Хайнц Конзалик. 999-й штрафбат
Кровавая «окопная правда» Вермахта. Преисподняя Восточного фронта глазами немецких штрафников и окруженцев–смертников.
Они проходят все круги фронтового ада вместе со Штрафбатом 999, который сами гитлеровцы окрестили «командой вознесения», потому что, в отличие от штрафных частей Красной армии, здесь нельзя «искупить вину кровью» и выход из проклятого Strafbatallion 999 только один — в братскую могилу.
Юлия Дойчман в то утро решила заняться внешностью — ведь женщине ухоженной куда охотнее доверят секрет, чем какой–нибудь убитой горем замухрышке. Впрочем, ей и не пришлось особенно колдовать над собой, несмотря на тени под глазами — следствие бессонной ночи — и бледные губы. Слегка подвести брови, чуть–чуть помады на губы, немного пудры, как следует пройтись щеточкой по волнистым волосам, не знавшим ни гребенок, ни заколок, — вот, пожалуй, и все. Подчеркнуто скромный костюм по фигуре, и в тон ему туфли на высоком каблуке. Надевая туфли, Юлия вспомнила, что именно Эрнст раздобыл их тогда для нее. Она замерла, воспоминание, на мгновение осветив ее лицо, тут же померкло. Юлия выпрямилась и, в последний раз посмотревшись в зеркало, вышла из дому.
Часовой у здания ОКВ в Берлине на Бендлерштрассе долго и придирчиво изучал предъявленное ему краткое официальное письмо, всего–то три строчки — безликое и сухое приглашение явиться на прием к генералу фон Франкенштайну.
У главного входа ее встретил адъютант, молодой лейтенант. Едва завидев Юлию, он молодцевато щелкнул каблуками и разлюбезным тоном вызвался препроводить ее на третий этаж. У огромной дубовой двери в конце коридора они замедлили шаг: казалось, за ней начинался другой мир. Тот, где решалась участь Эрнста, — чужой, неведомый, полный загадок.
У дверей на стене на прямоугольной табличке значилось:
БОДО ф. ФРАНКЕНШТАЙН.
Лейтенантик поклонился, правда, несколько скованно, напомнив Юлии молодого человека из студенческой корпорации, и предупредил:
— Герр генерал примет вас без промедлений. Я доложу о вас. Могу я взять у вас приглашение, сударыня?
Юлия отдала ему письмо. Лейтенант с нежным лицом и мечтательным взглядом исчез в соседней комнате. Но тут же вернулся — уже другим: более строгим, официальным, сдержанным и, как показалось Юлии, не таким самоуверенным.
— Подождите еще минуту. Вас вызовут.
Повернувшись на каблуках, офицер исчез, поскрипывая начищенными до блеска сапогами. Ни «до свидания», ни «сударыни». Вот так всегда и бывает, стоит назвать фамилию Дойчман, и все вокруг каменеют. Она уселась на неудобную скамейку в коридоре и стала ждать. Лишь полчаса спустя открылась тяжелая створка и Юлия увидела молодую секретаршу.
— Фрау Дойчман?
— Да, — вставая, ответила Юлия.
— Герр генерал просит вас.
Когда Юлия вошла в просторный кабинет, генерал, поднявшись из–за стола, сделав ровно три шага, внезапно остановился, словно механическая кукла, у которой вдруг кончился завод, и кивнул:
— Фрау Дойчман?
— Да, герр генерал.
— Вы подавали ходатайство о помиловании вашего мужа?
— Да.
— На каком основании?
На мгновение Юлии почудилось, что скрипучий голос генерала до ужаса напоминает скрип сапог встретившего ее лейтенанта.
— Он… — запинаясь, стала отвечать она, — …его арест — недоразумение. А потом его осудили и отправили в штрафной батальон. И… я… я не знаю, где он сейчас и что с ним.
— Это не недоразумение, — проворчал генерал.
— Но…
— Прошу простить, что вынужден перебить вас, — с легким поклоном ответил генерал: как–никак старая прусская выправка, еще когда он был в юнкерах, крепко–накрепко вдолбили, что, мол, с дамами будь вежлив всегда и везде, — традиция, ничего не попишешь.
А что Юлия относилась именно к числу дам, сомнений быть не могло, невзирая даже на своего пропащего мужа Эрнста Дойчмана. По ней сразу было видно. Это по молодости любая особа женского пола кажется тебе дамой, в особенности если еще и недурна собой. Но не когда тебе сильно за шестьдесят, хоть и есть еще порох в пороховницах, причем его достанет, чтобы при случае дать сто очков вперед безбородым лейтенантикам. И плотно сжатые губы генерала изобразили подобие улыбки — генералам ведь смеяться не к лицу, самое большее улыбнуться.
— Вы ведь врач, сударыня, — продолжал он, — и наверняка понимаете что к чему. Это не могло быть недоразумением. И я исхожу не из собственных домыслов, а из фактов, из результатов объективных научных анализов квалифицированных специалистов. Как вы понимаете, сам я полнейший профан в упомянутых вопросах. Мы отнюдь не легкомысленные люди, сударыня. Легкомыслие претит самой сути вермахта. Мы тщательнейшим образом изучили случай вашего мужа, и результат однозначен: членовредительство путем введения себе инъекции ста… стафи…
— Стафилококков, — подсказала Юлия.
— Верно! — язвительно бросил генерал.
Повернувшись, он проследовал к массивному письменному столу. Когда он проходил сквозь косо падавший из–за гардин солнечный луч, его лампасы на мгновение вспыхнули ярко–алым. Зайдя за стол, генерал Франкенштайн, чуть ссутулившись, уперся костяшками пальцев в столешницу. Взгляд Юлии блуждал по усеянным пигментными пятнами запястьям старческих рук, светло–серому мундиру, Железному кресту 1–го класса времен Первой мировой, красным петлицам с орнаментом из стилизованных дубовых листьев, финскому кресту на шее, самой морщинистой шее и лицу — костистому, статичному, с жидко–голубыми, чуть воспаленными глазами, изборожденному глубокими морщинами лбу и неподатливой щеточке седых до белизны волос. И, заглянув прямо в эти глаза, Юлия сказала:
— Именно благодаря тому, что я сама врач и помогала ему в работе, я уверена, что это ошибка. Ведь он совершил шаг, на который отважится далеко не каждый. Из стремления помочь другим он ставил опыты на себе. Вот как все было. Но потом — потом он был арестован как преступник и отдан под суд, который и вынес этот приговор. Это и побудило меня подать прошение о помиловании.
— Все могло быть куда хуже, — нетерпеливо произнес генерал. — Послушайте, фрау Дойчман: ваш супруг — ученый, и довольно известный. Именно поэтому он и был освобожден от воинской службы, пока это было возможно. Потом такой возможности не стало, и он подлежал призыву в армию. Но призыв, вероятно, не входил в его планы — вот он и решил впрыснуть себе эти бациллы, иными словами, заразить себя. Это квалифицируется как членовредительство, и двух мнений здесь быть не может. Что же касается приговора — он был приговорен к службе в штрафном батальоне, — то и данное подразделение входит в состав германского вермахта. Какое–то время ему придется оставаться там, затем его переведут в другую часть. Должен сказать, ваш муж еще сравнительно легко отделался.
— Я слышала, — вновь заговорила Юлия, прекрасно понимая, что ей никакими доводами не убедить стоящего за письменным столом человека, — я слышала, что этот 999–й батальон…
— Что вы о нем слышали? — не дал ей договорить Франкенштайн. — Что там сплошной сброд — преступники и так далее?
Генерал властно поднял руку, упреждая ее потенциальные доводы.
— Он — солдат, — холодно произнес генерал. — И вам не следует доверяться слухам. И потом — вермахт — это не институт благородных девиц. Мы призваны сражаться. И сражаться предстоит не одному вашему мужу — миллионы людей уже не один год на фронте. Вот что я могу в этой связи сказать.
— Понимаю, — едва слышно ответила Юлия.
— Постарайтесь уяснить — ваше прошение безосновательно. 999–й батальон — подразделение регулярных частей вермахта. Как и любое другое…
— Я понимаю, — ответила Юлия.
— Ну вот, — произнес генерал, явно давая собеседнице понять, что вопрос исчерпан, после чего демонстративно захлопнул папку с бумагами, поднял взгляд жидко–голубых глаз на Юлию и снова позволил себе улыбнуться.
Все кончено, думала Юлия, покидая кабинет генерала. Выйдя в коридор, она подошла к высокому окну и оперлась на подоконник. Да, 999–й штрафной батальон — подразделение регулярных частей вермахта, как и любое другое, какое–то время ему придется оставаться там, затем его переведут в другую часть, если успеют, эх, мой милый Эрнст, мой милый Эрнст, думала она. И все эти бессчетные дни и недели отчаяния, бесплодных надежд, безрезультатной борьбы за него, эти бесконечные, полные ужаса ночи, суд, приговор, потом попытка пересмотреть судебное решение, тщетная борьба с теми, кто этот приговор вынес, с неумолимыми, как вот этот генерал, — словно изо всех сил молотишь кулаками, пытаясь пробить податливую, но непроницаемую резиновую стену, страхи, опасения, завуалированные намеки или же жестокие, грубые фразы прямо в глаза, и вот теперь конец, крушение последней зыбкой надежды, погребенной под обрушившейся на тебя лавиной пасмурно–серого снега. Она широко раскрытыми, безумными глазами смотрела на окружавший ее мир и не видела его, пытаясь вспомнить и понять — о чем все–таки говорил этот генерал?
Когда молодой лощеный лейтенант, напустив озабоченность на миловидное личико, тихо поскрипывая сапогами, что–то насвистывая про себя, взбежал по лестнице в коридор, то замер как вкопанный. Свист резко оборвался, но губы генеральского адъютанта так и оставались сложенными трубочкой. Выпучив глаза, он смотрел на нечто, неподвижно застывшее у дверей в кабинет своего шефа. Потом он зашагал, постепенно переходя на бег, прочь от лежавшей без чувств на каменных плитах пола Юлии. Из полуоткрытого рта женщины торчали лоскуты изжеванного носового платка.
На окраине Познани, там, где проходит дорога на Кюстрин, располагался лагерь «Фридрихслуст» — место временной дислокации 999–го штрафного батальона. И какому только чудаку взбрело в голову наречь это унылое скопище каменных бараков столь романтическим именем, в первую очередь вызывавшим ассоциации со звуком охотничьего рожка, с приветливыми лесами, сворами собак, беззаботными пирушками в охотничьих домиках в стиле барокко? Но именно так было написано на поблекшей от времени табличке рядом с караульным помещением и шлагбаумом, испокон веку отделявшим лагеря от внешнего мира. Стояла осень. С затянутого низкими тучами неприветливо–серого неба на землю сыпался дождь, мелкий, нудный, холодный. И в это же время, когда за много километров отсюда, в Берлине, молодой лейтенант склонился над упавшей в обморок Юлией, родная мама 2–й роты 999–го штрафного батальона — обер–фельдфебель Крюль — принимал вновь прибывших. То есть был занят тем, как он выражался, что в очередной раз «радушно встречал новичков». Это уже успело превратиться в рутину. Сначала Крюль небрежно козырял на прощание конвоирам полевой жандармерии, доставившим сюда прибывших, будто давая им понять: мол, не боись, уж я как–нибудь пригляжу за этими субъектами, получат то, что заслуживают. Потом, выстроив у караульного помещения четверку прибывших по росту, Крюль, чуточку не по уставу сдвинув на бочок пилотку, долго и въедливо вглядывался в каждого из них, сначала справа налево, от самого высокого до коротышки, потом вертикально — сверху вниз, а потом снизу вверх. Виденное удручало обер–фельдфебеля: его широкую мясистую физиономию прорезали складки озабоченности, совсем как у малыша, вот–вот готового разреветься, толстая нижняя губа выпятилась, Крюль многократно кивнул, словно горестно осознавая, что оправдываются его наихудшие ожидания.
