Глава 5
Мормосов Петр Иванович, вспугнутый войной, со страху подавшийся на восток вместе с толпами обезумевших людей, отделился ночью от бесконечно бурлящего потока и спрятался в лесу, чтоб в одиночестве решить для себя: куда? То есть надо ли бежать на восток, где свои, от которых, однако, жди либо расстрела, либо лагеря, – или оставаться у немцев, что не менее опасно, если те покопаются в его прошлом.
Родом Мормосов был из Пензы, деды его второй век уже как освоили слободу, названную так матерно, что даже в лихие времена словечко это нельзя было без дрожи пера положить на бумагу. Мормосовых слобода уважала: все мужики – малопьющие и работящие, добытые трудом рублики прикладывали к ремеслу, потому и дедам издали кланялись в пояс. От налоговых тягот и мздоимства властей сыновья и внуки дедов ударились в бега, второпях поделив нажитое. Самому молодому, Петру, достались крохи, что его не огорчило, потому что знал: не пропадет нигде, никогда, и при всякой власти, даже советской, будут цениться его на все – от шитья до починки часов – способные руки. Подался в Москву, там ему уже через полгода кое-кто подобострастно улыбался. Быстро вознесся, уважаемым человеком стал, особо приглянулся одному начальнику, которому сшил костюм, глядя на который другие начальники насупливали брови: «У кого?.. Подкинь адресочек». Начальник в ответ посмеивался и с адресочком не расставался. Трудился он в каком-то наркомате, получил назначение в Берлин и забрал Мормосова с собой. Незаменимый работник – так считали в торгпредстве на Лиценбургерштрассе: Петр Иванович мог и побелку в комнате для посетителей сделать, и в гараже порядок навести, оказался к тому же хватким на язык, трещал по-немецки, как берлинец. Сошелся с таким же немецким умельцем и зачастил к нему в гости. Начальники уразумели, какого мастера ухватили по дешевке, и начали эксплуатировать его, приобщать понемногу к неторговому делу, поскольку сами давно засветились. То отправляли его покрутиться возле указанного дома или будто по ошибке заглянуть к кому-то да определить, засада там или хозяева живы-здоровы. Мог Петр Иванович сойти при случае за обитателя рабочего квартала Кепеник, а при особой нужде выручал начальников, появляясь в Грюневальде одетым под буржуя. А то проще: с желтой или красной сумкой стоял на перроне пригородной станции. Начальники души в нем не чаяли, потому что сами попадались на мелочах. В столице Германии частенько исполняли гимн – в кафе, на площадях, около кинотеатров, и немцы послушно вытягивали вперед руку, стояли с обнаженными головами, чего не могли позволить себе торгпредовские недотепы, боясь обвинений в симпатиях к фашизму. На чем и попадались, полицейские к ним присматривались, тащили в участок. А Петр Иванович и руку вздергивал, и в жертвенную кружку монету бросал, и вообще так свыкся с Берлином, что не удивлялся уже, когда к нему обращались приезжие: а как, скажите, пожалуйста, добраться до Шарлоттенбурга?
Петр Иванович давно сообразил, какой торговлей увлечено торгпредство, никого – по-пензенски – не обманывал, и не по его вине начальник и сотрудники скандально ошиблись однажды, Петр Иванович три месяца сидел во внутренней тюрьме на Лубянке, пока к власти вновь не прорвался оправданный начальник, вознесясь к еще более крупной должности. Петр Иванович, тюрьмой напуганный, шоферил в Москве (подписка о невыезде) да втихую подрабатывал чем придется и где повезет. Осенью 39-го сбросил надоевшую спецовку, поехал к тетке в Сталинград. Хорошо одетый (в Берлине пристрастился к уважающей тело одежде, к еде от хороших поваров), пошел в вагон-ресторан и увидел бывшего начальника: два ромба в петлицах, а не три, как раньше, шпалы. Начальник пусто глянул на него: то ли не узнал, то ли узнавать не желал. Как назло, свободное место за соседним столиком, и сидели – спина к спине, затылок к затылку. После расплаты с официантом начальник встал, сдавил плечо Мормосова острыми пальцами и спросил:
– Куда едешь?
Тот ответил – не дрогнув и не повернув головы.
– Хороший город, – оценил начальник. – Но есть и получше: Бодайбо, Красноуральск, Енисейск, Чарджуй…
Тем и кончилась встреча, из которой Мормосов заключил, что вскоре будет арестован, век не видать ему свободы ни в Москве, ни в областных центрах и мыкаться ему отныне по захолустьям. Ночью появившись у тетки, он на рассвете уехал в Бердянск, затем в Курган, а уже в Херсоне узнал, что его ищут, что подписано уже: арестовать гр-на Мормосова П.И. За что – не надо спрашивать: начальник, от трех шпал поднявшийся к ромбам, давно небось в могиле, потому что газеты называли его врагом народа.
