Книга: Кровь диверсантов
Назад: Глава 45
Дальше: Глава 47

Глава 46

 А он, мятежный, не просит бури. – Какую белорусскую Ла-Рошель они штурмовали. – Прощай, Этери! – Проверка на лояльность. – Буриданов осел поет «манану».
Стих ураган, на развалинах разрушенного им города уже начинал зеленеть бурьян; я выбрался из-под обломков и грелся на солнцепеке, во мне была знакомая, но длящаяся всего сутки или чуть более досада: вылет отменен, погода в месте высадки наисквернейшая, парашюты – на склад, рекомендуется сон и чтение воспитательной литературы.
Теперь сон и чтение – не на день и не на два.
Двухкомнатная квартира (мебель казенная) – на Фестивальной, деревья скрадывают шум, чувствуется запад, в углу приткнулся ликербар, женщина, приставленная квартиру убирать, оказалась соседкой, принесла виноград, ушла – и я ощутил прелесть безопасного одиночества, хотя не помешало бы иметь под рукой хотя бы «вальтер».
Один! Один на всем белом свете. Когда еще найду Алешу, а свидеться с Григорием Ивановичем уже не придется. Этери, конечно, выйдет замуж, и ничто не дрогнет во мне – вот каким мерзавцем стал, вот в чем ужас. Даже словечка упрека не найдется, да и можно ли осуждать девушку, трижды получавшую похоронку на жениха, на меня то есть. Открылась и страшная правда о разгроме партизанского отряда, ибо уцелел-таки тот грузин. Отряд вышел из повиновения и грозился стать центром, к которому потянулись бы другие народные мстители. (Это длинные уши Феди услышали в апреле 45-го.)
И мать умерла, в 44-м. Я всплакнул.
Кое-кто находит изысканную прелесть в одиночестве посреди толпы. Можно бы согласиться, но толпа движется, толкается, матерится, тащит тебя неизвестно куда.
Мое одиночество – вечерние часы в пустой квартире на Фестивальной. Сижу на диване, открыта бутылка вина (отхлебнется не более полстакана), ни шороха в комнате, зато из-за стен пробиваются человеческие голоса, звуковое сопровождение того бытия, в какое погружены соседи справа, слева, сверху. Кто-то мордует Моцарта, на шестой минуте убеждаясь в собственном бессилии. Ребенок всплакивает. Супруги бранятся. Это уже стало потребностью и наслаждением – сидеть в квартире, не зажигая света и слыша соседей. Из тумана выплывали клочки, я перелистал личное дело майора Филатова Леонида Михайловича и был поражен: адрес московский его вспомнился, имя-отчество жены, носящей его же фамилию: Тамара Георгиевна. Более того, в белесой пелене проступало нечто, что при солнце позволит мне установить, где живет Чех.
Но возвращаться к старому не хотелось. Знал примерно, где сейчас Костенецкий, Лукашин, Богатырев, но никакого желания видеть их не испытывал.
Я разматывал катушку воспоминаний и раздражался, находя обрывы нитки, связывал узелочки, чтоб продлить путешествие в глубь времени… (Кстати, не в пустыне жил Чех, общался со многими людьми. Один из инструкторов рассказал мне удивительную историю. В 1936 году вся Франция знала о поезде № 77 Париж – Перпиньян, он увозил в Испанию интербригадовцев, и все они попадали под око властей. Зная это, Чех с поезда спрыгнул, границу перешел без проводника, пропадал целый месяц и нашелся в доме колдуньи, которая пичкала его своими космическими знаниями и наркотиками.)
Кстати, эти погружения в прошлое открыли мне многое в немце Вилли, «который не Бредель». Он одинаково ненавидел и фашизм и коммунизм, и конечно же – он и есть тот «преданный советскому командованию товарищ», который давал нам сигналы смятыми пачками сигарет. А майора с портфелем решил-таки уберечь от русских.
Нет, доверять ему – опасно. А день встречи приближался, до 18 мая не так уж далеко.

 

Однажды меня – я выходил из библиотеки – робко окликнула некая женщина, в полутьме не разберешь, кто такая. Остановился. Она подошла. Фонарь неподалеку светил, женщине по виду лет тридцать пять, портфель, грубоватая юбка, какой-то жакет, прически никакой. Сказала не без смущения: ей нужен мужчина, она истосковалась, всю войну без них, а занимает такой пост в городе, что спутайся с кем-нибудь – пересуды пойдут волнами. А врач – настаивает, все странности ее психики – от женского одиночества, уже и мужеподобные черты в облике появились… Глаза – умоляющие, страдающие, насмехающиеся над собой, и плечи вздрагивающие. Так стало жалко ее! А была суббота, ей некуда спешить, мне тоже, я сутками позже, на своем диване, воздал хвалу себе за верно выбранный стиль поведения и одежды. Скромный чистый парнишка, не таящий зла на людей и власть, к такому милиционер не прицепится, такому доверится советская служащая.

 

Чех однажды высмеял Алешины рассуждения о воле, свободе, осознанной необходимости. Чех привел в пример вековую загадку, трагедию буриданова осла, подыхающего с голода при достатке пищи. Осел страдал свободой выбора. Перед ним – две связки сена (два одинаковых диска к автомату?!), осел умирает, поскольку не может отдать предпочтения ни одной связке, ибо мучительно гадает: какая связка лучше? Вырвешь клочок из правой – совершишь ошибку, в левой-то – сена уже больше! Потянешься к левой – связки уравняются, вновь провоцируя проблему. Здесь, уверял Чех, загадка мироздания, и никто не решается приступать к ней. Свобода – это прежде всего возможность выбора, и никакой свободы нет, потому что любой выбор – бессмыслица, и, если одна охапка сена больше отвергнутой, это уже следствие чего-то или кого-то, внешней силы…
Люди живут просто так! И я живу, как придется. Почему-то не стал музыкантом, архитектором, писателем, строителем, шофером. Мой жизненный путь предопределен. Двадцать один год уже, а все один-одинешенек, уж не жениться ли на какой-либо студентке, тем самым привязав судьбу свою к рулю, которым правит пока еще незнакомая девушка?
Как жить? Что делать?.. Ни у кого спрашивать не надо, в этом было что-то сладостное.
До апреля 1948 года жил я так безвольно, безропотно, тихо – я жил читающе. Надо бы употребить слово «рефлексия», но я так и не понял до сих пор, что оно означает. И не терял надежды, что однажды во мне возникнет строчка, удивительная по простоте и ясности, к ней не может не подцепиться такая же – и потечет сказовый речитатив. Наверное, я постарел, потому что все чаще вспоминалось детство; я находил много несуразностей в сталинградской жизни и начинал подозревать: не от болезни умер отец, и не по своей воле мать подалась в Грузию.
Назад: Глава 45
Дальше: Глава 47