— Имя? Фамилия? — спросил он крайнего слева и самого высокого.
— Готфрид фон Бартлитц, — ответил седоволосый человек с усталым взглядом глубоко посаженных глаз и с прочертившимися от носа до узких, бескровных губ глубокими складками. Его слишком просторный, не по росту, заношенный мундир промок до нитки, по лицу струилась влага.
— Ага, — ответил Крюль. — Уж не генерал ли?
— Рядовой, — ответил высокий.
— А может, и я тоже — рядовой? — вкрадчиво осведомился Крюль.
— Никак нет, вы — обер–фельдфебель.
— Верно. Обер–фельдфебель и к тому же ваша мама родная. Только что ею стал. А что есть вы? Как вас называть?
Последнюю фразу Крюль уже почти выкрикнул, разинув рот и прижав руки по швам. Выкрик обер–фельдфебеля прорезал сгустившийся от влаги воздух, негромким эхом отдавшись от длинных барачных стен по ту сторону обширного, политого дождем двора.
— Рядовой Готфрид фон Бартлитц, герр обер–фельдфебель, — невозмутимо ответил высокий.
— Ложись! — приказал Крюль, снова перейдя чуть ли не на шепот, будто смачно сплюнув в физиономию стоявшего перед ним солдата, словно выстрелив в него, и когда рослый человек лег на землю, обер–фельдфебель молча обошел его и ногой прижал его каблуки поглубже в лужу, потом секунду или две оглядев лежавшего, неторопливо направился к остальным троим.
— А вы? — спросил он второго слева.
— Рядовой Эрнст Дойчман, герр обер–фельдфебель.
— Специальность?
Дойчман медлил с ответом.
— Врач, герр обер–фельдфебель.
— Доктор, значит, верно?
— Так точно, герр обер–фельдфебель!
Обер–фельдфебель Крюль уставился на худощавого мужчину, высоколобого, с изжелта–бледным лицом и беспокойным, затравленным взглядом, потом поднялся на каблуках, сплюнул и, наконец, произнес:
— Фу–ты ну–ты! И чего только не услышишь на старости лет! Доктор по специальности!
Покачав головой, Крюль снова что–то прорычал; он всегда рычал перед тем, как скомандовать «Ложись!».
— Доктор там или кто — теперь вы — рядовой. По профессии и по призванию! Ложись!
И рядовой Эрнст Дойчман, доктор медицины, биохимик, приват–доцент Берлинского университета, видный ученый, автор многих серьезных опубликованных трудов, вывернув пятки внутрь, лег ничком на землю.
— Рядовой доктор! — услышал он голос обер–фельдфебеля. И тут же:
— Рядовой Эрих Видек, герр обер–фельдфебель!
Потом обер–фельдфебель что–то неразборчиво пробормотал, потом снова взревел, Дойчман так и не понял что — преодолевая дурноту, он лежал, уткнувшись лицом в сложенные вместе руки, ледяные капли дождя покалывали затылок, мягко падали на спину, его бросало то в жар, то в холод, прямо перед глазами лежал кругленький, блестящий от дождя камешек, по которому обреченно взбирался тоже промокший, неизвестно откуда взявшийся муравей, вот он замер на мгновение, потом повернул назад, и Дойчман подумал: нет, должно пройти какое–то время, пока я буду здоров. И тут он услышал, как рядом улегся ничком третий по счету из их группы прибывших. Теперь обер–фельдфебель стоял перед последним, четвертым.
Тот был среднего роста, широкий в плечах, ничуть не уже, чем сам обер–фельдфебель. Но если Крюль выглядел так за счет жира, то четвертый из новичков — из–за мышц, внушительно перекатывавшихся под плотно сидевшей, латаной–перелатаной, промокшей гимнастеркой. Казалось, мышцы четвертого по счету подопечного Крюля жили своей, особой жизнью, отдельно от их обладателя. Грудная клетка могуче вздымалась над впадиной живота, покоившегося на кривоватых, мощных ногах. Лицо новичка будто было слеплено из глины, да и то кое–как — как был ком, так и остался: низкий лоб, увенчанный черными, коротко стриженными волосами, приплюснутый нос и подбородок убийцы. Новичок ухмылялся, его косоватые темные глаза, тускло глядевшие в никуда, ничего не выражали, ни дать ни взять пара стеклянных шариков.
— Черт подери, ну и физиомордия у тебя! — констатировал Крюль.
— Выиграл конкурс красоты, второе место после вас, — не моргнув глазом ответил вновь прибывший. — А вообще–то меня зовут Карл Шванеке, у меня мерзко потеют ноги, а вы — обер–фельдфебель. А раз вы обер–фельдфебель, тогда я, пожалуй, улягусь.
И уже собрался по примеру остальных лечь на землю, но замер — ошарашенный таким поведением Крюль завопил на него, мол, стоять смирно. И Карл Шванеке встал по стойке «смирно», продолжая ухмыляясь глядеть в лицо внезапно онемевшему Крюлю.
Одному богу известно, какие мысли одолевали в тот момент обер–фельдфебеля Крюля. Скорее всего, никакие, ибо разум его был парализован. За всю свою военную жизнь он ни с чем подобным не сталкивался. Нет, бывало, конечно, разное, дурачки там, из этих, из интеллигентиков–очкариков, порой попадались и уголовники. Но никто из них, никто и никогда не осмеливался заявить такое ему — ему, обер–фельдфебелю Крюлю, что, дескать, «ноги мерзко потеют». И обер–фельдфебель впервые в жизни не знал, как ему поступить. И, взъярившись от этого, просто–напросто разразился площадной бранью. Видимо, не нашел ничего лучшего — мол, ничего, пусть послушают, может, хоть так ума наберутся. Существует некий набор ругательств, овладеть которым обязан любой уважающий себя служака–фельдфебель, Крюль же, будучи человеком внимательным и памятливым, освоил его с блеском. А если прибавить к этому и свойственную ему некую творческую жилку, и мощные голосовые данные, то все без исключения новички трепетали перед ним. Именно перечисленные достоинства, вкупе с усердием и несгибаемой волей и целеустремленностью, и превратили его в своего рода знаменитость, что обеспечило ему в конечном итоге местечко в штрафбате: ну скажите на милость, кому, если не этому человеку, можно доверить этих отщепенцев, врагов нации? Уж кто–кто, а он им покажет, где раки зимуют. Спору нет, Крюль, как никто другой, мог. Испокон веку мог. Вплоть до сегодняшнего дня, когда разум, с которым у него и без того отношения были, надо сказать, прохладные, вовсе отказал ему в поддержке, так и не присоветовав, как в этом случае поступить. Дело в том, что до последнего времени, до начала «тотальной войны», типов вроде этого Шванеке в военную форму предпочитали не одевать. Их либо совали в тюряги, либо без долгих разбирательств просто приканчивали. И вот он, многоопытный обер–фельдфебель Крюль не знал, как ему поступить с этим ублюдком. Оттого и клял всех и вся на чем счет стоит, побагровев от злости и брызгая слюной. Его рев был слышен во всех уголках территории замершего в почтительном молчании лагеря. Все уподобились полутрупам, окаменели, будто изваяния. Один только Карл Шванеке, не утратив признаков жизни, стоял как ни в чем не бывало и бесстыже скалился во весь рот, а когда Крюль умолкал на секунду или две, чтобы пополнить запасы воздуха в легких, воцарялась мертвая, почти осязаемая тишина, нарушаемая лишь шумом дождя да доносившейся издали разухабистой строевой песней — где–то за лагерем маршировали солдаты.
Именно она, эта песня, и подсказала выход Крюлю. С поразительной способностью переключаться с одного на совершенно другое — динамизм, присущий старослужащим, — он вдруг прекратил, будто топором обрубив, канонаду ругани, взглянул на часы у себя на запястье, потом сверил их с теми, что на стене караульного помещения, кивнул, приказал все еще ухмылявшемуся Шванеке лечь, после чего прошествовал к шлагбауму. Вновь прибывшие так и продолжали лежать ничком: четыре человека неровным рядком покоились на раскисшей от дождя земле, от рослого до низкорослого, от рядового Готфрида фон Бартлитца до рядового Карла Шванеке. Таким было прибытие доктора Эрнста Дойчмана в 999–й штрафбат: он лежал лицом, или, принимая во внимание здешние устои, мордой (рылом) вниз, наблюдая за заплутавшим на блестящем камешке промокшим муравьишкой, борясь с пробиравшим до костей отвратительным сырым холодом и подступавшей к горлу тошнотой, краем уха слыша строевую песню, неотвратимо приближавшуюся и с каждой секундой становившуюся все громче.
Под дождем солдаты маршировали с песней. Впереди вышагивал унтер–офицер Петер Хефе, прозванный Перебродившим, разозленный необходимостью маршировать вместе с подчиненными по грязи и в дождь.
Дорога извивалась, повторяя изгибы Варты, среди скошенных полей, мимо печальных берез и меланхоличного вида буков вдоль песчаных берегов буровато–серой реки.
Солдаты устали, им было не до песен. Но они пели — таков был приказ Перебродившего. Под серым небом среди серого пейзажа по дороге с песней тащились серые подобия людские, с мокрыми от дождя лицами, ритмично разевая рты, устало выводя мелодии — об «Эрике», об эдельвейсах, о грозно надвигавшихся на врага танках, о трухлявых костях прежнего прогнившего мира. Их было 153 человека.
— Рота — стой! — рыкнул Петер Хефе.
Хефе обвел взором безучастно уставившихся на него, озябших, промокших, измотанных, перемазанных в грязи солдат, с явным облегчением переставших петь. Строевая песня, нечего сказать. Покойников бы этому хору отпевать, черт бы их подрал.
— Слушайте вы, дурачье! — резким, с хрипотцой голосом обратился к ним Хефе. — Послушайте, вы не поете, а воете, как пес на луну. И с ритма все время сбиваетесь — кто в лес, а кто по дрова. Услышу, что кто–то голосит не в такт, всех заставлю бегом бежать обратно, а оттуда строевым и с песней. Уразумели?
Разумеется, он не собирался гнать их бегом назад. Его самого разве что под автоматом можно было заставить повернуть назад. Да и поздновато уже для подобных экзерсисов, поэтому он не стал придираться к нестройному «Так точно!», устало прозвучавшему из 153 глоток.
— Ну так вот, — продолжал унтер–офицер Хефе. — Через пятнадцать минут входим в лагерь! С песней! И чтоб все до одного ногу и ритм держали! Предупреждаю!
