Книга: 999-й штрафбат. Смертники восточного фронта
Назад: Часть 3. Великие Луки
Дальше: Глава 17

Глава 13

После атаки на «Хорек» на зеленой поляне состоялась специальная служба. В 257–й полк прибыл дивизионный капеллан.
Большинству солдат он был плохо знаком. Дивизия — слишком крупное воинское соединение, чтобы в нем все друг друга знали. В предыдущих войнах своего капеллана имели куда меньшие по численности подразделения — полки и даже батальоны, и такие капелланы были гораздо ближе к солдатам. Но только не этот.
В атаке на «Хорька» принимали участие всего две роты, однако на траве собрался весь 257–й пехотный полк в полном составе. Кто–то сидел, подтянув колени, кто–то боком, полулежа, облокотившись на землю.
Лишь считаные единицы, образовав вокруг капеллана небольшой полукруг, стояли на коленях.
И еще меньше было тех, чей взгляд был обращен на капеллана и кто его слушал. Голос у него был слабый, и то, что он говорил, могли разобрать лишь те, кто сидел в первых рядах. Остальным ничего не оставалось, как просто слушать звук его голоса.
Большинство солдат вообще сидели, повернувшись к нему боком или даже спиной, пусть даже по той причине, что так было удобнее. Взгляд их был устремлен вдаль, либо они рассматривали травинки у своих ног. Со стороны могло показаться, что они просто задумались, погрузились в свои сокровенные мысли, что они отдыхают после долгого марш–броска, что им, наконец, представилась минутка–другая спокойно посидеть, каждому наедине с самим собой.
И в этих позах не было ничего неуважительного. Насильно приходить сюда никого не заставляли. Пришли лишь те, кто хотел. Голос капеллана доносился до них, подобно слабому ручейку; даже если они и пытались слушать: отдельные слова то всплывали к поверхности, то пропадали снова, а чаще им был слышен лишь негромкий шелест травы. Однако уже само присутствие здесь помогало им сосредоточиться, собраться с мыслями, в чем, возможно, и состоит смысл любой религиозной службы: погрузиться в себя, найти в душе тот уголок, где мертвые встают и шагают мимо своих неумирающих душ.
Капеллан стоял перед простой деревянной кафедрой, на которой было установлено распятие и чаша для причастия. На нем самом была военная форма, на которую была сверху наброшена фиолетовая мантия. В нескольких метрах от него, сбегая вниз, на гребне холма росли кусты — кусты и деревья, вернее, молодые побеги. В общем, небольшой, но зеленый лесок посреди северного лета; невысокая трава, на которой расположились бойцы, тоже поражала своей зеленью. Холм был невысок, зато хорошо продувался ветерком, отчего здесь почти не было комаров, которыми кишели леса и болотные топи. Так что если бойцам и случалось отогнать от себя комара, то лишь изредка. Для этого было достаточно помахать рукой рядом с лицом или мотнуть головой; никаких комичных шлепков по надоедливым насекомым.
Сам холм был примерно такой же высоты, что и «Хорек». Те, кто участвовал в атаке, наверняка отметили про себя сходство. Достаточно лишь представить себе, что вдруг куда–то исчезли деревья, а вместо зеленой травы — изуродованные тела погибших, куски покореженного металла, обрывки колючей проволоки и прочий мусор, какой обычно бывает в таких случаях и который уже не поддается опознанию, — дымящиеся груды непонятно чего, источающие неприятный запах.
И все–таки этот холм был типичной частью пейзажа на протяжении многих километров вокруг и вряд ли наводил на мысли о каком–то конкретном месте. Было тихо, и высоко в небе плыли куда–то облака, а между ними ползли широкие колонны солнечных лучей — по полям, лесам, лугам.
Фрайтаг наблюдал за Фредом Кленнером, причем не без интереса. До сих пор ему так и не выпало случая поговорить с ним. Впрочем, какая разница, решил в конце концов Фрайтаг. Утром он уже успел побывать на огородах и в ответ на свои слова дождался от Кленнера разве что нескольких обрывочных коротких фраз, которые, по идее, должны были означать радушие, хотя сам огородник до сих пор посматривал на него косо. Фрайтаг отказывался взять в толк, почему Кленнер так не любит, когда кто–то говорит, — нет, даже не столько, что и он, а почти столько же. Странно, с чего бы это?
Кленнер стоял на коленях ближе всего к капеллану, чуть поодаль от небольшого полукруга солдат, что, как и он, на коленях расположились рядом с кафедрой. Фрайтаг видел, что губы его шевелятся, а иногда он даже проговаривал слова молитвы довольно громко, и тогда их могли услышать даже те бойцы, что сидели в нижней части холма. Некоторые, услышав голос Кленнера, оборачивались, но лишь на мгновение, большинство же были погружены в собственные мысли и рассеянно смотрели в направлении, перпендикулярном тому, куда было обращено лицо капеллана.
Кленнер в буквальном смысле внимал каждому слову капеллана, хотя вместе с тем и пристально наблюдал за ним. Это была довольно странная картина — тот, кто привык копаться в земле, не спускал глаз с того, кто говорил о небе. Казалось, сам Кленнер парит над травой, хотя на самом деле лишь оставался коленопреклоненным.
Фрайтаг бросил взгляд вверх по пологому склону — поверх плеч и опущенных голов тех, кто сидел впереди него, однако потом вновь погрузился в собственные мысли, ощущая на себе тепло скудного северного солнца. Он посмотрел на густые колючие заросли, такие зеленые, высотой примерно в два человеческих роста, что сбегали вниз с одной стороны холма. Солдаты расположились примерно в трех метрах от них, где уже не так досаждала мошкара. Яркое солнце прогнало комаров в тень ветвей и листьев. Помимо других деревьев росли здесь и несколько белоствольных берез; их листья дрожали на ветерке, как будто из этого шелеста должно было появиться на свет какое–то существо.
Вот так сидеть и наблюдать за шелестом листвы стало для Фрайтага — впрочем, не только для него — частью ритуала; впрочем, в этом не было ничего удивительного. Он вспомнил, как когда–то давно, еще ребенком, точно так же рассматривал каменные колонны и фризы в соборе во время воскресной службы. Да нет, даже не ребенком, а всего пару лет назад. Облака проплывали над головой каждые две–три минуты, и на это время все вокруг погружалось в тень, которая перемещалась вместе с облаками, но только по земле. Мать Фрайтага была женщина религиозная или, по крайней мере, считала себя таковой. В церковь она ходила нерегулярно, под настроение, а иногда, также под настроение, пускалась в долгие рассуждения на религиозные темы. Возможно, собутыльники матери даже не догадывались об этой стороне ее натуры, если только кто–то из этих мужчин не жил с ней достаточно долго, чтобы лучше узнать ее привычки.
Фрайтаг с радостью отметил для себя, что Кордтс также пришел на службу. Неожиданно он вырос рядом с ним и носком ботинка слегка подтолкнул в бок.
Фрайтаг расплылся в улыбке и что–то сказал. Кордтс стоял руки в боки, оглядываясь по сторонам, словно неожиданно для себя попал на деревенский праздник Вид у него был какой–то умиротворенный, и Фрайтаг поймал себя на том, что в душе завидует ему, хотя, сказать по правде, последние дни он и сам ощущал нечто похожее. Кордтс, как за ним водилось, обвел всех ленивым взглядом. Лицо его было загорелым, — нет, до Кленнера ему было далеко, но щеки его покрывал легкий румянец, который наверняка сойдет после очередной ночи в окопах.
Кордтс слегка подтолкнул Фрайтага в плечо — мол, подвинься — и, опустившись на корточки рядом, шепнул ему на ухо, что только что видел, как по случаю службы сюда везли пиво — несколько бочек.
— Ого! — негромко воскликнул Фрайтаг. Это была приятная новость. В предвкушении у него даже загорелись глаза. Те, кто сидел рядом, изумленно выгнули брови и, расплывшись в улыбках, довольно закивали, то ли Кордтсу, то ли своим мыслям. Некоторые пристально посмотрели на них двоих — Кордтса и Фрайтага или же просто заметили бронзовые щитки на рукавах того и другого, темные бронзовые щитки, что поблескивали в солнечных лучах. Кордтс растянулся во весь рост на траве. Впрочем, он был не один такой, были и другие солдаты, что лежали на спине, согнув в коленях ноги и глядя в бездонное небо над головой. Некоторые положили головы на колени товарищам. Судя по всему, Кордтс пребывал в прекрасном расположении духа, что бы ни было тому причиной, пиво или что–то еще. Он взял в рот травинку, затем вынул, почесал ею себе лицо, провел вдоль шрама, словно очерчивая его контуры. Из–за облака высоко над его головой выглянуло солнце, и он зажмурился.
Неожиданно он почувствовал на плече чью–то руку и поднял глаза.
— Смотри, Шрадер! — прошептал Фрайтаг и указал рукой. Кордтс присел. Шрадер и Крабель стояли на лугу метрах в тридцати от холма. Кордтс окинул их быстрым взглядом, затем посмотрел на траву у своих ног, а потом снова закрыл глаза.
Фрайтаг уже давно выискивал их глазами, отметив про себя их отсутствие. И хотя на службу собралось приличное число людей, он наверняка бы их заметил, будь они тоже здесь. Крабель сначала присел на корточки, словно думая, что ему делать дальше, а потом сел, скрестив ноги. Шрадер остался стоять, и Фрайтаг вновь погрузился в собственные мысли, рассеянно глядя по сторонам — то на Кленнера, то на капеллана, то на заросли кустов, то просто в пространство. Когда же его взгляд в очередной раз упал на то место, где стоял Шрадер, того уже там не было.
Хазенклевер и Гофф, заведующий полевой кухней, установили пивную бочку чуть поодаль холма и открыли кран, чтобы проверить, как тот работает, а заодно первыми отведать пенный напиток. День выдался на редкость прекрасный, и вкус пива лишь подтвердил это предположение. Острова облаков на фоне небесной голубизны, вереницей плывущие куда–то вдаль, бодрили, наполняли хорошим настроением.
Они тоже удивились, увидев здесь Шрадера с Крабелем. Хазенклевер даже подумал, что служба уже закончилась. «Они там еще не были», — ответил Крабель. Шрадер промолчал.
Раздачу пива предполагалось начать после того, как капеллан закончит проповедь, однако Хазенклевер предложил им отведать пива, не дожидаясь окончания службы. Шрадер почему–то оставался угрюм, и ему хотелось хотя бы немного его взбодрить. Впрочем, сегодня Шрадера не сравнить с тем, каким он был несколько дней назад, когда смерил его ледяным взглядом. Хазенклевер подумал, что тогда он просто неправильно выбрал слова, но, с другой стороны, он это не нарочно и Шрадер должен это понимать. Впрочем, похоже, что понял, хотя оставался немногословен и сделал лишь несколько едва слышных замечаний, выпил свое пиво и устремил взгляд куда–то в пространство.
