Книга: Кровь диверсантов
Назад: Глава 2
Дальше: Глава 4

Глава 3

Майор Скарута, который вплетен был «Кайзерхофом» и войной в судьбы убийц Фридриха Вислени, – этот Виктор Скарута служил в военной разведке и обезвреживал вражескую агентуру – до того, по возможности, как госбезопасность сама выявит ее. Кто такой Вислени – он знал, но никак не связывал работу свою с жизнью лучшего друга Вождя. Но подумал о нем в Праге, после покушения на Гейдриха. Выглядело оно, это покушение, сценой из Шиллера: глава всей государственной службы безопасности, он же протектор Богемии и Моравии, ехал, рядом с шофером сидючи, без охраны, встречен был тремя велосипедистами, которые вели себя как артисты на пробах; раненый и разъяренный Гейдрих выскочил из машины и погнался за бомбометателем – тут уж привлеченный к расследованию майор Скарута о Шиллере забыл, а, будучи по отцу русским, вспомнил о народовольцах и каретах, в которых езживали особы царской фамилии. Гейдрих с простреленной селезенкой потому еще метров десять бежал, пока не рухнул, что наверняка знал: немец на немца руку не поднимет, а разной там славянской швали бояться не надо. Русские же губернаторы и великие князья изначально считали соотечественников способными на все негодяями.
Удивила Скаруту и неуклюжесть покушавшихся, русским духом пахнуло, хоть и склонялся он все же к версии: чехи, выученные в Англии; учел эквивалент (Лидице) и поразился пышности похоронного обряда, что подводило к издевательской мысли: уж не ради ли Гейдриха и возведены сами Градчаны, куда втащили гроб? Никакой военной, политической или бытовой нужды в устранении шефа госбезопасности не было, шла – всего-навсего – война, противники просто-напросто колошматили (майор гордился знанием русского языка) друг друга, но – педантичный Скарута всегда перебирал все варианты, – но война войной, а люди ни жить, ни умирать без цели не могут, и, скорее всего, лондонские чехи убийство Гейдриха замышляли ради уничтожения – руками немцев – соотечественников, подзабывших свое сбежавшее в Англию правительство.
Догадка эта засела в Скаруте и обосновалась надолго. В Праге же и подумалось почему-то: следующей жертвой ошалевших славян будет Фридрих Вислени. Битвой на Волге догадка эта затушевалась, но после траура по Сталинграду она окрепла, все чаще вспоминался Гейдрих, и на ум приходили все способы устранения государственных деятелей – от яда и кинжала до пули в затылок. История Великой России давала совсем уж экзотические примеры, изощренная жажда цареубийства толкала порою на головоломнейшие хитрости.
Интерес к покушению на Вислени был забавою, потехой, тренировкой не занятого делами ума. Но в мае майор со специальным заданием прибыл в город, где должно было – по весьма небеспочвенным сведениям – произойти убийство Фридриха Вислени. Получив точные данные о маршрутах его в ближайшие месяцы, майор Скарута погрузился в долгие размышления: что делать? Как предотвратить убийство Фридриха Вислени? И (майор замирал в некотором страхе от предвосхищения собственного предательства) надо ли отводить кинжал, занесенный над тем, кого уже приговорили к смерти и свои и чужие (судя по донесениям агентуры)? И, между прочим, стоит ли верить полякам, о которых с детства знаемо, что они – шулера, спесивое быдло?
Вопросы, вопросы, вопросы – и нет ответов.