— Так точно!
— А теперь — песню! Быть солдатом — прекрасно! И задушевнее, дорогие мои, задушевнее! С чувством!
И они все так же маршировали, все так же пели, все так же извивалась меж песчаных берегов Варта, все так же уныло роняли капли дождя с листьев росшие вдоль дороги березы и буки.
Строй входил в лагерь, где их уже поджидал обер–фельдфебель Крюль.
Именно в тот день ближе к вечеру Крюль измыслил новую фишку, которую впоследствии окрестил «искусством подавления».
Он был в исступлении. Вообще–то исступление для этого человека стало уже почти естественным состоянием, но в тот день из–за непокорного Карла Шванеке и припозднившейся колонны оно достигло предельно допустимой точки. Опоздать на семь минут! А командир небось стоит себе у окошка да ухмыляется, поглядывая на часики. Обязательно припомнит!
Ну ничего, я вам всем сейчас… Я вас всех… Крюль не домыслил, что все–таки предпримет в отношении «их всех», мысли отключились, вместо них теперь лихорадочно работало подсознание, именно из него и черпал армейский служака–фельдфебель вдохновение.
Шлагбаум взлетел вверх, рота, следуя слева колонной, стала заходить на территорию лагеря. Унтер–офицер Хефе, молодцевато, даже подчеркнуто молодцевато командуя, прошествовал строевым мимо застывшего, руки по швам, обер–фельдфебеля. Все бы ничего, да вот незадача — прямо на пути следования колонны лицом (мордой, рылом) к маршировавшим возлежали четверо новичков.
Петер Хефе хоть и с запозданием, но все же успел заметить их, вовремя скомандовав: «Рота: напра–во!» Колонна солдат дрогнула.
И тут щелкнуло реле в мозгу обер–фельдфебеля Крюля.
— Пря–мо! — громовым голосом скомандовал он.
Колонна была в смятении. Но тут вмешался Петер Хефе. Поняв, что на уме у обер–фельдфебеля Крюля, он принял решение. И дал соответствующую команду. В конце концов, в его планы не входило ничего, кроме того, что в них входило. Раздался его зычный командирский голос, и колонна по три, повзводно, четырьмя взводами прошла, перешагивая через лежавших, и вдобавок с песней.
Крюль прекрасно понимал, что ничем не рискует. В конце концов, расстояние между лежавшими оставалось хоть и не такое большое, но его, во всяком случае, хватало, чтобы поставить ногу. Так что, если ступать осмотрительно, никого не заденешь, даже если у тебя сапожище сорок последнего размера. Кроме того, он понимал, что никому из маршировавших и в голову бы не пришло затаптывать живых людей, пусть и лежавших на земле — ну не кони же они в конце–то концов… Зато какова воспитательная ценность подобного нововведения! Его действенность! Тут тебе и предостережение, и наказание впрок. Два в одном. Надлежало эту методу использовать и впредь, разумеется, усовершенствуя ее, можно, к примеру, уложить эдак со взвод на землю, да и заставить остальную роту пройтись маршем, чеканя шаг. А поскольку по части строевой подготовки подразделениям еще работать и работать, у его нововведения было большое будущее.
Но шедшие в строю вымотались так, что им уже ни до чего дела не было. Да и не понимали они изощренной задумки обер–фельдфебеля Крюля. Они и на десяток сантиметров ногу с трудом поднимали, а кое–кто вообще заметил лежавших лишь в последний момент. В результате задуманный обер–фельдфебелем Крюлем церемониал встречи роты у входа в лагерь обернулся для всех четверых лежавших болью, кровоподтеками, а рядовому Готфриду фон Бартлитцу — еще и раздавленным всмятку пальцем — замешкался, убирая руку.
Командир батальона гауптман Барт, стоя у окна канцелярии, наблюдал за разыгравшимся у шлагбаума действом. Когда через них перешагнули последние в колонне солдаты, когда вытянувшиеся на земле фигуры, перемазанные с ног до головы в грязи, стали хорошо видны, он отвернулся.
— Ваша рота, Обермайер? — поинтересовался Барт у стоявшего у него за спиной обер–лейтенанта. Тот кивнул:
— Так точно. Возвращаются с работ. Песчаный карьер. Удовольствие ниже среднего в такую–то погоду!
— Да, у этого Крюля не забалуешься, — отметил гауптман, снова выглядывая в окошко. И поскольку стоявший позади обер–лейтенант безмолвствовал, продолжил: — Он на своем месте. Лучшего для нас и подыскать трудно.
— Ну, не знаю, не знаю, герр гауптман, — отозвался наконец обер–лейтенант.
Рота уже выстроилась посреди двора перед обер–фельдфебелем Крюлем. Петер Хефе докладывал ему, однако Крюль слушал унтер–офицера вполуха, удовлетворенно кивая стоявшим перед ним 153 солдатам. Потом, заложив большой палец между третьей и четвертой пуговицами мундира, приступил к ежедневной приветственной речи, в которой упоминался и пикник на природе, и то, что их следовало бы за опоздание заставить побросать камешки через Варту, словом, о том о сем. Как обычно, и сегодняшнее его выступление особой оригинальностью не отличалось. Как не отличались и те, что произносились сейчас на казарменных дворах по всей Европе другими фельдфебелями перед другими солдатами, новобранцами и старослужащими. За единственным, пожалуй, отличием — этот спич предназначался солдатам штрафбата, а они еще хоть как–то, но слушали. Потому что в других подразделениях, как правило, своих фельдфебелей не слушали. Если отвлечься от деталей, различие не столь уж разительное. Хотя следует признать, что штрафбат представлял собой подразделение, состоявшее из кандидатов в смертники, точнее, из 95–98 процентов таковых. С другой стороны, кандидатом в смертники в военное время по праву мог считаться любой человек в форме, и пусть даже цифры потерь убитыми в обычных подразделениях были, как правило, не столь высоки, временами они приближалось к таковым в штрафбатах. Различие заключалось в степени изношенности и пригодности формы, в рационах питания, но прежде всего в том, что предшествовало гибели: в степени переносимых унижений, морального и физического надругательства, грызущих душу безысходности и отчаяния.
Покончив с речью, Крюль пару раз прогнал личный состав до стены лагеря, пару раз уложил их в грязь, затем, велев подняться, дал команду разойтись. Правда, на четверых новичков сие не распространялось — те так и продолжали лежать ничком.
— Представляю, какая сейчас будет драка за краны с водой в умывальнике, — произнес обер–лейтенант.
— Да ну! — решительно не согласился гауптман. — На улице ведь дождь.
— Мне пару раз пришлось наблюдать это. Воображаю, каково — отпашешь как вол десять часов кряду, да еще и напиться негде, а по пути в казарму пожалуйте и песни горланить. Нет уж, увольте!
— Ну–у, Обермайер, — иронически произнес гауптман, сунув в рот сигарету и предлагая раскрытый портсигар своему подчиненному. — С чего это вы вдруг скисли? Я–то думал, что встречу здесь своего веселого приятеля по казино, такого, как прежде, а вы вздумали на меня скуку наводить. Помнится, в Витебске вы были другим.
— Верно, герр гауптман. Там, на фронте, я был на своем месте. А здесь? Я офицер, а не тюремный надсмотрщик.
Взяв сигарету из предложенных гауптманом, он дрожащими пальцами прикурил ее. Барт с нескрываемым любопытством смотрел на него.
— Вам жаль этих ребят?
— А вам нет, герр гауптман?
— С какой стати мне их жалеть? — Гауптман, чуть склонив голову, продолжил: — Всех до одного осудили справедливо.
Фриц Обермайер затушил только что прикуренную сигарету в пепельнице.
— Вы видели мою роту, герр гауптман, — сказал он. — Сто пятьдесят три пригнанных сюда и загнанных полутрупа, которых сейчас обрабатывает наш обер–фельдфебель Крюль за то, что они, видите ли, на целых семь минут опоздали. Справедливо осужденные! Взять хотя бы того, тщедушного, в первом ряду, видите? Так вот, это подполковник Ремберг, кавалер Рыцарского креста, он одним из первых дошел до Москвы. И вот на одном из оперативных совещаний он возьми да и скажи: мол, мы пропадем в этих бескрайних российских просторах, если вовремя не уберемся, то истечем кровью. И сказал — остановитесь, пока не поздно, иначе нас ждет катастрофа. Теперь он здесь. Потому что сказал им, дескать, все, точка, я не мясник, поэтому участвовать в этом не желаю. В Ставке были очень недовольны. И вот теперь он здесь песочек лопатит.
— Ну, раз не хотел быть мясником, пусть в таком случае песочек лопатит, — невозмутимо заявил гауптман. — В конце концов, лучше все же песок перекидывать, чем угодить в покойники. Или вы придерживаетесь иного мнения, обер–лейтенант?
Но обер–лейтенант, казалось, не слышал своего непосредственного начальника.
— Или вон тот тощий, как скелет, с лысиной во всю голову и в очках. Вон он как раз идет через двор, видите?
— А это кто такой? — осведомился гауптман. — Профессор д–р Эвальд Путкамер. Майор запаса. Он сказал, что, дескать, коричневая рубашка — парадная форма нового образца для кладбищенских могильщиков.
— Недурно, — ухмыльнулся гауптман.
— И здесь полным–полно людей схожей судьбы. Впрочем, что я вам объясняю — вы и сами не хуже меня знаете.
— И уголовников тоже, разве не так?
— Да, и уголовников.
— А к чему вы мне все это излагаете? — не понял гауптман.
— К тому, что не к лицу офицеру германской армии брать на себя роль тюремного надзирателя.
Гауптман Барт улыбнулся. Усевшись в единственное кресло, он выпустил струю сигаретного дыма к низкому потолку барака. Со стороны плаца даже через закрытое окно доносился крик обер–фельдфебеля Крюля — подходило время раздачи пищи.
— Как все мерзко, — произнес Обермайер.
— Да бросьте вы, — примирительно ответил гауптман. — Война вообще мерзкая штука. Да и мир не лучше — кому мы, солдаты, нужны, когда войны заканчиваются? Вам следует быть равнодушнее ко всему, не принимать все так близко к сердцу. Вот тогда у вас еще остается шанс не сбрендить. Советую не забивать голову тем, что кто–то из них кавалер Рыцарского креста, а кто–то — светило науки, что их наш обер–фельдфебель Крюль гоняет почем зря, что вид у них — как это вы выразились? — как у пригнанных и загнанных полутрупов?
Обер–лейтенант молча кивнул.
Гауптман Барт, тяжело поднявшись, зевнул, не удосужившись прикрыть рот, потянулся и оправил чуть съехавший набок кожаный ремень. Потом поглядел на часики на запястье и снова сладко зевнул. Золотые часы крепились на изящной белоснежной накрахмаленной льняной ленточке, поговаривали, что Барт ежедневно менял ее, чтобы постоянно оставалась белоснежной. Вполне могло быть, что все так и было, хотя, откровенно говоря, не очень–то вязалось с верзилой Бартом. Скорее уж это подошло бы командиру 1–й роты и дамскому угоднику обер–лейтенанту Вернеру. Барт, взглянув на своего подчиненного, вдруг увидел, как тот застыл перед ним по стойке «смирно».
