на охраняемую немцами станцию, там посты полевой жандармерии, пропуск, следовательно, у барышни настоящий.
Что делать? Куда бежать?
За три деревенских месяца Петр Иванович нагулял кое-какой жирок, мимо немца с автоматом проходил без опаски. Лагерные страхи подзабылись, в нем начинало накапливаться и оседать что-то непензенское, противное, царапающее и зудящее; метался по конюшне, застывал на месте, потом брал разбег, чтоб головой проломить стену, и падал, вытягивался, лежал…