Один на один с лесом и темной ночью, так и не разобрался Петр Иванович, кого больше бояться – своих или немцев. До зимы прятался в лесах, смотрел, слушал, запоминал рассказы бывалых людей, одну за другой обтачивал разные легенды и сделал вывод: о пензенстве своем – забыть! И не только забыть, но и назваться по-другому, взять фамилию, которой нет ни в одном списке, хоть все архивы Белоруссии перевороши. И надумал: русский, плотник из деревни Базино Бутурлиновского района Горьковской области, мобилизован в 1942-м, окруженец, а фамилия – Пошибайло Герасим Петрович, нет, не из раскулаченных (нельзя чересчур усложнять легенду), просто беспартийный, а годы можно прибавить, за время скитаний по лесам оброс и ослабел. Был пойман немцами, брошен в лагерь. Бежал – и вновь за колючей проволокой. Опять побег. Прижился к вдовушке, но выдала другая обездоленная. Брошенный на медленное умирание, лежа под открытым небом, омываемый дождями, иссушаемый солнцем и ветрами, тощая с каждым днем, Мормосов не хотел верить в собственную смерть. Зимой умирало за день человек пятнадцать-двадцать, трупы свозились в яму и закапывались – ни холмика, ни креста, ни звезды. По весне трупов стало меньше: война затягивалась, германцы нуждались в рабочей силе, кому-то надо было расчищать завалы на дорогах, обжигать глину на кирпичных заводах, пахать и сеять, крутить баранки военных грузовиков, истреблять русских русскими же руками. Доносчики поощрялись, а развелось их видимо-невидимо. В лагере – с ведома немцев – самоуправление, какие-то подпольные ячейки держали осведомителей во всех бараках. Работала своя, только для пленных, медико-санитарная часть, кое-какие лекарства получавшая от немцев, наряду с назначенными старшими по баракам – выборные, харчей прибавили, но смерть подступала, смерть всегда была рядом, на нарах: серая кожа доходяг, омерзительный смрад уже гниющего и обездвиженного тела за сутки до того, как оно станет трупом. Петр Иванович сильно ослабел – но не настолько, чтоб уступать свою пайку тем, кого называл шакалами. По лагерю же бродили совсем озверевшие людишки, всех живых они считали уже мертвыми – сытые мародеры, вырывавшие из чужого рта кусок хлеба, не раз караемые и немцами и своими; их пристреливали или придушивали, да их и тянуло к чему-то самоубийственному; Мормосов издали научился определять этих убийц – по косящему взору хищника, готового в любой момент наброситься на зазевавшуюся жертву, по притворной ленивости движений. Мормосова они пока не задевали, но близился час, когда шакалы объединятся в стаю, и надо было бежать из лагеря, бежать. Тело его, опережая куцые возможности побега, готовилось к нему загодя, тело предчувствовало испытания на воле. Зубы вдруг укрепились в цинготных деснах, уже не шатались, на тонюсеньких ногах ногти превратились в когти, уже постанывали мышцы спины и предплечий, подсказывая, как незаметно тренировать их, пробуждая от спячки, и будущее рисовалось так – лес, воля, Польша, там в ходу кеннкарты, официальный немецкий вид на жительство, и при утере кеннкарта восстанавливается просто: два свидетеля подтверждают, что пан такой-то знаком им с детства, и найти таких свидетелей он сможет. Не беда, что не знает языка: научится! Или стакнется с поляками, которые выручат. Мухи не обидит – говорили о нем берлинские начальники, несколько ошибаясь. Правильно, не обидит, но еще точнее – сговорится с кем угодно, даже с мухой, человека тем более и пальцем не тронет. А от кеннкарты до фолькслиста – один шаг, свидетели опять же найдутся, и документы, будь здоров, отыщутся! Дорога в Германию обеспечена, а там он сориентируется, там сводки Совинформбюро и берлинское радио подскажут, в какую щель залезть и на какое время. Берлинский портной поможет, не может не помочь: с дочерью его Мормосов быстро сблизился, о чем, разумеется, торгпредству не доложил…
О портновской дочке вспоминал он все чаще и чаще, о том, как она, впервые увидев его, расплакалась от счастья, что наконец-то пришел мужчина, о котором давно мечтала. У дочки в ногах путался гансик, начавший ходить карапуз, плод неудавшегося брака, и гансика этого портной обычно уносил в парк, чтоб ничто не мешало Мормосову и Луизе любить друг друга. Звали же гансика Францем, и карапуз лез на руки Мормосову, так привязался к нему.
Предполагал, рассчитывал, строил зыбкие планы – не веря в них, потому что убежать из лагеря невозможно, и, знать, придется подыхать, на утренней перекличке не прозвучит фамилия Пошибайло, человека, которого не было вообще.
Умереть не пришлось – потому что Мормосов нарвался на шакала из шакалов, на хищника, который от злости, что не вцепился в чужой загривок, сам себе глотку перегрызет.