— Прошу вас, герр гауптман, ходатайствовать перед вышестоящим командованием о переводе меня в действующую часть на фронт!
— Ах вот, значит, как? — насмешливо произнес в ответ гауптман. — Глядите–ка, оказывается, среди нас есть и герои! Ничего, сейчас убедитесь, что все ваши заявления в духе древнегерманских эпосов, как говорится, излишни.
Гауптман не торопясь залез в карман, достал оттуда напечатанный на машинке приказ и положил его на стол к другим документам.
— Вашей роте, 2–й роте 999–го батальона, в ближайшие дни предстоит переброска в Россию.
— В Россию?
— Именно. А за ней с интервалом в два дня последуют и остальные роты. Я прибуду вместе с последней, то есть с 1–й ротой. Удовлетворены?
— Никак нет, герр гауптман.
— А что же вас не устраивает, черт вас возьми?
— Статус подразделения. Обращаясь к вам с просьбой перевести меня на фронт, я имел в виду службу в обычном подразделении. Что я стану делать с ними там, в России? С этими ходячими трупами? Уж не с ними ли нам выигрывать войну?
— Выигрывать войну? Обермайер, вы неразумный мальчуган! — натянуто улыбнулся Барт. — Ладно, подойдем к этому по–другому: вам будет поставлена совершенно потрясающая задача. И тут уж вы докажете всем свою готовность к самопожертвованию. Приказ этот к такому и такому–то сроку должен быть выполнен. В противном случае — трибунал.
— В чем же заключается эта ваша потрясающая задача?
— Придет время, и вы все узнаете, — ответил Барт и, подойдя к окну, посмотрел наружу.
На плацу Крюль гонял кого–то из солдат туда–сюда, заставляя его петлять как зайца.
— А этот кто такой? Что он натворил? Вы же знаете все наперечет биографии.
— Обер–лейтенант Штубниц, — ответил Обермайер.
— Рядовой Штубниц, — поправил его гауптман. — Так что он натворил, этот Штубниц?
— Запустил водочным стаканчиком в портрет фюрера, прокричав: «Да здравствует Август!» Это произошло в Дортмунде.
— Идиот! — констатировал гауптман.
— Он был пьян, — уточнил обер–лейтенант.
— Значит, пьяный идиот. А почему бы вам не вмешаться? Почему бы не прогнать в шею этого Крюля? У вас есть все основания накатать на него рапорт за издевательство над личным составом.
— И что дальше? Недолгое разбирательство — вопрос: что за подразделение? Ответ: 999–й штрафбат. Что вам вменяют в вину, обер–фельдфебель? Я, действуя в рамках устава, попытался одернуть нерадивого солдата. Прекрасно, обер–фельдфебель, продолжайте в том же духе! А я же кругом виноват!
— Все верно, господин мечтатель, — согласился гауптман. — Оказывается, вы не такой уж простачок. И все же к лучшему, что нас перебрасывают в Россию. Там у вас не останется времени на размышления о смысле жизни.
— Почему вы так думаете?
— Потому что там, — медленно и раздельно ответил гауптман, словно гвоздями вколачивая в стену каждое слово, — потому что там пару недель спустя от вашей роты останутся рожки да ножки.
Долгая пауза. А некоторое время спустя гауптман, будто желая сгладить тягостное впечатление от сказанного, продолжил:
— Те, четверо, что сейчас валяются в грязи, — ваши. Они вам на замену. Любопытный народец — как раз идеально подходят для вашей коллекции. Первого зовут…
Барт шагнул к столу и открыл принесенную с собой папку.
— …Готфрид фон Бартлитц, бывший полковник, кавалер Рыцарского креста с дубовыми листьями, командующий дивизией, ныне — рядовой. После Сталинграда он был сыт по самую глотку, а знаменитый приказ об отступлении добил его окончательно. Судя по всему, и он не захотел выступить в роли мясника. Второго зовут Эрих Видек. Бывший ефрейтор, крестьянин из Померании, решил самовольно продлить отпуск — видите ли, собирал урожай. Так, во всяком случае, он утверждал. Третий? Карл Шванеке, бывший рабочий верфей, где, правда, трудился время от времени, а в основном асоциальный тип, недочеловек, если можно так выразиться. А вот четвертый, доктор Эрнст Дойчман — фамилия–то, фамилия! — так вот, этого Эрнста Дойчмана обвинили в членовредительстве. Все рассчитал до мелочей, но все же его раскусили. Вот так–то. Что на это скажете, Обермайер?
— Как зовут того… первого? — запинаясь, произнес обер–лейтенант.
— А что такое? Он вам знаком?
— Как его фамилия?
— Готфрид фон Бартлитц. Так вы все–таки знаете его?
Обер–лейтенант кивнул.
— Когда–то он был моим командиром батальона, — нехотя ответил он.
— Вот оно что! Оч–чень интересно.
Гауптман снова вернулся к окну и выглянул на плац, словно не успев насмотреться на вышагивающего и орущего Крюля.
— Как оно иногда бывает, — задумчиво произнес он, не глядя на своего подчиненного. — Сегодня ты вон как высоко, а завтра, глядишь, и лежишь на земле. Хорошо, если еще на земле. А не в ней. Так что, обер–лейтенант, оставайтесь на ней, это самое важное. А важнейшее, я бы сказал, все же не застревайте надолго на самом низу, попытайтесь вскарабкаться повыше. Но не заноситесь слишком высоко. И забудьте о том, кем эти люди были в свое время. Забудьте, иначе вас ожидает та же участь. У этих людей больше нет прошлого. Они — рядовые штрафбата. Солдаты без права носить оружие. Своими проступками они лишили себя этого почетного права. И теперь им остается лишь одно — погибнуть с честью. Рядовые 999–го штрафного батальона, — медленно повторил он, точно смакуя каждый слог. И тут, резко сунув руки в карманы галифе, гауптман Барт подтянулся: — Выжить, остаться на земле, но не в ней, не превратиться в идиота. У вас найдется что–нибудь выпить?
— «Хенесси», если желаете? — осведомился обер–лейтенант.
— Давайте! — оживился гауптман.
Надежда — она как кукла–неваляшка. Даже в минуты беспросветного отчаяния мы внезапно замечаем крохотную искорку надежды, сначала едва заметную, потом она растет, превращаясь в яркий луч солнца. Спору нет, временами надежда эта призрачна, она — плод наших жгучих желаний, наших представлений, не имеющих касания к действительности. Но нам это не столь важно: она окрыляет нас, придает нам силы, помогая преодолеть чувство безысходности, и в конце концов заставляет нас углядеть хоть крохотную, но возможность отыскать выход. Так было и с Юлией Дойчман. Лучом надежды, блеснувшим было после унизительного и бесплодного визита к генералу фон Франкенштайну, был доктор Альберт Кукиль. Довольно странно: доктор Кукиль представлял экспертное заключение на процессе над Эрнстом. Это был человек холодного, трезвого интеллекта, заключения которого отличались остротой и неизменно попадали в точку. Не будь доктора Кукиля, Эрнст был бы оправдан. Генерал сказал: «И я исхожу не из собственных домыслов, а из фактов, из результатов объективных научных анализов квалифицированных специалистов. Как вы понимаете, сам я полнейший профан в упомянутых вопросах». Следовательно, оставалось лишь убедить упомянутых специалистов в их неправоте, считала Юлия. То есть самого доктора Кукиля, эксперта. Если доктор Кукиль признает свою неправоту, тогда станет возможным пересмотр приговора, тогда Эрнста вытащат из этого 999–го штрафного батальона. Она понимала, что все будет непросто. Будучи врачом, Юлия знала многих коллег, но лишь считаные единицы из них были готовы признать допущенную ошибку. Ей казалось, что и доктор Кукиль принадлежал к их числу. И она уговорит его, отыщет верный подход к нему, сумеет подобрать правильные слова, если будет действовать умно и осмотрительно, короче говоря, это была единственная возможность помочь Эрнсту.
И вот она вечером того же дня, когда состоялась встреча с генералом Франкенштайном, стояла у ворот виллы доктора Кукиля и, собрав в кулак все мужество, собралась нажать на кнопку звонка. Юлия не могла предупредить заранее о своем приходе — горничная или секретарша доктора Кукиля наверняка сказали бы, что, мол, доктора Кукиля нет, что он якобы уехал по делам, стоило ей только назвать себя. Ей оставалось явиться внезапно, свалиться как снег на голову, не дав ему возможности отговориться. И вот она стояла перед ним.
Доктор Кукиль был одет в элегантный двубортный костюм, седые волосы были гладко зачесаны назад, его узкое лицо несло в себе черты отдаленного сходства с хищной птицей, исподволь выслеживающей жертву. Сходство усиливал суровый и самоуверенный взгляд серых глаз.
Увидев Юлию, доктор Кукиль сумел подавить растерянность. Даже если бы он испытывал чувство вины перед ней, вернее, перед ее мужем Эрнстом Дойчманом, то сумел бы скрыть и его. Ну разве мог терзаемый чувством вины источать подобную самоуверенность? Юлия почувствовала себя беззащитной.
Доктор Кукиль поздоровался с ней за руку, как с доброй знакомой. И улыбнулся, эта улыбка враз стерла его прежнее высокомерие и настороженность, а стоило ему заговорить на своем очаровательном венском диалекте, в полной мере используя все интонационные оттенки своего непередаваемого голоса, как он становился всемогущим. Этот человек мастерски использовал голос как инструмент, с его помощью он мог все: и рявкать, и ледяным тоном поучать, и, проникая в самую душу, околдовывать.
— Вероятно, вы догадываетесь, почему я здесь? — спросила Юлия, про себя благодаря полумрак в передней, скрывавший и отвратительно трясущиеся руки, и раскрасневшееся от волнения лицо. И хотя она заставила себя сохранять спокойствие, голос предательски дрожал.
— Я могу догадаться, сударыня, вернее, коллега. Мы ведь с вами коллеги, не так ли? Но что же мы стоим здесь? Прошу вас, проходите. Какой бы вопрос нам ни пришлось обсуждать, все же лучше делать это усевшись поудобнее.
Распахнув дубовую дверь, он провел ее в роскошно обставленную гостиную, окна которой выходили в сад. Через огромное, почти до потолка, окно, по сути стеклянную стену, был виден огромный, скорее напоминавший парк сад, над которым спускались сумерки. Сквозь листву рододендронов и кусты сирени поблескивала водная гладь бассейна.
Доктор Кукиль, включив свет, задернул тяжелые гардины и с улыбкой жестом предложил ей усесться в глубокое кресло с лимонно–желтой обивкой.
— Прошу вас, садитесь.
Юлия села. «Как это ему удается улыбаться, вести себя так непринужденно? Ведь он прекрасно знает, почему я здесь!»
— Мне хотелось бы еще раз обо всем поговорить, — начала Юлия.
Она уже чувствовала себя вполне спокойно и уверенно. Тот, кто сейчас откинул стенку встроенного в стену домашнего бара, — ее враг. Враг, одолеть и загнать в угол которого можно, только лишь прибегнув к холодному расчету.
— Не представляю, какой смысл в этом, — произнес он, поворачиваясь к Юлии. — Но, ради бога, скажите, что вы пьете? Коньяк? Есть арманьяк 1913 года. Я держу его для избранных гостей.