— Немного крепости для укрепления духа не помешает, — прокомментировал Крабель.
Шрадер кивнул.
Их обоих, но в особенности его, какой–то необъяснимой силой так и тянуло к холму, и они оба ей сопротивлялись. Впрочем, не слишком упорно. Сначала сделали вид, что им туда не нужно, но потом все–таки поддались искушению и вот теперь пили пиво, чувствуя, что еще через пару минут они поддадутся ему снова.
Шрадер посмотрел на пену, которая украшала длинные, драгунские усы Крабеля, и ему почему–то вспомнился Велиж. Там, несмотря на трехнедельное сопротивление русских, они достигли куда больших успехов, нежели в недавней боевой операции, длившейся всего пять минут. Прямо думать об этом он не мог или же просто не хотелось. В любом случае Велиж он тоже вспоминал с содроганием. Тогда они только–только пришли в Россию и потому еще не успели привыкнуть к здешней суровой зиме. Нет, это даже не зима, для этого времени должно существовать какое–то другое слово. С другой стороны, размышлять на эту тему тоже не хотелось. Он разглядывал пивную пену на усах Крабеля и вспомнил, как точно так же разглядывал на его усах молоко. В занесенном снегом сарае они нашли корову. Животное было на последнем издыхании от голода и страха и отказывалось давать молоко. Однако они не стали резать корову на мясо, наоборот, несколько недель выхаживали и кормили ее, и, когда Велиж после трех недель осады наконец был взят, она все же дала им молока. Немного, совсем чуть–чуть молока от коровы во время суройой зимы, как только осада кончилась. Они по–своему даже прониклись симпатией к этой корове, хотя она и была скупа на молоко. Но с их стороны это был щедрый жест.
Крабель, бывало, вытирал с усов молоко, и все равно на морозе белыми бусинками застывали несколько капель.
Эти мысли вихрем пронеслись в голове Шрадера. Рассказывай он все это кому–то вслух, рассказ бы занял гораздо больше времени. А потом они унеслись куда–то еще, а их место в его голове заняли новые.
Они опустошили кружки, и теперь те висели у них на пальце. Сами же они решили подойти ближе к холму. Пока они шагали туда, казалось, ноги оказывают сопротивление некоему невидимому притяжению, исходившему от этого места. Они остановились снова, примерно в тридцати метрах от того места, где собрались солдаты, рядом с которым начиналась красивая зеленая чаща. И вот теперь, когда они пришли сюда, ощущение притяжения исчезло, и теперь остаться или уйти целиком и полностью зависело от их воли. Крабель предпочел остаться и теперь сидел на траве, скрестив ноги. Он вынул из кармана трубку, однако раскуривать не стал, а просто держал в обеих руках. Шрадер постоял рядом с ним какое–то время, после чего ушел.

Глава 14

Кордтс и Фрайтаг сидели у входа в землянку. Была ночь. Кстати, ночи сделались заметно прохладнее. Впрочем, дни тоже.
Фрайтаг что–то наигрывал на гитаре, а надо сказать, что играл он на ней мастерски. Кордтс смутно припомнил, как однажды, примерно год назад, видел, как Фрайтаг сидел в углу казармы, перебирая струны на этой же самой гитаре. После этого он ни разу не видел ее у него в руках, до тех самых пор, пока они вместе не оказались в поезде, который привез их сюда. Наверно, тогда парень решил не брать с собой инструмент.
Марш–броски один за одним, и тащить за собой в Россию довольно громоздкую штуку, чтобы потом снова, пешим ходом, отступать назад, было, мягко говоря, неразумно. Отступать по пыльным проселкам, взбивая облака пыли, отступать по грязи, под проливным дождем. А потом бесконечная зимовка в Холме. Но об этом ему не хотелось думать. Кто знает, может, будь у них тогда с собой гитара, она бы скрасила для них те ужасные зимние месяцы. Хотя вряд ли. О какой игре на гитаре может идти речь, если у них пальцы были вечно скрючены от мороза? И даже в самом теплом из окружавших их полуразрушенных зданий уже через несколько минут руки и ноги вновь начинали замерзать. Кто в сорокаградусный мороз играет на гитаре?
Кордтс буркнул что–то невнятное себе под нос. Буркнул едва слышно; скорее мысль эта даже не получила словесных одежд, поскольку за ней не стояло никакого конкретного образа, лишь осознание собственного «я» посреди неуютной окружающей обстановки, однако, что собственно сказать по этому поводу, он и сам не знал.
Любая мысль о тех морозах, казалось, понижала температуру его тела на градус, а то и на два. Впрочем, чему удивляться? Если это бывало с ним в самый разгар лета, то почему бы не бывать этому теперь, когда короткое северное лето подходит к концу? Пусть даже по соседству с другим разрушенным городом.
И вот теперь прохладной летней ночью, ощущая, как ночной холодок пробирает до костей, он был рад, что не чувствует пальцами железной хватки сорокаградусного мороза. Он хотя и не чувствовал, но хорошо помнил это ощущение и даже удивился тому, что его тело сохранило физическую память об этом, сохранило столь же живо и ярко, как и память в его голове. Он мог поклясться, что читал или слышал где–то, что человек не сохраняет память о боли, а лишь знание о том, что эта боль имела место, но никаких конкретных физических ощущений. Чушь, подумал Кордтс про себя, а может, просто он тогда неправильно понял. Потому что ту боль, ту агонию он помнил во всех, самых мельчайших подробностях. Казалось, будто одно только соприкосновение с ледяных воздухом запускало весь процесс, причем самые мучительные ощущения исходили от рук, словно все косточки в них от мороза превращались в железные штыри, которые затем вонзались в плоть. И хотя он на мгновение ощутил ледяное дыхание этого неведомого божества — или кем или чем бы ни был этот лютый холод, — все–таки никаких жутких железных штырей внутри пальцев он не почувствовал. Лишь помнил, что чувствовал тогда, представлял живо и ярко, как лицо собственной матери.
В последние месяцы такого рода воспоминания нередко посещали его, поэтому сегодня он им даже не удивился. Просто это произошло с ним в очередной раз, наверно, свою роль сыграли звуки, извлекаемые из гитары, только и всего. Мысли его блуждали, как, впрочем, и у всех, кто был рядом, и спустя минуту он уже не мог точно сказать, о чем он только что размышлял. Однако в данный момент ему нечего страшиться. Еще месяц–другой можно жить в относительном спокойствии.
— Господи, — вырвалось у него. — Ну почему они до сих пор держат старину Молля взаперти?
Фрайтаг поднял на него глаза и лишь только покачал головой, похоже даже, что в такт музыке. Кордтс уже привык к разговорчивости своего приятеля. За последние несколько недель он также успел понять, что, когда Фрайтаг перебирал струны своей гитары — нет, даже не перебирал, а по–настоящему, с душой играл, — он словно погружался в себя и не реагировал на слова собеседника со свойственным ему энтузиазмом. Почти все их однополчане любили послушать его игру, и в отдельные дни он с радостью устраивал для них вечерний концерт, пересыпая игру шутками и анекдотами, чувствуя себя в атмосфере дружеских разговоров как рыба в воде. В любом случае в окопах и землянках уединиться, чтобы побыть наедине с самим собой, было практически невозможно. Пару раз он говорил Кордтсу, что на самом деле предпочел бы уединенно поиграть где–нибудь для самого себя, и теперь, когда они сидели вдвоем в темноте, Кордтс это отлично понял.
В темноту ночи из–за одеял, которыми были завешаны входы в землянки, или из–за импровизированных дверей просачивался тусклый свет коптилок. Кордтс и Фрайтаг сидели на краю окопа. Над головами у них раскинулось усыпанное звездами небо — такое далекое и вместе с тем, если об этом задуматься, такое близкое в своей неизменности. Боже, сколько часов они провели под ним, пока жили в окопах, день и ночь, день и ночь. Время от времени темноту нарушала вспышка сигнальной ракеты, которую запускали часовые с других участков линии фронта. Они пускали ракеты через равные промежутки времени — убедиться, что на ничейной земле ничего не происходит, а значит, развеять собственные страхи, что из темноты к ним подбирается враг, готовый их убить. А может, они делали это лишь потому, чтобы скоротать время, ведь это были долгие и утомительные часы дежурства. Если через равные промежутки времени запустить ракету, то можно со спокойной душой закурить, успокоить нервы, да и время, глядишь, пройдет быстрее. Правда, на дежурстве перекуры были запрещены — ко всеобщему неудовольствию. Считалось, что крохотный огонек в ночи где–нибудь рядом может стоить вам пули в голову с другой, такой же темной стороны.
Но кое–какие смельчаки все–таки курили — бывали моменты, когда на них накатывалась тоска, и тогда им бывало наплевать, получат они эту пулю или нет. В лучшем случае им грозил выговор со стороны офицера, случись ему застукать их за запрещенным занятием. Правда, меры предосторожности они все–таки предпринимали, например, делая затяжку, наклонялись пониже, а саму сигарету держали на уровне бедра.
В отличие от них русские по ту сторону ничейной земли не имели привычки регулярно запускать ракеты, словно темнота была их союзницей. Возможно, причиной всему были суеверия, страх перед безликим врагом. А может, просто у них не хватало ракет, как, впрочем, и многого другого, а может, они в большей степени полагались на слух, ночное зрение или что–то еще. В некотором смысле в эти дни, когда на фронте стояло затишье, немцы выпускали больше сигнальных ракет, чем делали выстрелов во врага. Августовские дни в окрестностях Великих Лук становились заметно короче. Ночью сигнальные ракеты взмывали в воздух, разрывались фейерверком искр, с шипением вновь уступали место темноте, отчего у того, кто наблюдал за ними, создавалось впечатление бурной деятельности, под которой — пустота, как будто где–то поблизости постоянно гудел и искрил некий невидимый глазу механизм. На самом же деле никакого механизма не было — лишь люди, молча сидевшие по окопам и землянкам.
К их компании присоединился еще один солдат.
— Под твое бренчание не уснешь.
— Это колыбельная, — ответил Фрайтаг. — И почему ты ничего не сказал раньше?
— Ха! — усмехнулся солдат. — Это я так, в шутку. Если мне хочется спать, меня не разбудишь даже пушечным выстрелом. Нет, сегодня мне просто захотелось немного посидеть на свежем воздухе.