«Что делать?» – вопрос типично русский, потому и увязавший всегда в томительных и бесплодных размышлениях. Майор Виктор Скарута по матери был немцем, в Германии жил с 1918 года, куда бежал из Новороссийска после того, как отца его, крупного сахарозаводчика, женившегося на дочери берлинского компаньона, взяли в заложники и шлепнули. После гимназии Скарута учился в Берлинском университете, родного языка не забывал и даже совершенствовался в нем, щеголяя словечками вроде «хлопнуть», «пришить», «ухайдакать», «подвести под вышку», поскольку немецкий официальный язык по-ханжески беден на заменители глагола «расстрелять». Стеснения Версальского договора заставляли Германию исхитряться в обмане победителей, втихую возрождая вооруженные силы; историка и филолога Скаруту взяли в картографический отдел, где он подсчитывал французские дивизии. Когда необходимость в камуфляже отпала, ему сразу присвоили капитана, а затем (в 1942-м) майора. В конце февраля того же года, когда решался вопрос о ликвидации варшавского гетто, некий поляк из бывшей дефензивы предложил сделку – ценные сведения в обмен на двоюродную сестру. Согласие Берлина было получено, еврейку вышвырнули из гетто, поляка пристегнуть к немецким делам не удалось, негодяй смылся, а Скарута срочно выехал в Белоруссию (Белорутению), где проклятый лях ту же информацию продал и минской безопасности, которая на одной из выданных явок взяла советского агента и ни за что не хотела его отдавать военной контрразведке. (Двурушничество полячишки выцедило из начальства Скаруты едкое и безответственное замечание: «Вы поняли, Виктор, что славянам доверять нельзя?») Всего явок было четыре, их заморозили еще в 1938-м, о чем дефензиву перед самой войной известил ее минский информатор и что стало некоторой загадкой: почему большевики явочные квартиры не перенесли на Запад после сентября 1939-го? Разгадку принесла серия допросов: кремлевские вожди так засекретили пакт о ненападении, что о предстоящем захвате западных областей Белоруссии свою военную разведку предупредить не удосужились.
Схваченный большевистский агент содержался в тюрьме, и напрасно Скарута совал Минску под нос еще Гейдрихом подписанный приказ о сотрудничестве: русский обрабатывался обычными, то есть пыточными, методами, хотя ясно было – не партизанский лазутчик, а посланец НКВД или ГРУ. Как уже выявили, в двух местах он побывал, убедился в их неподготовленности (хозяева явочных квартир либо сбежали, либо погибли), а на третьей был взят случайно. Документы его вызывали уважение: паспорт выдан Можайским (поди проверь) НКВД задолго до войны, аусвайс же такой филигранной работы, что не мог быть сварганен в том московском доме на Маросейке, где снабжали фальшивками всех засылаемых бандитов, – очень, очень квалифицированно был сделан аусвайс, все подписи – подлинные. До четвертой явки агент не дошел, о чем Москва не знала. Скарута мягко поговорил с агентом, когда его наконец передали военной контрразведке. Беседа шла наедине и без дураков: признайся, откуда прибыл, кто послал – и допросы перенесутся в Варшаву и Берлин. Но если и они не увенчаются успехом, если перевербовка не состоится, то разные юридические проволочки удлинят срок его жизни: четыре месяца в Моабите, затем Плетцензее, где гильотинируют с трехмесячной выдержкой…
– Сладко поете, барин, – задвигал разбитыми губами агент, произнеся первые и последние слова, подписывая ими себе смертный приговор.
Расстрелу подлежало восемнадцать человек, и агента привезли вместе с другими смертниками к уже вырытой яме. Скарута сидел в открытом «Хорьхе», расчет был на фантазию агента, на то, что у порога смерти, которая всегда за пределами восприятия, человек может чувственно понять ее – и восстанет разум, отринет на краю могилы все навязанные жизнью запреты. Смерть свою и увидел агент, когда всмотрелся в желтое дно ямы. Увидел – и глянул на Скаруту в «Хорьхе», а тот поманил его к машине. Еще минута или две – и кое-что о четвертой явке сказано было бы, еще чуть-чуть, еще немного… Агент шел к «Хорьху» прямым и самым коротким путем, между ним и Скарутой – комья желтой глины, выброшенные лопатами. Мысля себя уже отвезенным в обжитую камеру городской тюрьмы, агент пачкаться о трудно смываемую глину не пожелал, обошел ее, предстал перед Скарутой, и тот по глазам его понял, что честный разговор состоится. Майор уже толкнул заднюю дверцу машины, приглашая ценного информатора садиться – и все испортил секретарь военно-полевого суда.
Несмотря на приказы Берлина об особом характере войны на Востоке, невзирая на дублирующие циркуляры и устные попреки Ставки, командиры воинских подразделений отказывались принимать участие в расстрелах даже по приговорам военно-полевого суда, соглашаясь лишь на оцепление места возможных экзекуций. Что и сделали в это утро, прислав дюжину автоматчиков, которая полукольцом охватила и могилу, и смертников, и расстрельщиков, а те – все из сил самообороны, сброд, ненавидевший коммунистов и, наверное, в чуть меньшей мере – немцев. В не занятые акциями дни они торчали в казарме, а по вечерам расходились по домам без оружия: выдавалось им оно только по особому указанию и даже на расстрелы выделялось не более обоймы патронов на одну винтовку. Кроме немцев с автоматами, присутствовал врач для констатации смерти приговоренных и судейский чин, этот времени зря не терял: сбросил китель и делал глубокие приседания, с вымахом рук в стороны, наслаждаясь свежим воздухом, солнцем и безоблачным апрельским небом. Тут-то и произошло непредвиденное.