Юлия не уловила ни в его словах, ни в тоне, каким они были сказаны, ни малейшей иронии.
— Да, пожалуйста, — ответила Юлия.
Доктор Кукиль зажег свечу, над ее трепещущим пламенем нагрел две объемистые, сужавшиеся кверху пузатые коньячные рюмки, потом примерно на палец наполнил их золотистой жидкостью.
— Есть люди, — беспечным тоном продолжал доктор Кукиль, — которые готовы поставить мне в вину и этот дом, и даже этот коньяк тридцатилетней выдержки. Мол, сейчас не те времена, чтобы роскошествовать. А какие, собственно, времена уместны для роскошествований? Если верить исследованиям, то продолжительность жизни современного европейца не превышает 66 лет. Думаю, что нынешняя война отнюдь не способствует ее увеличению. Завтрашний день имеет все шансы стать последним в жизни. И что же нам остается? Сидеть и дожидаться смерти?
— Знаете, об этом я как–то не задумывалась, — ответила Юлия.
— Ну не будьте вы такой! — вновь улыбнулся доктор Кукиль и, усевшись, поднял рюмку, поднес ее к пламени свечи, окинул ее оценивающим взглядом, после чего повернулся к Юлии: — Давайте выпьем — ваше здоровье!
— Я не знаю, что вы за человек, — продолжила Юлия, сделав глоток — Может, вы ничего, кроме этого, вокруг себя не замечаете.
Она обвела рукой гостиную, сад, коньяк на столе.
— Просто вам дела нет до того, что происходит за этими стенами.
— Едва ли это так, — улыбнулся доктор Кукиль.
— Но ведь и за ними кое–что происходит, — продолжала Юлия, не обращая внимания на слова собеседника. — Вчера, например, был авианалет, многие погибли, и сегодня тоже будут нас бомбить, и погибнет еще больше людей, есть ведь еще и Россия, есть Италия, и постоянно гибнут люди, но есть и мелочи, правда, это мелочи лишь на первый взгляд, но для некоторых они — цель жизни, все, ради чего они живут.
— Вы имеете в виду вашего мужа, как я понимаю, — сухо произнес доктор Кукиль.
— Да, — ответила Юлия, глядя ему прямо в глаза. — Поймите меня, я… я не знаю никого, кроме вас, к кому еще обратиться. Все было просто цепью трагических обстоятельств.
— Выражаясь юридическим языком, да. Мы же попытаемся выразиться проще: это было ошибкой. Ведь именно это вы хотите сказать?
— А вы? Что вы можете сказать по этому поводу?
Выпятив нижнюю губу, доктор Кукиль стал сосредоточенно разглядывать свои узкие холеные руки.
— А если это на самом деле была ошибка?..
Юлия невольно вскочила.
— И это говорите вы? Вы? Тот, чье экспертное заключение погубило Эрнста! Именно на его основании и был вынесен этот приговор! А вы сидите здесь и со спокойной душой заявляете: да, ничего не поделаешь, это была ошибка!
— Прошу вас, успокойтесь! Сядьте, пожалуйста! Мое заключение должно рассматриваться исключительно в научном аспекте. Оно было обоснованно и верно с точки зрения современной науки. Будучи экспертом, представляющим суду заключение, вы не имеете права оперировать домыслами, предположениями и гипотезами.
— Но мы ведь добились неплохих результатов…
Движением руки доктор Кукиль остановил Юлию:
— Сколько всего экспериментов проведено вами?
— Около тридцати.
— И вы считаете это неплохими результатами? Вы? Врач? Впрочем, оставим это. Как все выглядит или — точнее говоря — как все выглядело?
Сложив руки, он задумчиво посмотрел на Юлию. Этот разговор мало занимал доктора Кукиля — так или иначе, судьба Эрнста была решена. Ему уже ничем не поможешь. Так что эта беседа изначально не имела смысла. И он какое–то время даже думал: к чему эта пустая трата времени? Но — она ведь симпатичная и, должен сказать, мужественная женщина. Более того: она красива. От нее исходит особое, только ей свойственное очарование, такое не у каждой красивой женщины встретишь, это некое сочетание ума, целеустремленности, воли и беспомощности. Чего большего может желать мужчина? — размышлял доктор Кукиль, испытывая невольную зависть к Эрнсту Дойчману. Что ждет ее, если он вдруг пропадет в этом штрафном батальоне? И, подыскивая нужные слова, чтобы объяснить этой женщине всю бессмысленность и бесперспективность ее хлопот, он невольно отметил про себя, насколько же красивой и обаятельной вдовой уготовано ей стать. Но отнюдь не веселой. Ведь, чего греха таить, ее уже можно считать вдовой.
— Видите ли, — начал он, — попытайтесь взглянуть на ситуацию с нашей точки зрения. В день, когда ваш муж получил призывную повестку, он внезапно заболевает. Некоторое время спустя выясняется, что он сумел раздобыть гной смертельно больного пациента и скрытно от всех ввести его себе в организм — мол, якобы из стремления испытать на себе воздействие изобретенного им препарата, сыворотки. Дело в том, что выздоровление от стафилококковой инфекции — речь идет ведь о Staphylokokkus aureus — дело не одного года, что, в свою очередь, влечет за собой непригодность к службе в армии.
Последние слова он произнес медленно и с нажимом. Поскольку Юлия продолжала молчать, доктор Кукиль продолжил:
— Он это знал. Но и мы знаем: заражение такими инфекциями в большинстве случаев означает смертельный исход, в ходе войны мы уже потеряли десятки тысяч людей. Не хочу приписывать вашему мужу попытку свести счеты с жизнью. Вполне возможно, он всерьез верил, что откроет сыворотку против этой инфекции. И что он, как многие ему подобные фанатики от медицины или герои — назовем их так, — решил опробовать свое открытие на себе. Вот почему я считаю его осуждение ошибочным: ошибка в том, что его никак нельзя обвинить в членовредительстве ради того, чтобы избежать призыва в армию, тут мы имеем дело скорее с прискорбным фактом научного промаха. Однако военный трибунал не принимает во внимание подобные факты. Факт остается фактом — ваш муж предпринял попытку членовредительства. Именно это и определило исход процесса.
— Но я… я ведь хорошо помню, что буквально не отходила от него, я знаю, что он был на верном пути. Ведь времени у нас почти не оставалось, мы вынуждены были так спешить…
— Я принимаю во внимание и это тоже. Только вот судья не принимает. Я ведь уже говорил вам — пока что эффективных средств против этого вида инфекции не существует. И сомневаюсь, что ваш муж при всей его одаренности способен в одиночку подарить миру гениальное открытие, совершить которое на протяжении многих лет тщетно пытаются десятки и сотни ученых многих стран. Именно это я и изложил суду. Таково мое глубочайшее убеждение. И какой для меня резон способствовать тому, чтобы ваш муж оказался в штрафном батальоне? Кстати, вы подавали ходатайство об обжаловании?
— Подавала, — ответила Юлия.
— И что?
— Мне сказали — это был офицер СС — мне сказали, что… — запинаясь, объясняла Юлия, будто страшась того, что сейчас выскажет или же вспомнит о том самом офицере СС, — …что если дело Дойчмана будет пересмотрено, то финалом нового процесса будет вынесение смертного приговора.
Наступила томительная пауза. Доктор Кукиль закурил сигарету.
— А почему офицер СС? — спросил он.
В ответ Юлия лишь пожала плечами.
— Что теперь вы намерены предпринять?
Она посмотрела на своего собеседника. На доктора Кукиля глядели широко раскрытые, темные глаза.
— А разве ничего нельзя сделать? — дрожащим голосом едва слышно спросила она. Поднявшись, женщина обошла столик и схватила доктора Кукиля за рукав. Он беспомощно продолжал сидеть, не в силах противостоять этому напору воли, энергии и отчаяния.
— Вы можете сделать, вы можете предпринять, несомненно, можете. Прошу, умоляю вас, сделайте — ведь все зависит от вас и только от вас, я знаю, чувствую это! К кому еще мне обратиться, как не к вам? Вы можете сколько угодно говорить, что, мол, это ошибка, что он вернется, но — сделайте хоть что–нибудь! Пожалуйста!
Он попытался успокоить Юлию, но понимал, что все это без толку, что она отказывалась верить в то, что Эрнсту конец, что ничего для него уже сделать было нельзя после того, как за ним захлопнулся шлагбаум штрафного батальона. И они стояли друг против друга, и он сказал, что, дескать, ничем не сможет помочь ее мужу, тут же вновь подумав о ее красоте, той красоте, которой не наслаждаешься, а почитаешь, которую боготворишь, красоте, которая в горести не увядает, а, напротив, расцветает, — и тут мелькнула едва заметная, но цепкая мысль: ему уже оттуда не вернуться. И тогда…
— Нет, — сказала Юлия после паузы и стала смотреть на него, сквозь него, для нее уже не было ни этой гостиной, ни сидевшего здесь человека, вдруг напряженно подавшегося вперед и вперившего в нее странно–взволнованный взор. — Нет, — повторила она, — возможность есть. Я ведь не пропустила ни одного его опыта. И у меня остались все его записи. Я продолжу начатое им. Повторю все эксперименты. И, если потребуется, я готова повторить эксперимент на себе. Я…
Но она же обрекает себя на верную гибель!
— Ради всего святого! — воскликнул доктор Кукиль. — Я… я докажу, что он был прав. И тогда можно будет вытащить его оттуда, и он сможет продолжить работу. Потом…
Осекшись, доктор Кукиль в ужасе посмотрел на стоявшую перед ним женщину.
— Прошу извинить, но я лучше пойду, проводите меня, — сказала Юлия.
В тот вечер, когда Юлия Дойчман чуть ли не бегом, словно за ней гнались, ворвалась к себе домой, сбросила на спинку кресла пальто, второпях прошла в расположенную в смежном помещении лабораторию мужа, накинула на себя белый халат и стала приводить в порядок разбросанные записи, в лагере «Фридрихслуст» под Познанью, месте постоянной дислокации 999–го штрафного батальона, происходило следующее.
Обер–лейтенант Вернер, командир 1–й роты, верхом на лошади скакал по плацу: уныло–темный силуэт всадника в накинутом на плечи форменном дождевике. Конские копыта поскрипывали по гравию. Вернер собрался к своей приятельнице — польке немецкого происхождения и владелице имения, несмотря на молодость, уже вдове: муж ее погиб во время польской кампании.
Обер–фельдфебель Крюль в каске шагал через казарменный двор, перемахивая лужи или вдруг останавливаясь и глазея на небо. Скорее всего, он собрался в спальные помещения рот — предстоял еще один каждодневный спектакль, их осмотр.
Обер–лейтенант Обермайер, проводив его взглядом, отвернулся, опустил светомаскировочную штору, на ощупь пробрался через комнату, зажег свет и секунду или две стоял, щурясь. Потом налил себе полстакана крепкого коньяку и одним глотком выпил. Обермайер решил в этот вечер напиться. А в спальных помещениях дожидались прибытия дежурного унтер–офицера, пытаясь угадать, какой кубрик у него на очереди.