Солдата звали Хейснер, его перевели к ним из другой роты, чтобы восполнить понесенные Шрадером потери. Хотя он был в очках, лицо его, казалось, было высечено скульптором: черты правильные и немного жестокие. Возможно, в нем течет славянская кровь, если судить по высоким скулам. Как и Фрайтаг, еще один выходец из пролетариев, хитрый и изворотливый. Когда раздавали спиртное, он мог один перепить их всех. В такие моменты он, не стесняясь, выражал свое убогое, недалекое мнение о ком угодно — евреях, начальстве, тех, кто уклоняется от армии, и всякой прочей сволочи. Поначалу Кордтс и Фрайтаг воспринимали его как безобидного горлопана. Таких, как он, они немало насмотрелись у себя дома, в Германии.
А может, и так, что сначала Хейснер чувствовал себя в их компании немного неловко — по крайней мере, в обществе Кордтса. Еще бы, ведь об этой парочке знают буквально все; ни для кого не секрет, что они любят проводить время вместе, словно остальные солдаты им не ровня. Вот и Шрадер с Крабелем в последнее время ведут себя точно также, правда, никому бы не хватило смелости их в этом открыто упрекнуть. В общем, Хейснер оказался в довольно незавидном положении, а именно в обществе тех, кто прибыл в качестве пополнения, и его постоянно злило, что он оказался отрезанным от своих товарищей по прежней роте.
Дело в том, что на самом деле он был далеко не таков, как могло показаться на первый взгляд. Хотя он и был грубоват, однако довольно легко сходился с людьми. Обер–ефрейтор по званию, он имел на своем счету гораздо больше заслуг, дававших право на дополнительную нашивку, чего никак не скажешь про Кордтса или Фрайтага, у которых она также была. Друзья вскоре сделали для себя вывод, что, может, не стоит воспринимать его грубые рассуждения всерьез — возможно, за ними по–настоящему ничего не стояло, кроме желания раззадорить собеседника.
— Черт подери, — выругался Хейснер, — я разве просил тебя останавливаться?
— В таком случае закрой рот, — парировал Фрайтаг. — Ты перебил мне ход мыслей.
— Ход мыслей? — удивился Хейснер. — Да ты играй, и все тут.
— Может, сыграю, а может, и нет.
— Да ты, я гляжу, как мой младший брат. А ты что скажешь? — обратился он к Кордтсу.
Тот негромко рассмеялся:
— Не знаю. Думаю, мой собственный брат слегка меня побаивается. И мне порой бывает из–за этого стыдно. Если только вернусь отсюда живым, постараюсь с ним помириться.
— Ты что, Меченый, смотрю, уже собрался домой? Да ведь у тебя на другом рукаве еще вон сколько пустого места, хватит еще не на одну нашивку. Да и я сам, глядишь, разживусь еще одной.
Кордтс уже давно научился при необходимости одаривать назойливых людей откровенно враждебным взглядом, не чувствуя при этом угрызений совести. Правда, разговоры Хейснера его пока еще не слишком раздражали — было у этого парня некое чувство меры. И если несколько недель назад тот поначалу вызвал у него едва ли не отвращение, Кордтс частенько ловил себя на мысли, что это первое впечатление наверняка оказалось обманчивым. На первый взгляд Хейснер действительно производил впечатление грубияна и задиры, этакого недалекого тупицы, который, как попугай, привык повторять слова других дураков. Кстати, последних вокруг хватало. Однако, как ни странно, Хейснер оказался не так уж и плох. Кордтс же все чаще и чаще ловил себя на мысли о том, что устал от тех принципов, что, казалось, вошли в его плоть и кровь с самого рождения. Кто знает, вдруг он заблуждается, причем по поводу всего на свете, и, как ни странно, осознание этой неправоты дарило ему душевное спокойствие.
А может, это все лишь самообман и самоуспокоение? Впрочем, какая разница.
— Ты, главное, больше так меня не зови.
Было слышно, как Хейснер переминается в темноте с ноги на ногу.
— Это как? Меченым? Понятно, тебе не нравится.
— Представь себе, что нет. Действует на нервы, — ответил Кордтс, однако без злобы или раздражения.
— Значит, не буду, — спокойно отозвался Хейснер. — Впрочем, от вас, необстрелянных, ничего другого не услышишь.
— Хорошо, я с ними поговорю, если ты того хочешь. И вообще, Хейснер, ты до того страшен, что и без всяких шрамов тебя можно звать точно так же.
Хейснер рассмеялся. Фрайтаг покачал головой и тоже последовал его примеру. Над головами у них, пока они сидели здесь втроем, разорвалась ракета, и на мгновение стало светло, как днем. Фрайтаг вновь взял в руки гитару.
— А как насчет Шерера? Что он из себя представляет? — спросил Хейснер. Он впервые так долго беседовал с этой странной парочкой. Может, они и не такие буки, подумал он про себя, и с ними можно общаться, как и с остальными?
— Ради бога, дай мне спокойно поиграть! — воскликнул Фрайтаг. — Так и быть, я расскажу тебе о нем, но только в другой раз.
Хейснер посмотрел на Кордтса, но тот лишь пожал плечами. Сигнальная ракета, висевшая у них над головой, погасла. Такое впечатление, будто это была очередная вспышка, но только черная, моментально поглотившая все вокруг. Фрайтаг на минуту задумался, не зная, как ему отнестись к навязчивому гостю, однако затем все–таки заиграл снова.
Время от времени из землянок до них долетали звуки губных гармошек, хотя и не слишком часто. Сами они сидели на довольно приличном удалении от блиндажей, за дзотами, где чувствовали себя в безопасности — в относительной безопасности. Как ни странно, такие полуночные концерты были довольно безопасным занятием по обе стороны воронок ничейной земли. Похоже, музыка смягчала человеческие сердца. А может, было нечто дурное в том, чтобы причинить зло музыканту, и никто не хотел брать на душу такой грех, даже если вслух об этом было не принято говорить.
К ним подошел Шрадер и какое–то время молча постоял рядом, облокотившись о стенку окопа. У тех, кто прибыл после «Хорька», еще не сложилось о нем какого–то четкого мнения. Говорил он мало, и частенько могло показаться, будто он смотрит куда–то сквозь тебя. Солдаты вспомнили других фельдфебелей, с которым им доводилось иметь дело, и пришли к выводу, что бывало и хуже. Еще до того, как Кордтс и Фрайтаг получили свои нашивки, он сказал им, что они будут выполнять обязанности обер–ефрейторов. Однако, отдав это распоряжение и поделив между ними новобранцев, казалось, напрочь забыл про их существование.
Фрайтаг продолжал играть. Возможно, Шрадер просто пришел послушать, как это делали другие. Так прошло какое–то время. Затем Фрайтаг отложил гитару и уставился в пространство.
— Как твои дела, Шрадер? — поинтересовался он.
Темноту ночи вновь прорезала сигнальная ракета. Шрадер поднял глаза к посветлевшему небу, но в следующее мгновение вновь стало темно. Как только Фрайтаг перестал играть, звезды, казалось, сделались еще ярче и застыли на месте.
— Неплохо, — ответил Шрадер и сел рядом с ними. — Я вас потому развел, чтобы новобранцы были с теми, кто уже имеет какой–то опыт.
— Вот как? — спросил Фрайтаг. Его землянка располагалась примерно в тридцати метрах левее того места, где они сидели. В данный момент вверенные ему солдаты либо спали в ней, либо стояли в карауле.
Шрадер ничего не сказал.
— Стоит мне услышать писк, как я сразу бегу к моим цыплятам, — сказал Фрайтаг.
— Ты сам еще цыпленок. По крайней мере, будешь им в моих глазах, пока не покажешь, чего ты стоишь. Смотрю, ты тут бренчал на своей гитаре. А ты подумал, что тебе на голову могла упасть бомба и ты бы даже не заметил этого?
— Можно подумать, кто–то другой заметил бы на его месте, — прокомментировал Хейснер и негромко усмехнулся.
— Только не надо меня пугать, Шрадер, — ответил Фрайтаг и вновь ощутил себя младшим братом, которым остальные привыкли командовать. — Вот увидишь, мы с тобой поладим. Ты мне, главное, скажи, и я вернусь.
— А я уже сказал.
На самом деле Фрайтаг уже позаботился о том, чтобы во вверенном ему подразделении царил образцовый порядок, чего Шрадер к этому времени просто не мог не заметить. Сейчас было его законное свободное время, и его раздражение по поводу сделанного Шрадером замечания наверняка проявилось в том, как он резко поднялся с места, держа в руках гитару.
— Смотрю, вы у меня друзья–приятели, — произнес Шрадер. — Придется вас отправить полечиться.
Хейснер громко расхохотался. В темноте им не было видно, как Шрадер закрыл глаза и, улыбнувшись каким–то собственным мыслям, стиснул зубы. За последние несколько недель он не произнес ни одного веселого слова. Он опустил лицо в ладони и, широко раскрыв глаза, уставился куда–то в темноту.
Фрайтаг тихо усмехнулся и зашагал к своей землянке.
Крепость Холма снилась Кордтсу не раз. Приснилась она ему и в ту ночь.
Он выглядывал из окна небольшой комнаты. Комната эта была очень темной и очень холодной, однако, поскольку это был сон, холода как такового он не чувствовал. Темно же в ней было потому, что солнечный свет, обрамленный квадратным окном, был слишком ярок. Источник зимнего света находился снаружи, а внутри комнаты его не было. Сам он находился внутри комнаты и медленно придвинулся — вернее, придвинуться его заставлял сон, потому что на самом деле он даже не пошелохнулся, — ближе к окну, пока наконец не облокотился на облезлый подоконник.
В оконной раме появилась непропорционально огромная голова — куда более крупная, чем его собственная, и заслонила собой все, что находилось там, снаружи. Почему–то самой яркой чертой этой головы были зубы, потому что губы сгнили. Нос же был блестящий, рыхлый, фиолетово–черный, как отмороженный или, наоборот, обгоревший на солнце. Глаз он особенно не рассмотрел, однако точно знал, что голова пристально наблюдает за ним. Вместе с тем он ждал, что она, как и появилась, точно так же тихо и исчезнет — словно это какой–то человек, который проходил снаружи мимо, направляясь к лабиринту снежных стен.
Однако голова и не думала исчезать, и это начало действовать ему на нервы. Ему не нравилось, когда его рассматривают в упор, а кроме того, раздражало, что теперь из окна ничего не видно. Сам же он стоял как раз напротив окна, и это жуткое лицо находилось от него в считаных сантиметрах. Поскольку это был сон, то говорить он не мог и, чтобы дать выход гневу, взял и ударил через оконный проем по голове. Судя по всему, незнакомец рухнул навзничь на снег.
Ага, так уже лучше.