В лагерь приехали покупатели рабочей силы. Шесть человек сидели в комендатуре за длинным столом, уже отобранные для вербовки заключенные толпились у крыльца. За три месяца лагеря Мормосов, скрывавший, конечно, знание немецкого языка, по обрывкам фраз и повадкам охранников уяснил, какой немец опасен, а какой безвреден, и с одного взгляда на чужих, не местных немцев учуял беду, противным трепыханием всего тела и внезапно ослабевшими ногами уразумел: майор, сидящий в дальнем углу, – человек из породы шакалов и уж точно не немец, и шакал этот поопаснее всех… Переводчик (в штатском) начал расспрос, Мормосов с намеренными отступлениями и запинками изложил вроде бы отработанную до корявого правдоподобия легенду, но его прервали, стали уточнять, на что пригоден, сверяя ответы с учетной карточкой.
– Кровельщик, плотник, слесарь, портной… С твоих слов записано: портной. Это верно?..
Мормосов угодливо подтвердил. А переводчик глянул в угол на майора, покопался в портфеле, протянул Мормосову бечевку и развернулся к нему спиной.
– Сделай так, будто будешь мне шить хороший пиджак.
Руки Мормосова еще не сомкнулись на талии, когда из угла раздалось «Genug!», но Мормосов почему-то решил, что Шакал – русский.
Еще одно приказание – и Мормосова увели в смежную комнату, солдат постриг и побрил его. Тут к делу приступил сам майор. Он пальцами мял его лицо, как глину, будто хотел что-то вылепить из почти бескровных человеческих мышц или переставить местами лоб и подбородок. Угомонился наконец. «Raus!» – было сказано Шакалом, он же соблаговолил сам перевести: «Проваливай!» – подтверждая догадку о русском происхождении. И Мормосов поплелся в барак, сильно возбужденный и решивший ни единым словом не выдавать своей надежды на скорое избавление от лагеря.
Следующим утром его раздели догола, вымыли, обмазали чем-то вонючим, одежду же всю бросили в огонь, взамен кинули чистое рванье, на ноги ничего не дали. Босым предстал он перед хитроватым мужичком, который повез его на телеге к себе. Дал добрый кусок хлеба и шматок сала, достал из-под соломы армейские ботинки не одного года носки, но без дыр, сказав при этом, что на постое в деревне пугливые немцы всех босых принимают за партизан и расстреливают на месте. Ехали долго, на закате повстречался полосатый столб и увиделась деревня, германский флаг над чьим-то домом. Солдаты не такие уж пугливые (Петр Иванович смотрел и запоминал), ходят немцы без автоматов, до леса – километра два, речушка мелькнула, гуднул паровоз, железнодорожная станция невдалеке – и уже привыкаешь к шумам и запахам жизни, пока не потревоженной выстрелами и окриками. Мужик буркнул: «Под немцами живем, сторожат они нас… Я и староста, и председатель, и еще кто-то…» Говорил вроде бы по-русски, со странными ударениями, но понять можно.
Приехали наконец, вошли в просторную избу. Внучка мужика вывалила на стол только что сваренную бульбу, отсыпала соли. Мормосовы никогда не были жадными, и Петр Иванович лениво протянул задрожавшую руку к картошке. Председателя след простыл, вернулся только под ночь, поманил Мормосова в угол, под иконы. С комендатурой неладно, сказал, попал ты, Герасим Пошибайло, под переучет, мужики здесь в разных списках, «свои» и «чужие», и положено ему, Герасиму, быть среди «чужих», то есть тех, кого пришибло ко дворам в эти два военных года, но тогда не иметь ему аусвайса; вот и пришлось, с комендантом договорившись, вписать вытащенного из лагеря портного и плотника как «своего», для чего надо забыть про Пошибайло. У него, старосты, есть паспорт и даже профсоюзный билет зятя, неизвестно где находящегося. Итак, Маршеня Семен Васильевич, тоже, заметь, портной. На младшей дочери женился, в Минске, приехал было с ней жить сюда летом 38-го, но передумал и укатил. За него и надо сойти.
Петр Иванович был начеку, то есть соглашался, на зуб пробуя легенду, которую ему всучивал староста, оказавшийся более хитрым, чем думалось ранее, и уж точно с подсказки Шакала предлагавший подмену. Палец Мормосова, спрашивая и уточняя, показал на печь, где спала девчонка. Староста все продумал и все объяснил. Внучка – от старшей дочери, здесь ее не было в ту неделю, когда наезжал зять, а того вообще никто уже и не помнит: сколько лет прошло. А жена его, то есть младшая дочь, как уехала тогда с мужем, так никаких вестей о себе не подавала. Так что для всех ты – Маршеня. И лицом на него похож.
Набитый желудок заглушал все бродящие в Мормосове лагерные мысли и чувства. И появился уже интерес к швейной машинке «Зингер», которую притащил от коменданта староста.