Как, впрочем, и следовало ожидать, выбор обер–фельдфебеля Крюля в тот вечер пал на кубрик, где разместилась четверка вновь прибывших.
Крюль начал с того, что обнаружил на полу под последней койкой камешек, вернее, просто довольно крупную песчинку. Зажав ее между большим и указательным пальцем и брезгливо оттопырив при этом остальные, он без слов бросил ее на пол. Никаких комментариев не последовало — обер–фельдфебель словно воды в рот набрал.
Затем он, поставив перед одной из тумбочек табуретку, несколько раз повозил пальцем сверху по тумбочке, но пыли на ней не обнаружил. Обнаружить ее удалось только на потолочной балке и на оконной раме. Подойдя к вытянувшемуся в струнку дневальному — им был экс–обер–лейтенант Штубниц, которому уже сегодня досталось от Крюля на дворе, — он грязным пальцем прочертил у него на лице несколько аккуратных квадратиков — на щеках, на лбу, на носу. И все это проделывалось молча. В кубрике царила тяжкая, напряженная, парализующая тишина, был слышен лишь звук шагов обер–фельдфебеля Крюля да его презрительное фырканье. Никто не решался даже пальцем пошевелить — двадцать два человека лежали на койках, если можно так выразиться, по стойке «смирно» — руки по швам, натянув отсыревшие одеяла до подбородка и дожидаясь неизбежного. Из угла доносилось хриплое надсадное дыхание астматика рядового Райнера, некогда доктора Фридриха Райнера, мюнхенского адвоката, с 1939 по 1943 год — заключенного концентрационного лагеря Дахау, с весны 1943–го помилованного и переведенного в 999–й штрафбат. Убедившись, что дневальный разрисован вполне достойно, Крюль приступил к осмотру тумбочек. Из первой он выбросил на пол только нательное белье, из второй все, что было внутри, третья и четвертая остались в неприкосновенности, из пятой на пол полетело снова нательное белье, шестую постигла участь второй. Все описанные действия совершались без единого комментария. Седьмая тумбочка принадлежала новичку Карлу Шванеке. Открыв ее, Крюль невольно отпрянул: внутри царил хаос. Катастрофа. Единственное, что размещалось в жалком подобии армейского порядка, так это фотографии обнаженных девиц изнутри на дверце.
Подавив любопытство, Крюль мельком взглянул на них, после чего заставил всех подняться с коек — ему вздумалось проверить, вымыты ли ноги у личного состава, — перед задуманной им вечерней «зарядкой» на казарменном дворе ступни должны быть непременно чистыми. Но в тот вечер он отчего–то решил не заниматься этим, ограничившись тем, что строевым прогнал обитателей кубрика мимо распахнутой тумбочки Шванеке, отдав команду «равнение налево».
Потом выгнал всех во двор казармы. «Зарядка» продолжалась минут тридцать. Нелепо и абсурдно выглядевшие солдаты в коротеньких ночных сорочках, в деревянных шлепанцах на ногах подпрыгивали сначала, как зайцы, потом как лягушки, а после этого отрабатывали утиную походку.
К концу трое солдат едва не свалились от сердечного приступа: астматик Фридрих Райнер, Эрнст Дойчман и фон Бартлитц. Да и остальные выглядели немногим лучше — побледневшие, забрызганные грязью, шатающиеся полумертвецы. Все, кроме Шванеке, — этому новичку, казалось, все было нипочем, ухмыляется себе да поругивает втихомолку мучителя Крюля. Это ему даром не обошлось — обер–фельдфебель подкинул ему в нагрузку сделать пару кругов бегом по двору. Но и это не стерло ухмылку с физиономии Шванеке, казалось, она намертво и навек припечаталась к ней.
Потом, наверное, с час все отмывались и отскребались от грязи, после этого вылизывали кубрик и где–то уже в начале двенадцатого им было милостиво позволено улечься спать в надежде, что среди ночи их, скорее всего, все же не поднимут.
Эрнст Дойчман навзничь лежал на койке, усилием воли заставляя себя дышать глубоко и размеренно. Сердце выпрыгивало из груди. Постепенно ему стало лучше, головокружение прошло, оставив лишь отвратительную слабость, когда все тело словно наливается свинцом.
Рядом на койке лежал Видек, крестьянин, с которым он познакомился еще в военной тюрьме во Франкфурте–на–Одере. Они сидели в одной камере. Видек особой разговорчивостью не отличался — всегда был мрачен, замкнут, немногословен. Они и двух слов не сказали друг другу за все время пребывания — ни в камере, ни на прогулке, ни в тюремной мастерской, где гвоздями приколачивали каблуки и подошвы к солдатским сапогам. Сдружились они, лишь когда одному фельдфебелю не понравилась физиономия Дойчмана и он во время перерыва на обед вывалил на пол целый ящик сапожных гвоздей, приказав Эрнсту Дойчману собрать их. Тогда Видек вызвался ему помочь и, оставаясь замкнутым и молчаливым Видеком, недовольно сопя, ползал вместе с Эрнстом по полу.
— Как ты? — донесся до Эрнста Дойчмана шепот Видека.
— Вроде получше, — прошептал он в ответ.
Пауза.
— Свиньи поганые! — шепотом выругался Видек.
— Не обращай внимания, — проговорил Дойчман.
И снова пауза.
— О чем ты думаешь? — какое–то время спустя спросил Видек.
— О Юлии, — ответил Дойчман.
— А я об Эрне. У тебя есть дети?
— Нет.
— А у нас двое, нет, погоди, уже трое.
— Заткнитесь вы там! — раздался чей–то голос неизвестно откуда.
Но Видек стал рассказывать о своей жизни Эрнсту — шепотом, надолго умолкая, неотесанным языком, часто с трудом подбирая нужные слова. Но невзирая на это, перед мысленным взором неподвижно лежавшего Дойчмана развернулся целый мир, до сей поры совершенно ему незнакомый. Он больше не слышал ни надсадного дыхания астматика Райнера, ни храпа Шванеке. Стены душной, просмердевшей потом и кислятиной казармы будто раздвинулись, открывая перед ним бескрайние зеленеющие поля Померании.
История того, как бывший обер–ефрейтор и кавалер Железного креста 1–й степени, награжденный серебряным значком за ранение, серебряным значком за участие в рукопашном бою, двумя полосками за подбитые танки, которого прочили в унтер–офицеры, попал в 999–й штрафной батальон, была такова.
Это произошло около полудня. Над полями под Мельховом дул легкий ветерок. По сельским дорогам двигались тягачи. На тряских повозках сидели стриженные наголо мужчины в изорванной в лохмотья одежде, женщины и девушки в ярких платках молча тащились вслед ползущим повозкам. Пригнанная из России рабочая сила — бывшие колхозники из Украины, с Кавказа, из Белоруссии, еще недавно трудившиеся на полях под Минском, на усеянных подсолнухами полях под Запорожьем, которых среди ночи выволокли из родных хат и, рассовав по скотским вагонам, доставили в Германию спасать урожай, а урожай, как известно, это победа.
Видек перетирал пальцами колосья ржи, толстые, переспевшие, с крупными зернами — самое время начинать жатву. Такого обильного урожая не было уже много лет. Хлеб на полях сгибался под тяжестью колосьев: все 80 моргенов. Рожь, пшеница, овес, картофель, ячмень, сахарная свекла.
Он посмотрел на въезжавшие в деревню тягачи и сидевших на них улыбавшихся русских. Была суббота. Конец рабочей недели. Погода как на заказ. Череда солнечных погожих дней. Нет, не успеть, думал Видек, ни за что не успеть. Народу — всего ничего: парочка русских женщин, пара тракторов — нет, урожай осыплется, сгниет прямо на полях, если за него не взяться сразу. А Эрна, мелькнула у Видека мысль, как раз на сносях — недели через три разрешится, живот вон какой вымахал, нагнуться толком и то не может, а уж о работе на поле и думать нечего. И он смотрел на поля, на море колыхавшейся под ветром ржи, прикидывая, сколько дней и часов понадобится для уборки этого невиданного урожая, а тянуть с ней больше было нельзя — погода может и перемениться, зарядят дожди, и тогда все, конец.
Когда он после полудня пришел домой, в дверях стояла Эрна.
— Где тебя только носит? — обеспокоенно спросила она. — До поезда два часа.
— Да вот походил, поглядел, что и как, — ответил Видек жене и, поглядев, еще раз поразился: ну и пузо!
— Пшеница вон какая высокая, — сказала Эрна, снимая фартук. — Сядь хоть поешь. Я пирог испекла, возьмешь с собой в дорогу.
— А кто будет ее убирать? — спросил Видек Эрну.
— Что убирать?
— Да пшеницу…
— Кто–кто? Я буду.
— Ты?
— Я. Вместе с этими троими русскими. Когда они закончат у Пильхов, помогут и нам. И сноповязалка у них есть.
— Все равно не успеть, — с досадой произнес Видек, взглянув на небо. Солнце уже больше недели не сходило с неба. Если только пойдут дожди, все зерно сгорит.
— Ладно, пошли, — Эрна, взяв мужа за рукав, потащила его в дом. — Иначе никак не получится. Сколько успеем, столько и уберем. А остальное…
Эрна сокрушенно махнула рукой.
— Когда–нибудь эта война все же закончится, вот тогда и у тебя время появится.
— Никуда не годится, если урожай пропадает, — упрямо произнес Видек.
Усевшись за кухонный стол, он стал смотреть в окно. Потом снова повернулся к Эрне, стоявшей у плиты, — жена готовила кофе. Настоящий. Сколько же она откладывала его по зернышку, сейчас настоящего кофе даже по карточкам было почти не достать. Специально для него откладывала, когда в отпуск придет. Кухня наполнилась ароматом свежемолотого кофе. А на столе стоял пирог с изюмом. Даже белую салфеточку вокруг повязала, будто сегодня у него день рождения или еще какое–нибудь торжество. А рядом поставила в вазочке букетик полевых цветов — видно, на поле собрала. Видек снова стал смотреть в окно на поля.
— Не поеду я, — пробурчал он.
— Что? — не поняла Эрна.
Поставив на стол кофейник, она присела рядом:
— Что ты сказал?
— Говорю тебе: я никуда не поеду.
— Ну я и решил остаться, — рассказывал Эрих Видек своему товарищу, казарменной темноте, да и себе тоже. Он и разговорился–то только потому, что в темноте никто не мог разглядеть его повлажневших глаз. — Объяснил ей, что, мол, добился, чтобы мне продлили отпуск, и что я смогу остаться, пока не соберу весь урожай. Но я не только из–за урожая остался. Доктор сказал, что перед родами ей необходимо поберечь себя, понимаешь? А если я уеду? Ведь ей все равно пришлось бы самой всем заниматься. А если бы она не смогла работать? Что тогда? Что им есть? Ведь после сдачи зерна государству вообще ни крохи бы не осталось. Понимаешь теперь, почему я решил остаться?
— Понимаю, — ответил Дойчман.
— Ну я и остался и весь урожай собрал. Пахал, как скотина. Почти не спал, с утра и до позднего вечера корячился, а потом еще и по дому ей помогал. И… — тут в голосе Эриха Видека зазвучали победные нотки, — все же собрал этот урожай. Весь до последнего колоска. И каждый день ждал, что эти цепные псы набросятся на меня. Об одном только жалею…
Видек внезапно замолчал.