Этот моментальный приступ гнева пронзил его насквозь, даже волосы стали дыбом, и сам он моментально проснулся. А как только проснулся, то тотчас ощутил раскаяние и стыд за свой эгоизм и еще какое–то более глубокое чувство, которое было со всем этим связано. Оно также доставило ему дискомфорт, и он едва не проснулся. Теперь он снова мог смотреть в окно и вместе с тем оставался во сне — его взору открывались невдалеке снежные стены, и там, посреди белой морозной тишины, ему что–то говорил Фрайтаг. Сам он тоже был там, слушая, что ему говорит друг, хотя одновременно оставался внутри темной комнаты. Рядом с ним громко рассмеялся Хейснер, либо здесь, внутри, либо там, снаружи, рядом со снежной стеной. Он точно был где–то поблизости, однако Кордтсу не было видно, где именно.
Вокруг бродили мертвецы этакими бесформенными грудами плоти, что, казалось, стонала, как будто эта мертвая плоть была способна издавать какие–то звуки. Они бродили вокруг словно танки, что было полной бессмыслицей, но время от времени они во что–то врезались, и это он почему–то уже мог понять.
Посреди этого слепящего света в квадратной раме окна очертания его самого, Фрайтага и, может, и других живых людей оставались, как ни странно, какими–то нечеткими — не то чтобы смазанными, однако ему никак не удавалось на них сосредоточиться. Что–то постоянно ускользало, и спустя какое–то время мучительных, напрасных ожиданий он наконец проснулся.
В темноте до его слуха тотчас донесся лягушачий концерт, а обоняние уловило запах дождя и земли. Почему–то этот запах дождя принес с собой удовлетворение, и несколько мгновений он жадно вдыхал его полной грудью. Он лежал рядом с каким–то другим солдатом, вот только с кем именно, он не помнил. Лежал на деревянных нарах, в дальнем углу землянки. Здесь четверо, а то и все пятеро солдат спали бок о бок, словно сельди в бочке.
Где–то наверху слегка содрогнулась земля.
Кордтса тотчас охватило дурное предчувствие, словно то было некое знамение. А может, кто знает, это было доброе знамение? Однако в душе все равно остался неприятный осадок. Еще одна дурацкая кличка, которой Фрайтаг наградил его при Холме и которая раздражала даже еще больше… Он вспомнил, что лишь один раз сказал, что это прозвище ему не нравится, но Фрайтагу хватило и одного раза, чтобы тактично больше никогда этого не делать. Может, именно тогда между ними и началась дружба. Похоже, что да. И вот сегодня то же самое произошло с Хейснером. Тому также хватило всего одного слова, чтобы он перестал задаваться. Кордтс знал, что кое–кто из новичков называет его за глаза Меченым, более того, он ловил себя на том, что в душе бывал этому даже рад. Глупо, конечно, потому что какая в принципе разница. Другое дело, когда кто–то звал так его в лицо. Вот тогда это раздражало, причем он сам не смог бы сказать, почему.
Меченый. Что за глупость! Однако ему тотчас вспомнился тот единственный случай, с Фрайтагом, несколько месяцев назад, и другой, что имел место всего несколько часов назад, и они словно были двумя половинками единого целого. Сказать человеку, чтобы он прекратил, и он тотчас прекратил, без последующих напоминаний. Нет, конечно, все это ерунда и ничего не значило, однако похоже, что все–таки значило, и это чувство ему не нравилось. Причем, не нравилось по–настоящему, даже если и воспринимать это как добрый знак А зачем вообще его как что–то воспринимать? Потому что ему тотчас вспомнилось, как навязчивые идеи и суеверия и без того уже переполняли его душу — переполняли так, как всего пару лет назад он даже не мог себе представить.
Приметы, предзнаменования… Черт, этого ему только не хватало.
Кордтса почему–то охватило беспокойство — словно кокон его прежней беззаботности, который он носил на себе вот уже несколько месяцев, дал небольшую трещину. И только что виденный им сон был здесь ни при чем. Он привык видеть самые разные сны, причем даже более гнетущие. Так что сны он воспринимал спокойно. И те ужасы, которые представали его взору в некоторых из них, были вполне естественны и объяснимы. По крайней мере, ему так казалось.
Куда больше его страшило то, что он лежал посреди ночи, широко раскрыв глаза, и не мог уснуть, и все это время к нему тянулась чья–то черная рука, словно пыталась выжать, выдавить из него некую его внутреннюю суть. Он пощупал шрам — толстый узел в уголке рта. По крайней мере, это ощущение было ему знакомо. По опыту он знал, что утром все будет гораздо лучше, что гнетущее чувство схлынет куда–то, испарится с первыми лучами солнца, точно так же как и другие солдаты стряхивают с себя по утрам неприятные сны.
Он не знал, который сейчас час. Впрочем, времени на то, чтобы выспаться, никогда не хватало. И до рассвета оставалось совсем недолго. В темноте всего в нескольких сантиметрах от его лица подрагивала земля. Но и в этом уже давно не было ничего удивительного. Уж к чему–чему, а к этому он привык давно.
Как привык к Эрике. Ее он знал лучше всего остального, даже будучи так далеко от нее. Он протянул руку вниз и пощупал член. Однако его сковала такая усталость, что ему не хотелось совершать лишних движений. Все так же думая об Эрике, он отнял руку и положил ее на грудь.
Шрадер полз по окопу В крови играл адреналин, и это давало силы двигаться после того, что он только что увидел, после того, чему он только что стал свидетелем. Как ни странно, он был спокоен, охваченный если не отчаянием, то некой покорностью судьбе.
Он подошел ближе к изуродованным останкам трех солдат — по идее, пулеметчиков, которых все еще наполовину закрывали обломки покореженной огневой точки. Тела образовали одну общую кучу плоти, как будто тел было не три, а всего одно. А вот лица были все еще различимы, и на каждом застыл немой крик ужаса.
Там был Крабель. Он сидел, пригнувшись под железной махиной танка «Т–34», что стоял гусеницами по обе стороны окопа и, как и Крабель, казалось, вырос откуда–то из–под земли.
Нет, здесь что–то не так, подумал Шрадер. Вечно эти «Т–34»! Танк навис над окопом, и те несколько минут, пока он там стоял, показались сродни вечности.
Шрадер думал, что его бойцы следуют за ним, по крайней мере, те, кто остался жив, однако теперь он заметил их впереди себя. Каким–то образом они пробрались вперед Крабеля, обогнав других солдат их взвода. Застывший над окопом танк чем–то напомнил ему низкие ворота, в которые сквозь пыль и дым и солнечные лучи на той стороне ему были видны его солдаты.
Крабель прислонился к стенке окопа, макушкой каски едва не касаясь железных гусениц. Теперь Шрадеру стали лучше видны его солдаты. Они звали его, он это видел, хотя, как и Кордтс, вряд ли мог что–то слышать, потому что это был сон. То есть вроде бы мог, но не слышал.
То же самое, когда Крабель заговорил с ним. Он не мог его слышать, однако каким–то непостижимым образом все–таки понял. Нам нужна твоя помощь, сказал Крабель. Но ведь они мертвы, ответил Шрадер. Он не мог заставить себя произнести эти слова вслух, но Крабель его понял точно так же, как и сам Шрадер понял Крабеля. Сам знаю, ответил Крабель, но все–таки прошу тебя, посмотри на них.
Они были видны ему в окопе, по ту сторону танка, обмотанные, словно веревками, кишками одного или сразу всех погибших, смешанные воедино в некий омерзительный клубок, паутину соединительных тканей. Он видел их лица, как они молили его, что им нужна его помощь.
«Но чем же я могу им помочь?» — задался мысленным вопросом Шрадер.
Даже будучи погруженным в сон, он удивился собственному голосу… голосу без голоса. Потому что он говорил не как один из них, а как равнодушный наблюдатель, который лишь случайно проходил мимо.
Нет–нет, все не так, не так. Разве может этот жуткий, сковывающий по рукам и ногам ужас принадлежать равнодушному наблюдателю? Один только сокрушающий вес этого сна давил на все его тело от головы до живота.
В ответ Крабель обернулся явно в растерянности, чуть ниже наклонил голову и заглянул под танк. Он ничего не знал. Ему казалось, что они стоят здесь вот уже несколько часов, обсуждая, что им делать, и с каждой минутой стоять становится все труднее по мере того, как в окоп заглядывает жестокое, палящее солнце.
Другие начали двигаться; безмолвный крик о помощи на лицах мертвецов сменялся выражением растерянности, словно они ждали ее и не могли дождаться от Шрадера, да что там, от любого. Шрадер теперь с трудом понимал, чего они хотят. Голова лежала сама по себе посреди обугленной грязи и о чем–то молча умоляла его — следила за ним взглядом, пока не устала и не сомкнула веки. И тем не менее во сне все это было не столь ужасно, даже если во сне он все помнил, причем предельно четко, что точно так же было и в тот день.

Глава 15

Осень принесла с собой новые опасения.
Обычно на то имелись причины. Стоит погоде улучшиться, как жди нападения, ухудшиться — значит, предстоит воевать в грязи. Но и само по себе изменение погодных условий пробуждало в солдатских душах тоску, которую они замечали в себе и пытались преодолеть, кто стоически, кто превозмогая себя, тоску, которая, похоже, ощущалась еще острее из–за отупляющего однообразия окопной жизни и — иногда — гибели товарищей.
Эта тоска и переросла в дурные предчувствия. Погода изменилась, и облака как будто хотели сказать: и что теперь? Что теперь? Что дальше? Хотя чаще всего ничего не происходило. Они по–прежнему сидели все в тех же окопах рядом с Великими Луками, сидели вот уже почти год. Однако любые изменения влекли за собой что–то новое в них самих, навевали воспоминания о том, что было раньше… в той, нормальной жизни, если можно так выразиться.
Во второй половине августа зачастили дожди, что вряд ли кого–то обрадовало, скорее напомнило о том, что надо ждать других, куда более сильных дождей, что начнутся осенью, а то, что так будет, они знали по опыту предыдущего года. Поначалу дожди даже принесли с собой облегчение от палящего солнца, когда уже почти не было сил терпеть бесконечные летние дни, когда солнце заглядывало к ним в окопы, солнце, от которого не было спасения, лишь однообразная, отупляющая жара, которая обнажала все их подспудные страхи. Они находились в огромной стране, в которой порой даже не видно горизонта. Это объяснялось тем, что они сидели на дне глубоких окопов. Если встать в них во весь рост, — было в этом нечто тревожащее, — то увидишь над головой все ту же узкую полоску неба, и так час за часом, день за днем.
Солдатам не всегда нужна крыша над головой, и поначалу дожди не мешали им спать в окопах. Однако здешняя погода знает только крайности. На смену коротким, освежающим дождям пришли другие дожди. Это были ливни, продолжавшиеся по нескольку дней подряд. Вскоре окопы превратились в омерзительные, заполненные грязной жижей канавы. И эта вечная сырость и грязь были, однако, не так страшны, как отупение от бесконечной летней жары. Хотя и приходилось терпеть неудобства, но делать это было почему–то довольно легко. Если чего и хотелось, то лишь одного: чтобы этой непролазной грязи поскорее наступил конец.