Прочесывая кусты, автоматчики наткнулись на бабу с ребенком и пригнали ее к самооборонщикам, свято выполняя приказ: никто не должен быть свидетелем казни. Само собой напрашивалось: бабу с ребенком – расстрелять вместе со всеми приговоренными, и старший из самооборонщиков, рослый детина в кителе без погон и петлиц, толкнул бабу к яме, но вдруг запротивился погрязший в циркулярах и наставлениях законник из военно-полевого суда. Не прерывая лечебно-оздоровительных упражнений, он заявил, что бабы с ребенком в списке нет и пусть ее расстреливают где угодно, но не здесь! В могиле должно лежать восемнадцать трупов, а не двадцать, тем более что личности бабы и ребенка не установлены. «Семнадцать!» – громко поправил чинушу майор Скарута, на что тот замер в позе гусака перед взлетом, затем медленно осел, чтобы выпрямиться и отчеканить: «Восемнадцать!» И гневно добавил: согласно приказу (последовал номер) на акциях с детьми и женщинами присутствие солдат вооруженных сил Германии – нежелательно, и посему бабу с ребенком надо отвезти подальше, пусть самооборонщики сами решат, что делать, то есть когда и где расстреливать.
Все переговоры с канцелярским дурнем понимались, конечно, агентом, скрывавшим знание немецкого языка, и были им, без сомнения, осмыслены. До него дошло, что камеры ему не видать и трехмесячная как минимум отсрочка смерти в Плетцензее ему не светит; что даже если Скарута и не обманывает его, то теперь им обоим не выпутаться из сетей военно-полевой бюрократии. Так это или не так, но агент принял решение – повернулся и прямиком пошел к собственной могиле, погружая ноги в желтую глину. Тут же раздались сухие бестолковые выстрелы. «Проклятая немчура!» – злобно выругался Скарута. Старший из самооборонщиков обошел вместе с врачом яму, добивая из винтовки тех, кого считал недоумершими. На убитых полетела желтая глина, а потом и земля. Скарута тут же уехал, кипя злостью уже на себя: сообразил, что поступать надо было по-русски, то есть сговориться с судьей и госбезопасностью, кое-кому позвонить, кое-кого подпоить, кое-какой информацией поделиться… Взятку дать, едрена мать! Поскольку «немчура» так и не освоила большевистский, попирающий все законы принцип революционной целесообразности.
И Скарутой было решено: оживить четвертую явку, ведь она когда-нибудь понадобится русским.
Несолоно хлебавши покинул он Минск, заручившись одобрением начальства.
А она, четвертая явка (до которой агент не дошел), в деревеньке Фурчаны на границе с генерал-губернаторством; почти рядом с явкой – город, взятый в первый же день войны без боя, место отдыха фронтовиков, получавших краткие отпуска; госпитали, ни одного русского самолета в небе, партизанские квартиры выявлены, бандиты загнаны в леса и болота.
К шлагбаумной окраски столбу перед Фурчанами прибита дощечка с грозным указанием: «Vorlbufiger Treuhandbetrieb der deutschen Wehrmacht», из чего Скарута понял, что когда-то коллективизированное большевиками хозяйство продолжает таковым оставаться, но уже под опекою вооруженных сил Германии; черно-белый столб означал еще и воинское подразделение в колхозе, что настораживало: в таком-то месте – и воссоздавать явку? Еще большее опасение вызывал комендант, пожилой капитан, красочно расписавший Скаруте свои подвиги на военно-трудовом фронте. В колхозе – шестьдесят дворов, треть хат заколочена, семьдесят семь баб, детишки, девять мужиков своих, остальные пришлые, одиннадцать лошадей, состоящих, как и все мужчины, на учете, двенадцать коров (сельхозналог – 800 литров в год на каждую), один трактор. Поначалу колхоз разогнали, разделив его имущество на паи и раздав их сельчанам будто в собственность. Но затем кто-то собственность свою кому-то продал, капитан возмутился, пригрозил, мужики и бабы вновь сколотились в колхоз, дела поначалу шли плохо, к лошадям и коровам относятся колхозники по-варварски, вызванный ветеринар проверил скот, пришел в ужас, прибыла экзекуционная команда и высекла конюха. А вообще-то, уверял за рюмкой самогона комендант, народ здесь неплохой, послушный, богобоязненный, как ни странно, в каждой избе – иконы, а одна старуха даже связала ему шерстяные носки.