— О чем? — спросил Дойчман.
— О том, что еще не остался. Не дождался, пока она родит. Может, у меня даже сын родился. Как ты думаешь, может такое быть?
— Разумеется, может, почему нет, — попытался успокоить Видека Дойчман.
— Я ведь мог, мог задержаться. Но потом, когда урожай уже был собран, я просто побоялся еще остаться. И поехал. Мои девочки, обе, провожали меня на вокзале, сама Эрна не поехала, не могла. Старшей пять лет, ее зовут Дорота, а младшей, Эльке, — три годика. Когда я уезжал, сказал им: будьте поласковее с мамой, ей скоро нелегко придется, они пообещали мне, что запомнят, что я им сказал, я верю им, они у меня хорошие, славные девочки. Если бы только знать… Как ты думаешь, роды у Эрны прошли благополучно? — вдруг дрожащим голосом спросил Видек, думая, наверное, что Дойчман как врач обязан знать решительно все на свете, что так или иначе связано с медициной, что непременно должен убедить его в том, что все его старания не прошли даром.
— Конечно! — убежденно произнес Эрнст Дойчман. — Какие тут могут быть сомнения?
— Нет, все равно, мне следовало задержаться еще денька на два, — устало пробормотал Видек. — Тогда я бы точно знал, что и как. Только вот…
«Только вот… — подумал Дойчман. Извечное наше «только вот…“. Сделай я так, или не поступи я так, все было бы по–другому. Только вот…
Теперь–то я хорошо понимаю: чудо, что я вообще еще жив. Сыворотка в ее нынешнем виде — неэффективна. Я допустил ошибку. Не следовало так торопиться. Необходимо было все как следует рассчитать и продумать. Тогда ничего этого не было бы. Только вот…»
— Спокойной ночи! — тихо произнес он.
— Да–да, — отозвался Видек.
Большего и не скажешь. Он плакал.
На следующий день после работы всему батальону позволили написать письма. Старослужащие поговаривали, что это наверняка неспроста — предстоит нечто весьма важное. Не исключено, что их направят в Россию.
Дойчман писал своей жене Юлии:
«У меня все хорошо, Юльхен. Еды хватает, да и остального тоже. Вот только тебя мне не хватает, моя кареглазая. Представить себе не можешь, как мне тебя не хватает! Так хочется видеть тебя — но пока что это не выходит за рамки благих пожеланий. Не тревожься за меня, думай о себе, в особенности сейчас, когда участились вражеские авианалеты. Прошу тебя, будь осторожна, кареглазая, когда вернусь, я хочу видеть тебя живой и здоровой.
Целую, твой Эрнсти».
Эрих Видек писал следующее:
«Дорогая Эрна!
Мне до сих пор ничего не известно о том, как прошли роды, здорова ли ты и кто у нас родился — мальчик или девочка. Напиши мне, пожалуйста. Если родился мальчик, назови его Вильгельмом, в честь моего отца. Если девочка, то ее назовем Эрной, в честь тебя. У меня все хорошо, вот только волнуюсь, как ты там с детьми, но мы надеемся на бога, который все повернет как лучше, и я смогу вернуться домой. Привет тебе и детям.
Твой муж Эрих».
Оба письма вышли на несколько слов длиннее, чем это было предписано. Но в преддверии того, что предстояло батальону, командование решило проявить снисходительность.
А то, что подразделению предстояло нечто особое, и слепому было видно. Рота Обермайера, прервав работы, осталась в лагере. Кроме того, прибыл новый адъютант для гауптмана Барта. Барт вначале с явным недоумением вертел в руках приказ о направлении, присланный ему командованием штрафных подразделений.
— К нам сегодня прибывает новый товарищ, — сообщил он Обермайеру и Вернеру. — Обер–лейтенант. Его зовут Фриц Беферн. Он из Оснабрюка. Как я понимаю, человек достойный: был фюрером в гитлерюгенде, отец — окружной руководитель НСДАП, военное училище на «хорошо» и «отлично», блестяще политически подкован. Крест за боевые заслуги 1–го класса, Железный крест 1–й степени с Дубовыми листьями.
— Нам это весьма кстати. Давно искали кого–нибудь в этом роде, разве нет? — вздохнул лейтенант Вернер.
— Вполне может быть, что он приятный парень.
Гауптман Барт положил приказ в портфель:
— Поживем — увидим. Во всяком случае, у меня теперь будет адъютант. Неплохо, а? Как–никак, все же подмога, больше времени можно будет уделять личному составу. Вот только опасаюсь, что он скоро окажется здесь лишним.
— Загадками изъясняетесь, герр гауптман, — сказал Вернер.
А Барт усмехнулся:
— Чем он будет здесь заниматься? Чем, если недели через три мы уже будем в России?
— А вы, оказывается, пессимист, герр гауптман. Разрешите идти?
— Лошадь готова? — лукаво осведомился Барт.
— Уже час как готова.
— Всего наилучшего. А вы, Обермайер, останьтесь здесь, так сказать, мне в поддержку.
Беферн прибыл в роскошном лимузине, на восьмицилиндровом «хорьхе», некогда принадлежавшем владельцу какого–то имения. Когда новый адъютант, выйдя из автомобиля, пружинящей походкой направился в барак командира, все вокруг невольно ахнули. Еще бы — новенькая, с иголочки, идеально подогнанная форма, начищенные до блеска сапоги, светло–серые лайковые перчатки, изящная кожаная кобура, лихо заломленная фуражка. Словом, образцовый офицер, как на картинке. Манекенщик на демонстрации моделей форменной одежды: вот так должен выглядеть настоящий офицер вермахта, форма повседневная для строя.
Барт закурил сигарету. «Ну и как мне теперь вести себя с этим выряженным обезьянцем?» — в ужасе спросил он себя. Бог ты мой, он же пилкой ногти будет полировать, когда нас заставят шлепать по русской грязи! Но Барт ошибся. Фриц Беферн без промедлений перешел в наступление, едва представившись, когда они уселись выпить по рюмке красного вина.
— По пути в лагерь, — начал он, отхлебнув от бокала, — у лагерных ворот околачивался какой–то субъект с метлой в руках. Я сначала подумал: может, русский? Нет, господа, это был немецкий солдат! На самом деле! Я велел остановить машину, пригляделся к нему, но этот дегенерат даже не соизволил отдать честь. У него вид недочеловека. И что же вы думаете? Он запускает палец в нос и ковыряется в нем. Вот уж бесстыдство! Я спросил у него, кто он такой. И как вы думаете, что он мне ответил?
— Что же? — спросил заинтригованный Барт.
— «Ха!» — вот что он мне ответил!
— Как вы говорите? «Ха»? Неслыханно!
— А как его фамилия? — спросил Обермайер.
Беферн, расстегнув пуговицу нагрудного кармана, достал листок бумажки, потом аккуратно застегнул пуговицу и прочел:
— «Карл Шванеке, 2–я рота». И мне пришлось попотеть, чтобы вытянуть из него даже фамилию и номер подразделения. Этот тип явно туговат на ухо.
— Что? — не понял Барт, невольно улыбнувшись.
— Туговат на ухо.
— У этого экземпляра слух лучше, чем у нас троих вместе взятых, — с самодовольным видом заявил Барт.
Беферн был явно сбит с толку, а Обермайер усмехнулся.
— У него слух лучше, чем… — озадаченно повторил Беферн.
Барт кивнул:
— Ко всему иному и прочему он специалист по кражам со взломом, грабежам и растлитель малолетних. Когда–то был ефрейтором и, судя по всему, не из трусливых.
— Завтра с утра займусь им, — порозовев от негодования, пообещал Беферн. — Неслыханное нахальство!
— Надеюсь, вы его приведете в чувство, — сказал Барт, выпуская струю синеватого дыма к потолку.
— Так ведь без этого не обойтись, разве не так?
— Вам уже приходилось служить в такого рода подразделениях?
— Нет, до сих пор я решал несколько иные задачи, герр гауптман, — ответил обер–лейтенант Беферн, скрестив руки на груди.
— В таком случае вам предстоит слегка перестраиваться, дорогой мой. Причем в ваших же интересах. Это вам не просто подразделение, каких сотни. Это штрафбат.
Последнее слова Барт произнес неторопливо, точно смакуя — чуть ли не по слогам.
— Здесь, — продолжал он, — тон задают люди типа этого Шванеке, не признающие никаких авторитетов, кроме собственных инстинктов и желаний. Заметьте, никаких, а уж о званиях я не говорю. Здесь вам предстоит столкнуться с теми, кто признает лишь собственные идеалы, которые находятся в полном противоречии с вашими… простите, я хотел сказать, с нашими идеалами. Как, например, этот Шванеке, движимый лишь преступными инстинктами. И не пытайтесь нагнать на них страху, опираясь на свой авторитет, — и они поведут себя так же, как этот Шванеке. Есть здесь и третья группа: это те, кто так и не понял, как здесь очутился, таких, по–видимому, здесь подавляющее большинство. Среди них присутствуют и разновидности — от тех, кто будет выгибаться перед вами в три погибели, до тех, кто готов стену лбом прошибить.
— Выходит, нам ничего не остается, как поднять руки вверх? — с отчаянием в голосе спросил Беферн.
— Я этого не говорил — я сказал «перестроиться», — серьезным тоном произнес Барт. — Взять, например, обер–лейтенанта Обермайера. Его отец был офицером. Как и его дед. Прадед его служил гвардейцем у короля–солдата. А он? Бывалый фронтовик, прошедший все, что можно, Железный крест 1–й степени, Германский крест в золоте и так далее. Однажды его фамилия прозвучала даже в сводке ОКВ. И когда он прибыл сюда, не сомневался, что и здесь будет все, как и раньше. Прошла неделя, и он места себе не мог найти. Правда, теперь вроде бы отыскал.
— Как бы то ни было, я на первом же построении все равно врежу этому Шванеке так, что у него мозги из задницы полезут. Хотя бы устрашения ради.
— Вы изъясняетесь на удивление образно, — вежливо заметил Обермайер. — И где вы только этому учились? По–видимому, освоили учебник новейшего армейского жаргона под редакцией обер–фельдфебеля Крюля с пометкой «для унтер–офицеров». Верно?
Явно довольный Барт хохотнул.
Беферн гневно молчал. «Ну и банда! — мрачно подумал он. — Тюфяки! Расписаться в своей беспомощности перед этими подонками, которых только из милости не вздернули. Перестроиться! Смех, да и только!» Он посмотрел в окно. 2–я рота занималась строевой подготовкой. Призраки с дырами вместо глаз, с озлобленными харями и в стоящей колом от грязи форме.
Беферн тут же отвел взор. Ему было противно. Расстрелять всех, подумал он. Это было бы лучшим выходом.
Вечером, когда Обермайер отправился в город, в кино, когда Вернер сидел у своей приятельницы — владелицы имения — и размышлял, то ли ему поесть, то ли лечь спать, а гауптман Барт, сидя у радио, наслаждался Бетховеном, обер–лейтенант Беферн обходил бараки и таким образом представлялся батальону. Сначала ему повстречался обер–фельдфебель Крюль. Тот возвращался с очередной инспекции — повторно заставил Дойчмана отдраить сортир, поскольку отхожее место показалось Крюлю недостаточно чистым. Какое–то время он стоял, заложив руки за спину и наблюдая, как ученый возится с ведром и тряпкой, но в конце концов это ему опостылело, и он отчалил, заверив Дойчмана, что явится полчаса спустя.