Они весело морщили лица, зная, что дождь и грязь, по крайней мере, означают перерыв в боях.
К сожалению, впереди их не ждало ничего другого, кроме долгих месяцев дождей и грязи, потому что такова осень в этой стране. Эх, им бы небольшую, но яростную атаку по сухой земле! Уж если получить пулю, то в сухую погоду. Потому что после дождей их еще ждет зима.
Так что солдаты сами толком не знали, чего им хочется, потому что в любом случае, чего бы им ни хотелось, надеяться на то, что они это получат, не стоило, а ощущение собственного бессилия лишь усугубляло тоску.
На несколько недель в сентябре установилась солнечная погода, и грязь слегка подсохла. Ночи стали заметно длиннее — опять–таки своего рода спасение от бесконечного неба.
Правда теперь уже почти не осталось сомнений, что наступление все–таки будет. Они чувствовали, как с каждым днем постепенно напрягаются нервы. Живя в подвешенном состоянии, они могли при желании спорить о чем угодно, причем один и тот же человек в один день мог занимать одну сторону в споре, а назавтра уже другую, потому что никто уже толком не знал, во что верит. Эх, хотя бы на недельку домой! Вот только когда им дадут отпуск, да и дадут ли вообще?
Кстати, о чем не было причин спорить, так по этому поводу, потому что здесь все были единодушны. Вот почему если они и обсуждали, то совершенно посторонние вещи. Обсуждали с жаром, как будто те для них что–то значили, а они сами в них разбирались. Некоторых однообразие их бытия довело до того, что сама мысль о том, чтобы перейти куда–то еще, уже не казалась такой уж плохой, она даже пересиливала живший подспудно в их душах страх наступления. Некоторым в буквальном смысле не сиделось на одном месте, так что наступление было в их глазах не хуже налетов и несения вахты и также ежедневного артобстрела, который в любом случае прореживал их ряды. Было в их окопном существовании нечто такое, что отупляло, затуманивало мозги, заставляло мечтать о глотке свежего воздуха. Скорей бы вырваться отсюда, пусть даже ценой смерти.
Были и такие, кто вообще оставили собственное мнение и с презрением посматривали на тех, кто пытался обсуждать реальное положение вещей. И презирая слухи, они создавали свои собственные, причем самые невероятные: мол, Манштейн высадился во Владивостоке и теперь ведет наступление вдоль Транссибирской магистрали, чтобы нанести Сталину удар с тыла. Были и те, кто, махнув на все рукой, привыкли к этой отупляющей неподвижности. Такие вообще с трудом представляли себе какие–либо перемены — впрочем, они и не слишком утруждали свое воображение и принимали участие в разговорах о том, что их ждет впереди, лишь ради того, чтобы скоротать время и заодно погреться, ни о чем не думая, несколько деньков на сентябрьском солнце, пока не наступило осеннее ненастье. Что касается презрения к слухам, то они им не отличались — по причине собственного безразличия. Единственное, что они знали точно: лучше оставаться там, где они находятся сейчас, чем стать пушечным мясом для очередного генерала, желающего покрыть себя нетленной славой.
Надо сказать, что подчас в одном и том же солдате уживались самые разные личности — в зависимости от погоды, настроения или чего–то еще. Солдаты много говорили о наступлении, и это были отнюдь не пустые разговоры. Спустя почти год бездействия на заброшенный участок фронта в болотной глухомани, где–то на едва прочерченной границе между группой армий «Север» и группой армий «Центр», начали прибывать новые подразделения. Некоторые имели в своем составе бронетехнику, и все без исключения — тяжелую артиллерию. Имя Манштейна было у всех на устах, вот только уже не в досужих разговорах, а вполне серьезно. Подумать только, сам прославленный генерал с Южного фронта, которому недавно покорился даже Севастополь! С Крымом было покончено, и теперь задействованные там дивизии были свободны и могли найти себе новое применение. Многие из них прибывали сюда, на этот богом забытый участок фронта центральной России. Солдатам крутили кинохронику — будь то в специальных палатках или сельских избах в тылу и даже в старых каменных зданиях Великих Лук. Они видели титанических размеров орудия, которые не оставили камня на камне от толстых стен домов в Севастополе. Правда, они с трудом представляли себе, как эти самые железные гиганты могут найти себе применение среди их болот. Да и по каким целям вести тут из них огонь? По болотным топям? По чахлым березам?
А вот и нет, тотчас заявляли немногочисленные всезнайки, тяжелые орудия предназначены для Ленинграда. Они нужны для того, чтобы обрушить на город шквал огня — точно так же как и на Севастополь. Ленинград, который находился от них примерно на таком же расстоянии к северу, как и Севастополь к югу (так у автора. — Прим. пер.).
Но тогда с чего это вдруг понадобилось перебрасывать на их участок фронта такое количество ветеранов Крымской кампании? А как же фон Манштейн? Фон Манштейн находится на пути к Ленинграду. Нет, настаивали другие, Манштейн устроил себе ставку в Витебске, за компанию с Шевалери. В общем, разговоры велись самые разные, и, по крайней мере, одна вещь соответствовала действительности — на их участок фронта было переброшено огромное количество людей и бронетехники, и это могло означать лишь одно — наступление. А уж кто возглавит его — Манштейн или кто–то другой, роли не играет. Дивизионную линию фронта укоротили, и Шерер получил возможность передать такие удаленные точки, как Велиж, другой дивизии, а полки своей собственной 83–й пехотной дивизии сосредоточить вокруг Великих Лук. Солдаты оставили насиженные окопы и изолированные огневые точки солдатам других полков, а сами перебрались ближе к городу, а некоторые даже и в сам город. Казалось, что на древних белых башнях у них над головами невидимой рукой уже начертаны имена обреченных на смерть.
Весь сентябрь и начало октября они ждали наступления. Но его так и не было. А все потому, что соответствующий момент еще не наступил, и они продолжали ждать. В октябре пошли проливные дожди, а с ними появилась и непролазная грязь, как и в августе, — только еще хуже, потому что стало холоднее. Это время года, казалось, тянулось бесконечно, и солдаты постепенно пришли к выводу, что наступление начнется, как только закончатся дожди. Те, кого перебросили в Великие Луки, могли хотя бы спрятаться от дождя под крышей сухих зданий, пусть даже на несколько часов, так как остальное время они продолжали жить под открытым небом, обороняя границы города. Русские по–прежнему были близко. Кордтс время от времени поглядывал на речку Ловать, качал головой и тихо вздыхал. От осенних дождей река поднялась и теперь мощно катила мутные воды. Как это было непохоже на тот пересохший от жары ручеек, который запомнился ему при Холме. И все же это была та самая Ловать.
Наступления на Ленинград также не последовало, чего они, впрочем, даже не заметили, потому что к ним это не имело отношения. Вместо этого поползли разговоры про Сталинград, Чего стоило одно только это географическое название! Постепенно в их душах затеплилась надежда, что, может, там, в двух тысячах километров южнее, наконец будет одержана победа, и тогда им больше не придется идти ни в какое наступление, а лишь дальше оставаться там, где они стояли — вокруг старинного белого города. И даже сила этих белых каменных башен казалась какой–то мрачной и бессмысленной под бесконечными осенними дождями.
Некоторые из укрепленных точек Великих Лук были устроены внутри самых заметных зданий и назывались по их именам: Войлочная фабрика, Вечерняя школа, Красный дом.
Но все остальные укрепленные точки были названы в честь немецких городов: «Бреслау», «Байрейт», «Берлин», «Гамбург», «Бремен», «Бромберг», «Штеттин», «Кольберг», «Вена–1», «Вена–2», «Вена–3», «Регенсбург», «Ульм», «Мюнхен», «Нюрнберг», «Инсбрук», «Аугсбург» и ряд других.
Каждую такую точку обороняла рота — либо изнутри самого здания, либо из окопов в непосредственной близости от него. Резервы находились рядом, расквартированные в крепких старых домах с глубокими погребами, выкопанными еще прежними и укрепленными их нынешними обитателями.
На верхних этажах зданий рядом с укрепленными точками были устроены наблюдательные пункты. Как правило, они располагались в менее заметных постройках — таких, по которым вряд ли будет в первую очередь открыт огонь. И мощные бинокли тех, кто дежурил здесь, были не менее важны, нежели тяжелые орудия, чей прицельный огонь они направляли.
Укрепленные точки располагались в более низких зданиях. Иногда вторые их этажи приходилось сносить — исключение составляли лишь по–настоящему крепкие строения типа войлочной фабрики. К тому же огневые точки, устроенные в зданиях, были крепче самих зданий. Стены становились чем–то вроде защитных коконов, хотя, возможно, они были крепки изначально. Тем не менее их дополнительно укрепляли, а надо сказать, солдаты проделывали эту работу с великим тщанием — слой за слоем они насыпали землю, складывали мешки с песком, бревна, каменные блоки. Врага неизменно поражало, как искусно возводились эти временные укрепления, словно те, кто их возводил, были одержимы неким бесом мастерства и изобретательности. Здесь можно было даже заметить элементы домашнего уюта — например, в блиндажах на окнах нередко висели шторы, стояла кое–какая мебель, а на полках и стенах порой можно было даже увидеть безделушки, словно действующую армию в этой военной кампании сопровождала еще одна, состоящая из любящих бабушек. У русских такие потуги к созданию видимости уюта неизменно вызывали смех, не говоря уже об известной доле зависти и растерянности. А также алчности, потому что дурацкие эти безделушки наводили на мысль, что где–то рядом зарыты настоящие сокровища — сыр, тушенка, шоколад, бутылки шнапса, один бог ведает, что еще. Впрочем, порой так оно и бывало на самом деле.
Правда, такое счастье на долю противника выпадало нечасто — лишь после удачной атаки, вынуждавшей бойцов отступить, а значит, оставить врагу все то добро, что у них было. Русские не любили, когда их противник оказывался загнанным в угол, однако в течение долгих месяцев продолжал оказывать упорное сопротивление. Причина же заключалась в том, что за это время солдаты успевали прикончить запасы всех этих лакомств. И тогда начиналось полуголодное существование, точно такое же, что и у русских, и на сколоченных на скорую руку столах подчас оставались лишь корки хлеба. Особенно раздражало врага то, что после нескольких недель, а то и месяцев осады, в течение которых русские несли огромные потери, оказывалось, что никаких лакомств уже нет и в помине, так что поживиться было просто нечем.
Но такова война. Великие Луки умирали медленной, затяжной смертью.