Скарута едва не расхохотался, чуть не выругался матом. Дурачок немец проповедует братание со славянами, сожительство с ними, то есть то, что встревоженное германское командование называло фратернизацией вооруженных сил и местного населения. Да просунь руку поглубже за икону – и нащупаешь там осколочную гранату «Ф-1»! А подаренные тебе, немчик, носки все равно достанутся старухе. Колом тюкнет по кумполу, сапоги снимет, подарочек стянет! Славянской души не знаете, господин капитан Матцки!
Нужного же человека он в деревне не нашел. Ничуть не обескураженный, Скарута представился полковнику Ламле, коменданту города и гарнизона, и получил квартиру из резерва для особо важных гостей. Дом фасадом выходил на центральную площадь и хорошо охранялся. Скарута ходил в полевой форме, ничем не отличаясь от офицеров, которые по вечерам заполняли питейные заведения, деловитым шагом с портфелями и сумками пересекали площадь, шумели в коридорах государственных учреждений, пробивая заявки на дополнительную поставку обмундирования, медикаментов и всего того, чего никогда не бывало в избытке. Но китель вскоре стал обузой, Скарута переоделся в штатское, цивильное, чтоб толкаться, не вызывая подозрений, на рынке, на вокзале, возле биржи труда, которая, кажется, могла служить идеальным почтовым ящиком. Весь пятидесятиметровый забор у биржи с обеих сторон обклеен стонами, криками о помощи и зовами вечной любви и дружбы. «Кто знает о Михасе Бобрище из Луцка, пусть что напишет…» «Дорогой мой! По-прежнему твоя и жду там, где мы расстались. Фруза». «Мать! Не ищи меня на красной бумаге. Ваня». (В генерал-губернаторстве списки расстрелянных печатались на красной бумаге.) Забор и посмеивался, меняя отрез на обрез; со скидкой продавалась веревка для ухода в мир иной. Существовал и срок давности, по которому аннулировались некоторые отвисевшие свой срок объявления, но их срывали или заклеивали другим посланием так, чтоб хоть пара слов сохранялась – как прядь волос, по которой мать найдет дитя. (Всю левобережную часть города изучил Виктор Скарута, лишь с Берестянами, промышленным пригородом, не захотел знакомиться: опасной, противной советской жизнью несло от кирпичных и деревянных домов!..) Забор взывал безмолвно, зато рынок гудел сотнями голосов. Продавали и покупали все, что можно унести, съесть или выпить. Раненые убегали из госпиталей в халатах, патрулей не боялись, группками бродили трипперитики, коих всегда полно в тылу и которые едким базарным самогоном продлевали лечение: да кому хочется вместе с последним, шестнадцатым, порошком сульфидина получить направление на фронт?.. Городские и гарнизонные власти будто забыли о том, что большевики могут вдребезги разнести армейскую группировку западнее Смоленска и вонзиться танковыми клиньями в Белоруссию. Зато помнили, как совсем недавно Вислени наставлял окружных начальников: «Мы не можем позволить отпускникам бесчинствовать в Германии, чистой, строгой и высокоморальной. Русские бешено сопротивляются, окопный быт развращает солдат и офицеров, они должны снять с себя нервное напряжение здесь, в Остлянде. Поэтому – алкоголь и женщины, никем и ничем не ограниченная продажа напитков и проституция в законопослушных рамках, и чем большая часть населения будет вовлечена в обеспечение кратковременного отдыха наших воинов, тем меньше взрывов и поджогов…»
Многие, многие начинали понимать уже, что если и можно одолеть русских, то не иначе как с помощью русских же. Не раз видел Скарута грузовики с людьми в замызганной и обветшалой красноармейской форме. Не удивлялся, слыша русские говоры мужчин в немецких кителях без погон, да и знал уже, что в германских вооруженных силах добровольно или подневольно обретается почти миллион тех, кого недавно держали в лагерях для военнопленных.
В эти лагеря он и стал наезжать, ища человека, которого можно посадить на явку.
Назад: Глава 2
Дальше: Глава 4