— И если к тому времени туалет не будет выглядеть, как операционная, вам, главный чистильщик сортиров, придется вашим интеллектуальным язычком все здесь вылизывать, понятно?
И вот на пике эйфории Крюль попался Беферну.
— Ваша фамилия, обер–фельдфебель? — фамильярно поинтересовался обер–лейтенант.
— Обер–фельдфебель Крюль, герр обер–лейтенант!
— Ах, так это значит, вы и есть обер–фельдфебель Крюль, — удивленно ответил Беферн.
— Так точно, герр обер–лейтенант! — ответил явно польщенный Крюль.
Значит, его слава докатилась и до этого новенького! Но обер–фельдфебель был бы явно разочарован, знай он, что на уме у этого вновь прибывшего лейтенантика. А тот решил просто–напросто сорвать злость, охватившую его после разговора с Обермайером, и не на ком–нибудь, а на легендарном обер–фельдфебеле Крюле.
— Каков ваш вес? — осведомился Беферн.
Крюль насторожился. Уж не сбрендил ли часом этот обер–лейтенант, мелькнула у него мысль.
— Не могу сказать, герр обер–лейтенант!
— Зато я могу. Вы весите 190 фунтов, обер–фельдфебель.
— Мне кажется, все же меньше… — попытался возразить Крюль, но обер–лейтенант Беферн перебил его.
— Так вот, вы весите 190 фунтов, разве не так?
— Так точно, герр обер–лейтенант!
— То есть как минимум на 40 фунтов больше, чем следовало бы.
— Так точно, герр обер–лейтенант!
— Надо бы их сбросить, обер–фельдфебель.
— Так точно, герр обер–лейтенант!
Сбитый с толку Крюль был почти уверен, что на этом обер–лейтенант поставит точку. Но он заблуждался. Напротив, новичок и не собирался закрывать тему. Самое интересное было впереди. Строго говоря, Крюлю следовало бы знать, что его подход к подчиненным отнюдь не уникален.
— Вот сейчас мы этим и займемся, обер–фельдфебель, — сообщил Беферн. — Кругом! — металлическим голосом скомандовал он. — Вперед марш!
Крюль выполнил команду — он взад и вперед бегал по плацу. Разинув рот и с раскрасневшейся физиономией. Такое происходило впервые за пять лет. Нательная рубаха прилипла к телу. Он не мог взять в толк, что все это происходит с ним, причем наяву. Непостижимо: до сего момента Крюль не сомневался, что между ним и офицерским составом стоит знак равенства. А теперь эта лощеная макака доказала ему, что, дескать, нет, герр обер–фельдфебель Крюль, ошибаетесь — мы одно, а вы — другое. Крюль почувствовал, что задыхается. А пронзительный голос офицера командами ввинчивался в мозг:
— Быстрее, обер–фельдфебель, быстрее, не лентяйничать! Это весьма полезно для организма! И для бронхов! Кругом марш!
В конце концов, пытка все же завершилась — когда Крюлю милостиво позволили перейти на шаг, он уже думал, что вот–вот свалится.
Но для обер–лейтенанта Беферна это было всего лишь началом. Прикончу всех этих идиотов, разъяренно думал он, отпустив Крюля, сам толком не понимая, кого именно имеет в виду. Им всем крышка, втопчу их в грязь, раздавлю сволочей! Солдат, унтер–офицеров, всех скопом. Неплохо было бы и этих приспособленцев–офицеров. Всех разом! В том числе Обермайера и Барта!
В бараке № 2, где размещалась 2–я рота, Беферн увидел нечто такое, что лишило его дара речи. То есть он испытал примерно те же чувства, что и за пару дней до этого обер–фельдфебель Крюль. Обер–лейтенант Беферн увидел те же фривольные картинки рядового Шванеке.
Шванеке он застал как раз за тем, когда тот прилаживал фотографии к передней спинке кровати. Обер–лейтенант Беферн подошел поближе.
— Снова вы мне попадаетесь! — громогласно произнес он за спиной Шванеке.
Тот обернулся. На физиономии сияла все та же неизменная улыбка.
— Герр обер–лейтенант, так и до смерти напугать недолго! Ну как они вам? Правда, милашки?
— Подождите… — начал было Беферн, но Шванеке не дал ему и слова сказать.
— Нравятся они вам, герр обер–лейтенант? Вот эта блондиночка — она из Берлина. С ума сойти, правда? Если изъявите желание…
Тут Шванеке наклонился к офицеру и зашептал, словно решив доверить страшную тайну.
— Так вот, если надумаете, герр обер–лейтенант, могу вам и ее адресок подкинуть. Будете в Берлине, заглянете. Не пожалеете, самый прожженный е…рь мальчишкой себе покажется, поимев с ней дело.
Беферн невольно поежился. У него перехватило дыхание. Он хотел что–то сказать, но смог лишь нечленораздельно прошипеть в ответ.
— Что это с вами? Уж не прихворнули ли вы, герр обер–лейтенант? — озабоченно спросил Шванеке.
После этого Беферн полчаса гонял Шванеке по двору казармы. Пока не охрип и не устал. А Шванеке хоть бы хны — знай скалит зубы. Разве что вспотел немножко.
— Да, герр обер–лейтенант, у вас получается почти так же, как у моего самого первого фельдфебеля, у которого я еще в новобранцах бегал, — признался он Беферну. — Ну а насчет адресочка той крали…
— Замолчите! — фальцетом выкрикнул Беферн.
После пятидесяти приседаний Шванеке мог идти отдыхать. Колени жутко тряслись, но виду он не подавал. Нет, думал он, слабоват ты, дорогуша. Ну ничего, я тебе еще кровушку попорчу, можешь быть уверен.
Тем временем туалет, где Дойчман наводил порядок, был готов. Дойчман тоже.
До сих пор юмор висельника кое–как выручал его. Но теперь перестал — он был слишком измотан, унижен, раздавлен, чтобы всерьез воспринимать брань Крюля и других унтер–офицеров. Тяжелое заболевание, нервотрепка следствия и суда настолько доконали этого человека, что он был почти готов отдаться на милость пытавшемуся изничтожить его окружению. Ни гнева, ни ожесточенности он больше не ощущал, только усталость, чудовищную усталость. И вот он, поставив куда положено ведро и швабру с выжатой тряпкой, на излете сил дотащился до спального помещения с одной–единственной мыслью: выкурить сигарету и тут же улечься спать. И проспать день, два, неделю, лишь бы только тебя не тревожили. Невыносимо болела левая рука — та, куда он впрыснул инфекцию. Исхудавшую конечность покрывали шрамы.
Горевшая вполнакала голая лампочка распространяла отвратительно унылый свет. За длинным, грубо сколоченным столом посреди прохода между койками кое–кто из личного состава резался в карты, но большинство уже заняли горизонтальное положение на койках. На другом конце стола бывший полковник пристально разглядывал перебинтованную руку. Бывший майор обреченно подметал пол — ему сегодня выпало дежурство по кубрику.
Дойчман, подойдя к тумбочке, достал из дальнего угла портсигар. Портсигар был изящный, из черной кожи, с его монограммой в нижнем углу — подарок Юлии. Сев за стол, он вынул сигарету, закурил, а портсигар положил перед собой.
— Ну что, небось Крюль заставил попахать? — осведомился один из игроков в карты, небольшого росточка, тщедушный человечек с крысиным лицом. Осклабившись, он выставил напоказ пожелтевшие зубы. Когда–то в Берлине он промышлял как сутенер, не брезговал и мелкими кражами. Дойчман безразлично кивнул. Не было сил на разговоры.
В этот момент в кубрик ввалился Шванеке, как всегда с улыбкой до ушей.
— Ух, — доложил он, едва захлопнув за собой дверь, — он, наверное, думает зае…ть. Раньше сам зае…тся.
— А где он сейчас? — спросил игрок в карты.
— Умаялся. Пошел спать. Пес вонючий. Нет уж, это мы еще поглядим, кто кого, — произнес Шванеке. — Еще не родился на свет тот, кто доведет до ручки Карла Шванеке.
— Сыграешь? — обратился к нему картежник.
— Погоди.
И в этот момент он заметил за столом ссутулившегося Дойчмана.
— Что там с тобой стряслось?
Эрнст Дойчман никак не отреагировал. Тогда Шванеке подошел к нему и снова спросил:
— Какие проблемы? Может, кто обидел, а? Профессор?
Дойчман потянулся к портсигару и стал нащупывать сигарету. И тут увидел, как толстая волосатая лапища Шванеке с короткими ногтями с траурной каймой ухватила вещицу. Дойчман невольно поднял взор.
Шванеке, повертев портсигар, уважительно покачал головой, потом, поднеся к носу, принюхался, вынул сигарету и закурил.
— Отдайте мне портсигар, пожалуйста, — едва слышно произнес Дойчман.
— Неплохая штучка, — оценивающе произнес Шванеке. — Сколько хочешь за нее?
— Отдайте мне портсигар!
— Вот что, даю тебе за него две фотографии. Сам выберешь, какие.
Дойчман вскочил и попытался вырвать портсигар из рук у Шванеке. Тот, попятившись, сунул портсигар в нагрудный карман и, не вынимая горящей сигареты изо рта, застегнул пуговицу.
— Пусть он побудет у меня, пока ты не решишь, что за него хочешь, — невозмутимо ответил он, прищуриваясь от попавшего в глаза дыма. — Так и быть — три фотки. Усек?
И решив таким образом вопрос об обмене, повернулся и шагнул к столу, за которым сидели четверо игроков. Дойчман бросился за ним, сначала зажмурился, потом открыл глаза и, задохнувшись от охватившего его возмущения, выкрикнул:
— Портсигар… Верните мне портсигар!
В этот момент поднялся высокий полковник.
— Кто сдает? — как ни в чем не бывало осведомился Шванеке у крысомордого и, ногой подвинув табурет, собрался сесть. Но тут, почувствовав у себя на плече чью–то руку, резко обернулся. Оказывается, к столу босиком подошел Эрих Видек. Его крестьянская физиономия пылала гневом.
— Сейчас же отдай ему портсигар, свинья! — негромко произнес он.
— Эй, ты, поосторожнее! И руки убери! — огрызнулся Шванеке.
Шагнув к столу, Дойчман схватил Шванеке за плечо. Тот сделал едва уловимое движение, словно сгоняя досадливую муху, и Дойчман тут же рухнул на стоявший позади табурет, здорово ударившись затылком о тумбочку, и сполз на пол.
— Ах ты свинья! — прошипел Видек и ухватил Шванеке за грудки.
Тот нанес ему резкий короткий удар в солнечное сплетение. Видек, ахнув, скрючился, но Шванеке вторым ударом в челюсть сбил его с ног. Видек спиной грянулся о дверцу тумбочки и с остекленевшим взором стал сползать вниз. А Шванеке, улыбаясь во весь рот и попыхивая сигаретой, созерцал поверженных соперников.