Кстати, об огневых точках. Чего в них не было, так ощущения недолговечности — у расквартированных здесь полков было около года, чтобы обустроить их по всем правилам. Им полагалось быть крепкими, особенно если принять во внимание относительно небольшое количество тяжелой техники, не говоря уже о танках — беда, которая была хороша знакома практически каждой немецкой пехотной дивизии. В Великих Луках были установлены противотанковые орудия — просто удивительно, как они смогли так долго продержаться при Холме при полном отсутствии таковых. Имелись здесь также и более новьїе модели калибра 5 и 7.5 см, которые постепенно начинали вытеснять практически бесполезные и всеми презираемые 3.7 см. Правда, новых пока не хватало, и приходилось довольствоваться тем, что было.
Одного взгляда на план города было достаточно, чтобы доставить удовольствие любому штабному офицеру, который занимался разработкой боевых операций. А может, удовольствие получили те, кто занимался планировкой самого города. Потому что каждая огневая точка, названная в честь того или иного немецкого города, была расположена примерно там же, что и город с тем же названием располагался на карте Германии. Например, «Гамбург» прикрывал подходы к Великим Лукам с севера и находился на восточном берегу реки Ловать. «Бранденбург» и «Штеттин» располагались соответственно еще дальше к востоку, а самой крайней точкой восточного направления был «Бромберг», названный так в честь прусского города на границе с Польшей.
Таким же самым образом по южному периметру оборонительных сооружений располагались баварские и австрийские города: «Ульм», «Регенсбург», «Инсбрук» и несколько «Вен». И так далее.
Вагнеровский Байрейт располагался чуть южнее, за городской чертой, рядом с войлочной фабрикой. Ему же светила участь пасть самым первым.
Впрочем, в этом имелся практический смысл. Шерер, чей штаб располагался в нескольких километрах позади линии фронта в Ново–Сокольниках, даже при самом неожиданном ударе не будет захвачен врасплох. Правда, русские нанесут по Великим Лукам столь сокрушительный удар, что город окажется отрезан и взят в кольцо в течение первых же суток, и Шерер будет вынужден поддерживать связь с командующим оказавшихся в окружении полков исключительно посредством радио. Из радиосводок будет вырисовываться довольно–таки печальная картина, и, даже не глядя на карту, Шерер сможет представить себе, в каких точках русские нанесли особенно тяжелые удары, достаточно будет услышать название павшего немецкого города.
«Байрейт» пал первым. За ним — «Бромберг». За ним — «Инсбрук». «Штеттин» попал в окружение сегодня утром, но пока еще держится. На «Гамбург» наступают двенадцать танков «Т–34», но он тоже пока держится.
И так далее, и так далее. Это произойдет в самом скором времени и будет тянуться несколько месяцев.
Практический эффект этой схемы был бы еще более ощутим, будь у Шерера возможность оказать хоть какую–то помощь. Увы, он был бессилен им помочь. На этот раз он оказался по ту сторону зеркала, и ему оставалось лишь разве что слушать радиосводки и отдавать в темноту очередной приказ.

Глава 16

В один из таких дней, перед самым концом, Кордтс играл со Шрадером в шахматы где–то глубоко в подземельях «Гамбурга». Тускло горели масляные лампы, и еще откуда–то просачивался слабый дневной свет. Этот внешний свет был тусклым, серые небеса остались серыми. Впрочем, в убежище было даже по–своему уютно. Они курили, пили из оловянных кружек воду и смотрели на шахматную доску. Крабель сидел на удобной на вид койке в углу, курил трубку и наблюдал за игрой, впрочем, не слишком внимательно.
— И куда мы потом? — спросил Кордтс.
— Не знаю, — буркнул в ответ Шрадер.
— Мне казалось, Хазенклевер держит тебя в курсе.
— Ну да, он сказал мне, что мы снова покидаем город. Куда конкретно нас переводят, я не знаю. Возможно, идем на старые позиции. А может, и нет.
— Ну, это я и сам слышал, — ответил Кордтс.
Условия в городе были значительно лучше полевых, и от одной только мысли вновь перебраться в окопы, пробыв здесь всего каких–то несколько недель, становилось не по себе.
— Из того, что я слышал, могу сказать следующее, — продолжал тем временем Шрадер. — Фон Засс слегка туповат, а может, ему не хватает опыта, точно сказать не могу. А может, Шерер чувствует себя увереннее, пока 227–й полк стоит в городе, а не прикрывает линию на каком–нибудь фланге.
Кордтс пристально рассматривал расположение фигур на доске, словно пытался вникнуть в его смысл.
227–м полком командовал полковник Фрайгерр фон Засс. Он прибыл на фронт из какого–то уютного штабного местечка в Германии всего несколько месяцев назад, сменив предыдущего командующего, Крейзера. Несмотря на их слова во время наступления на «Хорьке», Шерер был о Крейзере высокого мнения и сильно огорчился, узнав, что его переводят в другое место. Фон Засс был типичной канцелярской крысой, ему еще предстояло доказать, что он действительно на что–то годен, хотя полное незнание обстановки в России бросалось в глаза с первого взгляда, что не прибавляло ему уважения со стороны подчиненных.
Рота Кордтса и Шрадера входила в состав 257–го полка, одного из двух, которым согласно слухам предстояло вернуться, что называется, на лоно природы.
— По–моему, — произнес Кордтс, — если Фрайгерр и впрямь желает ознакомиться с положением вещей, ему следует недельку–другую посидеть в каком–нибудь роскошном болоте. Я слышал, что у него прекрасный кабинет в «Синг–Синге». С какой стати нам возвращаться в окопы, чтобы сидеть там по уши в дерьме, а он тем временем будет в тепле и комфорте перебирать бумажки? 227–й сидит в городе уже почти год, и ничего, их никуда не переводят.
Он выпалил эти слова после довольно–таки долгого молчания, поэтому Шрадер толком его не понял. Кордтс только что передвинул фигуру, и Шрадер поразился его интуитивному чутью.
— Можно я немного подумаю? Смотрю, ты игрок еще тот. А мне почему–то казалось, что ты раньше не умел играть в шахматы.
Кордтс пожал плечами, потрогал шрам и постарался сдержать улыбку.
— Несколько раз играл, еще в юности. Лет этак десять назад, если не больше.
— Хм. Интересно, — отозвался Шрадер. Одно время он был просто–таки помешан на шахматах и даже в первые годы участвовал в армейских соревнованиях, правда, без особого успеха. Судя по всему, особого таланта к этой игре у него не было (что поначалу его жутко расстраивало, хотя какое–то время спустя он смирился, нет, значит, нет; в шахматах требуется точно такое же дарование, что и в музыке или спорте). С тех пор он садился за шахматную доску крайне редко. Вместе с тем он был искренне поражен, что Кордтс не только не уступает ему, но и умудряется одерживать победы. Шрадер знал, что частично тому причина, что он сам не слишком–то внимательно следит за передвижением фигур, но лишь частично.
Время от времени Кордтс делал смелый, но непродуманный ход — в таких случаях победа бывала на стороне Шрадера, или же он позволял Кордтсу отвести фигуру назад, и игра нормальным ходом продолжалась дальше. Кстати, Кордтс делал это довольно часто (как, впрочем, и Шрадер), и со стороны могло показаться, что он с видом ложной скромности просто водит Шрадера за нос. Однако в остальное время он просто делал ходы согласно только ему одному ведомой схеме, которая, как ни странно, приносила ему успех.
Впрочем, если Шрадер и злился, то не сильно, скорее его одолевало любопытство. Его давно уже ничего не удивляло, и он даже начал подумывать, что здесь что–то не так. Впрочем, времени на эти рассуждения у него тоже не было. Несколько раз за время этих недавних шахматных баталий он в буквальном смысле смотрел на Кордтса новыми глазами.
Впрочем, не совсем верно. Кордтс почему–то вызывал в других странные подозрения, в том числе и у Шрадера, хотя он, наверно, сам себе никогда не признался бы в этом и не сказал, что, собственно, находил подозрительным. С одной стороны, таких, как Кордтс, под его началом два десятка, и Шрадер не горел желанием слишком близко с ними сходиться.
Почему–то ему вспомнились долгие полуночные часы, которые он провел, склонившись над шахматной доской. Он протянул руку и сделал ход.
— Так в чем же твой секрет? — поинтересовался он у противника.
— В линиях силы, — ответил Кордтс, словно давно уже ждал, когда ему зададут этот вопрос.
Шрадер вынул изо рта сигарету и плюнул на пол.
— Не иначе как ты все–таки где–то учился.
— Нет, — возразил Кордтс. — Нигде я не учился. Я просто вижу их на доске. Между прочим, это единственное, что я вижу.
— А что ты имеешь в виду под линиями силы?
Кордтс сделали несколько малопонятных жестов.
— Диагональные линии. И две перпендикулярные. Огневые поля, если можно так выразиться. Честное слово, я ничего не смыслю в шахматах. Я просто сосредоточенно слежу за тем, что вижу. Это все, что я делаю.
Уж не дурит ли он мне мозги, подумал Шрадер. Временами Кордтс отпускал язвительные замечания, колючие, как наждак, и было невозможно сказать, шутит он или нет; этакая непонятная шутка, истинный смысл которой был запрятан где–то далеко–далеко от здешних болот.
Однако в данный момент он, похоже, говорил правду.
Линии силы. Шрадер задумался. Похоже, что это не какая–то там заумная теория, а нечто такое, что и в самом деле имело смысл. Что ж, неплохо взять на заметку. Ладно, он расспросит о них подробнее чуть позже, когда будет соответствующее настроение.
— Ясно! — произнес он. Мысли его были настроены на что угодно, только не на шахматы. — Подойди–ка сюда, Эрнст. Что ты скажешь?
Крабель и не думал вставать с койки и продолжал сидеть, скрестив ноги.
— Похоже, Рольф, ты имеешь дело с генералом. Вот и сам думай, как генерал. Организуй огневые поля, а потом веди свои пешки в обход, особо даже не задумываясь о том, что делаешь. Кордтс, я правильно тебя понял?
— Правильно, — откликнулся Кордтс.
Шрадер посмотрел на Крабеля и негромко рассмеялся.
— Ну, хорошо. Спасибо тебе.
— Да ладно тебе, — ответил Крабель. Он сидел в углу и курил трубку.
— Значит, ты у нас переодетый генерал, — произнес Шрадер, обращаясь к Кордтсу.
— Да нет, — последовал очередной краткий ответ.
— То есть ты любишь мутить воду?
Кордтс отреагировал на эти его слова. Глаза его сузились, а губы, особенно рядом со шрамом, напряглись. Однако уже в следующее мгновение он довольно улыбнулся.
— Можно сказать и так. Но откуда ты знаешь? Разве я когда–нибудь это делал?
— Нет, и это хорошо, — ответил Шрадер.
Крабель поднял глаза и вынул изо рта трубку.
Кордтс снова прищурился, словно его на чем–то поймали, застали врасплох, когда он только–только собрался отпустить очередное язвительное замечание, но еще даже не успел раскрыть рта. Более того, прищур перешел в хорошо знакомый, полный ненависти взгляд, направленный не лично на Шрадера, но на всех присутствующих. Ну вот, подумал он. Он давно уже ждал чего–то подобного и поэтому почти не удивился. Пресловутый, странный кокон спокойствия, который носил на себе Кордтс и который был вне его понимания, похоже, начинал давать первые трещины.
— Если тебе хочется перейти на личности, — произнес он, — вокруг и без меня много тех, кто не любит начальство. И что из этого?
— Скажу честно, не знаю, — ответил Шрадер. — И не хочу знать. Так, Кордтс, будет даже лучше.
Шрадер поймал себя на том, что сам толком не знает, что говорит. Желания поймать Кордтса на слове у него не было. Но даже если когда–то и было, то возникало оно спонтанно, как и у всех остальных. Если их вновь отправят из города, то, возможно, их ждет очередной «Хорек», и тогда им всем конец среди свинцовых дождей и дыма. Конец, хотелось бы надеяться, так быстро и так просто. На самом деле он вовсе не думал, что Кордтс мутит воду, скорее он хотел сказать, что тот умеет выйти сухим из воды, но оговорился.
Правда, Шрадер не верил, что выйти сухим из воды легко. Иное дело остаться в живых — что в этом такого? Неожиданно его пронзил ужас, однако он почему–то воспринял его довольно спокойно, словно ему сообщили о том, что прибыла полевая кухня.
— Ладно, не надо. Сходи, и узнай, что там нужно Хазенклеверу. Покажи ему, как к нам пройти.
Они получили «Гамбург» от одной из рот 277–го полка, всего два дня назад. Пока Шрадер говорил, остальные смотрели на узкую щель, сквозь которую им было видно, как Хазенклевер идет в их сторону по темной, заваленной битым кирпичом улице. Он еще ни разу не наведывался в «Гамбург», и ему требовался провожатый. Невозможно было разглядеть в конце лежащего в руинах переулка нужную дверь.
— Ладно, не надо, — вновь сказал Шрадер, обращаясь к солдату, которого только что выставил вон. — Я пойду и поговорю с ним сам.
С этими словами он вышел под моросящий дождь.
Он прошел между мешками с песком, уложенными такими высокими штабелями, будто их специально сложили для ревизии в дальнем конце какого–то тылового склада. Он миновал лабиринт из колючей проволоки, прошел мимо солдат, дежуривших — вернее, сидевших с понурым видом — у пулеметов на других огневых точках. После нескольких месяцев затишья русские, похоже, в последние недели вновь зашевелились, и теперь не проходило и дня, чтобы то там, то здесь по периметру города не слышалась перестрелка. В этом месте русские части стояли на приличном удалении от города, так что те, кто нес здесь вахту, изнывали от скуки — от нечего делать играли в карты, курили, одним глазом поглядывая на затянутое серыми тучами небо, другим в ту сторону, где, по идее, прятался враг. Или же одним глазом поглядывая на приближающегося Хазенклевера, который, будучи каптенармусом их роты, скорее был им матерью, нежели надсмотрщиком.
Шрадер вынырнул из–за зданий, не то наполовину разрушенных, не то наполовину целых. В принципе то же самое можно было сказать и про весь город. К северу от «Гамбурга» и к северо–востоку возле Ловати от домов ничего не осталось, вместо них здесь были огневые поля. Хазенклевер шел от центра города, от цитадели, которую солдаты прозвали между собой «Синг–Синг».
— Эй, Шрадер. Что ты здесь забыл?
— Дышу свежим воздухом. Увидел, что ты идешь. Есть какие–то новости?
— Одна есть, причем неплохая. Мы остаемся.
— То есть наш полк не выводят из города?
— Нет, его выводят, но наша пятая рота остается вместе с 277–м. Не спрашивай меня, почему. Я сам не спрашивал Гебхардта. Кстати, он с минуты на минуту будет здесь сам. В любом случае, думаю, вы будете не против задержаться здесь еще на какое–то время. Насколько я понимаю, двести семьдесят седьмой неплохо обустроил «Гамбург».
— Это верно, очень даже неплохо, — медленно произнес Шрадер. В последнее время от стал плохо отличать добрые вести от дурных. Хотя, похоже, эта и впрямь не так уж плоха — хотелось бы. — Надеюсь, они не станут нас из него выселять?
— Нет, мы остаемся в городе, и, насколько мне известно, «Гамбург» пока что наш. Вот я и решил, пойду на всякий случай, проверю, как тут у вас дела.
— Одну минутку, подождите здесь, и я вас проведу. Давайте перекурим вместе, если хотите. Погода кошмарная.
Хазенклевер не стал спрашивать, зачем Шрадеру понадобилось курить на улице, да еще в такую погоду. Он молча взял у него сигарету, и они вместе закурили — не то под моросящим дождем, не то в тумане, который переходил в моросящий дождь. На самом деле погода была не так уж и плоха и в городе — не так уж много грязи. А это самое главное. Они привыкли с благодарностью принимать любые мало–мальские удобства и недовольно ворчали, когда их отнимали.
— То есть мы переходим под командование фон Засса? Верно я понял? — спросил Шрадер. — Ты его видел?
— С полчаса назад. Гебхардт попросил меня зайти в цитадель. Думаю, он скоро привыкнет. Я обратил внимание, как на него смотрят офицеры, когда он говорил. Думаю, он тоже это заметил. В любом случае, зачем мне вам объяснять, сами знаете, как бывает: возможно, он здесь долго не задержится.
Шрадер пожал плечами. Что ж, остаться в тепле и сухости — может, в этом есть свой смысл, даже если, с другой стороны, это означает терпеть фон Засса. «Синг–Синг», расположенный примерно в километре от них на берегу реки, казался отсюда таким далеким!
Шрадер вскоре простил Хазенклевера за поспешные слова, которые тот бросил ему после «Хорька», хотя в последующие недели почти не имел возможности с ним поговорить. Название этого места промелькнуло в его мозгу, словно напечатанное на бумаге; он до сих пор не мог заставить себя произнести его даже мысленно. Со временем он стал нарочно вспоминать другой эпизод, как Хазенклевер явился на позиции с бочкой пива. И всякий раз, когда видел, как к ним приближается Хазенклевер, он думал про пиво. Не то что думал, а ощущал во рту его вкус. Как, например, сейчас. И даже этот воображаемый вкус ему нравился. А может, это означает, что он вообще потерял вкус к пиву. Нет, черт возьми, непохоже. И если он останется в городе, то и пиво, возможно, будет пить чаще.
Он поднял глаза и увидел, что к ним приближаются еще двое — тем же путем, которым всего несколько минут назад прошел Хазенклевер. Один из этих двоих оказался командиром батальона в составе 277–го полка. Шрадер заметил, как он сделал второму какой–то знак рукой и свернул в переулок. Второй же продолжал шагать в их сторону. Как оказалось, это был лейтенант Гебхардт.
Хазенклевер посмотрел в его сторону.
— Не нужно нам стоять под дождем. Он сам найдет дорогу. Пойдем внутрь.
Они прошли мимо Кордтса и его небольшой компании, которая, наоборот, выходила под дождь. Шрадер предупредил его, что к ним идет лейтенант, и попросил указать ему дорогу. Кордтс ответил коротким кивком. Он все еще пытался вникнуть в смысл слов, сказанных Шрадером несколько минут назад. Впрочем, тот был по–своему прав, так что вряд ли стоило ломать над этим голову. И все равно он был встревожен и, пока вел своих солдат под дождем, со всей ясностью чувствовал, как вокруг него все рушится. Или же что–то рушилось внутри него самого. И Шрадер тут был ни при чем, более того, он даже забыл о нем думать. Их небольшой отряд миновал густые заслоны колючей проволоки и несколько небольших огневых точек; дежурившие в неглубоких окопчиках солдаты как можно плотнее сбивались вокруг пулеметов, словно это могло спасти их от дождя. Кордтс забыл про Гебхардта уже в следующее мгновение после того, как Шрадер произнес его имя. Он бросил равнодушный взгляд на город, но так никого и не увидел. Они пошли дальше, к огневой точке, где стоял в карауле Фрайтаг, чтобы сменить его.
Фрайтаг стоял рядом с окопом. Впрочем, это был даже не окоп, а небольшая насыпь из битого кирпича и нескольких мешков с песком. Стоял под дождем, словно своей молодостью и упрямством пытался бросить вызов природной стихии. С Фрайтагом было не все в порядке. Как и с самим Кордтсом. Сказать что–то конкретное про остальных было трудно. Фрайтаг приветствовал приятеля очередной циничной шуточкой. Правда, Кордтс давно уже уяснил, что это не что иное, как проявление дружеских чувств и уважения. Кстати, к этому времени он сделал для себя и другой вывод: что даже рад, что Фрайтага часто нет с ним рядом, поскольку остро нуждался в возможности побыть наедине с самим собой — насколько это было возможно в окружении других бойцов. И все–таки он заставил себя улыбнуться и, пробормотав несколько невнятных грубоватых фраз, похлопал Фрайтага по плечу.
В окопе он расположил своих солдат вокруг тяжелых пулеметов. Он был не любитель командовать людьми, даже если в подчинении у него было трое или четверо солдат. Вот почему команды его были резкими и четкими. Никаких привычных шуток, никаких острот — в них не было необходимости. Спустя несколько минут он вышел на улицу и вскоре, к своему удивлению, обнаружил, что стоит под дождем — точно так же, как это за пару минут до него произошло с Фрайтагом. Дожили, подумал он про себя со слабой улыбкой и вытащил из кармана шинели письмо от Эрики. Со свойственным ему упрямством он смотрел, как на лист бумаги падают дождевые капли.
Он уже до этого прочел письмо и решил, что оно его немного взбодрит. Однако «чувство», как он называл это ощущение, было столь сильным, что мешало ему сосредоточиться. Как он ни старался, отогнать его у него не получалось, даже если он вот уже некоторое время чувствовал его приближение. Все это было вполне понятно, хотя и необязательно верно, но он знал, что в любом случае так оно и есть. Шок от того, через что ему пришлось пройти при Холме, привел к другому, не менее глубокому — на родине он был вознагражден теплом ее тела и всего того, что было в ней и что наполняло радостью его естество. И никакого сожаления и чего–то еще, что может произойти между мужчиной и женщиной. Что ж, то была награда, достойная героя, а вместе с ней и ощущение удовлетворенности и ярких воспоминаний, которые он носил в сердце многие месяцы спустя. Ну почему он был так глуп? Хотя нет, неправда. Он пытался обмануть самого себя, думал о таких вещах, для которых у него даже не находилось названия. А может быть, никакой это не самообман, может, все это было настоящее, эта их верность друг другу… а теперь ее просто больше нет.
И он понимал, как на удивление хорошо себя чувствовал, но теперь точно знал, что все прошло, все, что было, прошло, и больше нечего говорить.
С одной стороны, это был вполне естественный процесс — грязный и мерзкий, но вполне естественный. Он так и не смог понять, откуда это ощущение извращенности, откуда эта противоестественная природа самого шока, которая не давала ему покоя.
То, что вот уже четыре месяца, если не все пять, это ощущение не оставляло его — в этом тоже было нечто противоестественное. И хотя теперь он уже привык к самому разному безумию, ему все равно было не по себе.
Ее письмо слегка его взбодрило, и он попытался сосредоточиться и прочесть его снова. Он преодолел первую строчку — «Дорогой Гус», — и откуда–то на него накатила волна просветления. Ага, вот так уже лучше. Он продолжал читать, наслаждаясь каждой строчкой — да что там! — каждым словом, как то всегда бывало с ним и раньше. Эрика писала ему, с каким трудом дается ей это письмо, но не потому, что сейчас война, а потому ей всегда было трудно выражать свои чувства на бумаге. Он тоже всегда это знал, наверно, потому, что она еще давно говорила ему об этом, хотя он не мог точно вспомнить, так оно или нет. В ее письме не было той веселой и любящей порнографии, которой отличались его письма к ней, не все, но многие; тем не менее многое из того, что она писала, наполняло его счастьем. А еще она страшно переживала по поводу того, что не умеет писать письма, потому что ей больше нравится самой получать весточки от него, но она не хочет, чтобы он на нее рассердился и перестал ей писать.
Верно, было довольно странно видеть ее мысли, написанные черным по белому. Казалось, она такая робкая, такая застенчивая, чтобы изливать свои чувства при помощи пера и бумаги, и тем не менее ему нравилось их читать, особенно кое–какие строчки, которые он читал и перечитывал несколько раз.
Он прочел письмо от начала и до конца, и ему стало легче на душе, хотя он и продолжал ощущать внутри себя некое безумное давление. Ладно, к черту, подумал он. Ему хотелось плакать, но вместо этого он лишь представил себе, что плачет. Страшно даже подумать, какие ужасные импульсы спрятаны за ничего не выражающими лицами других солдат.
Впрочем, этого он не знал. Дождь перешел в противную изморось. Он снова поискал глазами Гебхардта и на этот раз все же увидел, хотя и в отдалении, возле главной огневой точки. Кто–то вел его к ней, лавируя между мешков с песком в узком переулке.
Кордтс продолжал упрямо искать, за что ему зацепиться — за что–то внутри себя, что наверняка должно быть там, потому что так было до недавних времен. Разве не так? И, может быть, ему удастся собраться с мыслями, если он нырнет в укрытие и попытается высохнуть вместе с остальными бойцами, а может, будет лучше, если он вообще постарается выбросить эти мысли из головы. Увы, как он ни старался, это плохо у него получалось. Может, просто сделать шаг в сторону от того места, где он сейчас стоит, глядишь, и в голове прояснится? Что, кстати, будет ему только на пользу, и пропади все пропадом. Тем не менее с места он даже не сдвинулся.
Невидящим взором он смотрел на дождь, на тонкую пленку мокрого снега, которая то возникала, то исчезала на грудах битого кирпича, на грязь у себя под ногами. В голове у него продолжали вертеться события, что случились летом и в самом начале осени. Сказать по правде, у него не получалось сосредоточиться на чем–то конкретном, потому что за эти несколько месяцев внутри него все как будто оцепенело, утратило связь с внешним миром. Но он все равно упрямо старался сосредоточиться и неожиданно со всей ясностью увидел краски дня, словно те были яркими пятнами его собственного тогдашнего любопытного естества. Погода, ну кто бы мог подумать! И все–таки он их видел, по–настоящему видел, в летних облаках, что день за днем плыли по бескрайней голубизне у него над головой, над зелеными лугами там, за стенами города. Каким беззаботным он чувствовал себя тогда, испытывая приятную пустоту внутри (эта пустота означала отсутствие усталости и озлобленности), которая была, наоборот, сродни ощущению полноты, удовлетворенности.
Не иначе как у него не все в порядке с головой, но даже одни только воспоминания о тех ощущениях были столь отчетливы, что он, казалось, ощущал их на вкус.
Нет, больше он их на вкус не ощущал, но если слегка поднапрячься, у него все равно получалось их видеть. Облака и солнце появлялись перед его мысленным взором, они плыли у него высоко над головой. Кордтс видел силу природы здесь, в России, и она его потрясла, поразила до глубины души, как, впрочем, и тысячи других солдат, которые были поражены не меньше, чем он сам. И год назад, в первые месяцы наступления летом сорок первого, он также был под впечатлением этой могучей силы, но тогда к этому ощущению примешивался страх и усталость. Позднее же наложил свой отпечаток и постепенный переход к откровенно животному существованию, которое принесла с собой зима. Возможно, отпечаток не совсем верное слово, но какое слово более правильное — он не знал.
Он не знал, не знал. Опять–таки, «не знал» — тоже не то слово, скорее такое было у него ощущение. Август Кордтс, язвительный циник, наверно, с годами смог бы разобраться в этом лучше, будь у него эти годы, десятки лет, кто знает… Годы для того, чтобы все понять, это — чувство, которое никак не было связано раньше с его собственной натурой, ни во время войны, ни до нее.
Но времени не было. Вернее, оно кончилось. Впрочем, это его не удивило и не разочаровало. Его мутило, и казалось, уже не имело значения, застало ли это ощущение его врасплох или же он чувствовал его приближение. Ему вспомнилось, как в летние месяцы он мог часами бродить по лесам, один, наедине с самим собой, совершенно не задумываясь о том, что его могут убить, — а в том, что в этих дремучих лесах рыщут разного рода бандиты, сомневаться не приходилось, даже в тылу. Ему вспомнилось, как на какое–то короткое время его охватил щедрый импульс — поделиться этой своей беззаботностью с другими. Он даже пригласил пару раз Фрайтага побродить вместе с ним, пока стоит хорошая погода. Но тот и слышать не хотел. Ну ладно, не хочет, не надо. Мысли Кордтса текли то туда, то сюда, то вообще растекались одновременно в разные стороны, пока он стоял под дождем снаружи огневой точки «Гамбург», тупо глядя на закапанное дождевой влагой письмо от Эрики. «Я стоял под дождем, точно так же, как когда–то стоял здесь всего несколько минут назад», — почему–то подумал он, и, улыбнувшись глуповатой улыбкой, покачал головой.
В начале осени они сделали несколько вылазок; тогда он отправился вслед за Шрадером и остальными из окопов прямо под огонь русских не то чтобы апатично, но как–то совершенно бездумно. Его не заботило, что он может погибнуть в любой момент. Подумаешь, погода хорошая, день теплый, солнечный… Неужели с ним уже тогда было что–то не так? Может, и было, кто знает. Он вспомнил, как бормотал Фрайтагу то же самое, что всегда говорил, но только на удивление легкомысленно. Фрайтаг вопросительно посмотрел на него — в тот самый день, когда погиб Кленнер. Кленнер, их огородник, неожиданно вспомнил он.
Кленнер приносил на передовые позиции овощи и зелень. Ему наверняка было известно, что следует ждать нападения противника, однако этот парень жил в своем собственном мире, где царил свой, отличный от внешнего мира порядок. Офицеры старались ему не мешать — обычно это заключалось в том, что они делали вид, будто вообще не замечают его. Да, Фред, сажай свою морковку, пока есть время. Впрочем, точно так же поступало и большинство солдат, в том числе и Кордтс, хотя были и такие, кто испытывал к нему искреннее уважение. Кто–то, кажется, Хейснер, как–то раз спросил у Кленнера, не хочет ли тот присоединиться к ним, раз уж он не поленился и пришел к ним в окопы. До начала атаки оставалось несколько минут. И Кленнер это знал. Он был не настолько глуп, чтобы не распознать шутку. Безумная идея, ответил он, бородатый, загорелый, немолодой, тыловой чудак, который привык говорить просто и прямо, словно проповедник, не только о своем огороде, но и обо всем на свете. Кто знает, какая муха укусила его в тот день — случалось, люди вытворяли самые неожиданные вещи. На то, чтобы обдумать это предложение, у него было всего несколько минут. Шрадер понял, к чему все идет, и даже выражение его лица означало: «Нет, только без глупостей». Однако он промолчал и лишь посмотрел на Кленнера, затем на всех остальных, после чего повернулся к ним спиной, чтобы что–то сказать Хазенклеверу или кому–то из лейтенантов — кому конкретно, Кордтс не помнил. Тому, что смотрел на часы. Опять–таки он не помнил, имел ли Кленнер при себе оружие. Впрочем, зачем оно ему было нужно? Он не видел, как его убили, не видел даже, как с поля боя принесли его тело, лишь позднее узнал, что Кленнер погиб.
Какое это имеет отношение к нему, он не знал. Однако сцена эта неожиданно всплыла в его сознании с такой поразительной яркостью, что он даже позабыл, о чем, собственно, думал до этого и какие размышления привели его к ней. Осталось лишь это неприятное, муторное чувство, от которого все так сильно сжималось внутри, что в следующую минуту он позабыл и о Кленнере. Прилив какой–то слепой энергии заставил его сделать несколько шагов вперед, прочь от огневой точки, где за пулеметом сгрудились четверо солдат. Черт бы побрал этот проклятый дождь, нигде нет от него спасения, подумал он, и повернулся, чтобы нырнуть в укрытие к остальным. Взгляд его был прикован к письму, которое он по–прежнему сжимал в кулаке. Он думал, а не положить ли листок в карман, но бумага уже промокла, и он побоялся ее повредить.
Где–то у заднего края темноты прогремел далекий взрыв. Словно некий шут огрел его по голове своей погремушкой. Кордтс упал. Он сам не знал, как это он не расслышал приближающийся грохот. Несмотря на все одолевавшие его мысли, он был готов поклясться, что все это время прислушивался. Времени, чтобы нырнуть в блиндаж, у него не было. Он видел, как улица взрывается фонтанами взрывов, словно вдоль нее стремительно вырастают черные кусты. Кордтс прижался к земле. Он рыдал и стонал, он царапал пальцами битый кирпич, пока из–под ногтей не потекла кровь.
Назад: Часть 3. Великие Луки
Дальше: Глава 17