Книга: Танкист-штрафник. Вся трилогия одним томом
Назад: Предисловие. Март, 1943 год
Дальше: Глава 2

Глава 1

Я, Алексей Дмитриевич Волков, недоучившийся студент Сталинградского учительского института, закончив в два приема Саратовское танковое училище, принял свой первый бой под городом Трубчевск Воронежской области. Выходил из окружения осенью сорок первого года, участвовал в боях под Москвой, воевал летом в составе танковой бригады 13-й армии Брянского фронта, был дважды ранен. За оставление полуразбитого танка, на котором, по мнению трибунала, мог еще воевать, был разжалован в рядовые. В качестве штрафника попал в особую танковую роту — одно из подразделений, осуществлявших рейды в немецкий тыл, в период Сталинградской битвы.
Был реабилитирован, снова ранен в середине января сорок третьего года и эвакуирован в госпиталь в небольшой поселок Анна, в глубине Воронежской области, расположенный на речке с необычным названием Битюг. На этот раз я попал в разряд тяжелораненых. Хотя меня так не мучили, вытаскивая многочисленные осколки, как это было год назад в Новониколаевском госпитале, но неделю я пробыл между тем и этим светом.
Пуля пробила навылет грудь под правой лопаткой. Я получил еще какие-то осколки по мелочи, но самой тяжелой была пулевая рана. Пока меня тащил до санбата стрелок-радист Саша Черный, я потерял много крови. В госпитале началось воспаление. Особенно запомнились три ночи. Сильно поднялась температура. Я бредил, ненадолго погружался в сон и снова лежал, уставившись в потолок. Судя по тому, что вокруг меня часто появлялись врачи и дежурила пожилая санитарка — дело обстояло хреново.
— Помру? — спросил я у санитарки, лет сорока пяти, которую называл «бабушка».
— Да что ты, дедушка, — улыбалась женщина. — Тебя такие хорошие доктора лечат. И лекарства американские.
— Американские, — бессмысленно повторял я, мало вникая в смысл слов.
Очень хотелось спать, но «санитарка-бабушка» и соседи по палате без конца будили меня. Неподалеку на столе горела слабым накалом электрическая лампочка. Я ворочался, потом снова пытался заснуть. Голову теребила теплая рука.
— Леша… не спи.
Приносили кружку крепкого чая. Я выпивал, потом кое-как справлял малую нужду. Постепенно наступал поздний зимний рассвет, начинали просыпаться, переговариваться соседи. О чем-то спрашивали. Я отвечал или мне казалось, что отвечаю. Заснуть разрешали, когда становилось совсем светло. Потом объяснили, что у меня был кризис, а во сне организм ослабевает настолько, что сердце останавливается. Незаметно и совсем не больно. Так умирали многие. Ночью или на рассвете.
Кризис прошел, но еще с неделю оставался страх перед ночным сном. Третье ранение и второй госпиталь. Палата на пятнадцать человек. На этот раз командирская, хотя они мало чем отличаются от обычных солдатских. С января сорок третьего года, согласно новому Уставу, слово «командир» заменили на «офицер». Странное непривычное слово. Вспоминаются фильмы о Гражданской войне, о белогвардейских офицерах-белопогонниках. Лощеных, с усиками, в хромовых сапогах, безжалостно расстреливающих красногвардейцев. Нам тоже положены погоны и звездочки, но пока их нет ни у кого. Я видел в погонах лишь одного капитана, приезжавшего из санитарного управления. Блестящие погоны, китель, медаль «За боевые заслуги» — смотрится красиво.
Когда миновал кризис, я быстро пошел на поправку. Врачи говорили, что мне повезло, пуля не задела легкое. Но спать было очень неудобно. Болела вся правая сторона груди, и медленно зарастал вырванный второй пулей клок мяса под мышкой. Каждое утро, перед обходом врачей, к нам забегал комсорг. Приносил газеты. Веселый парень, тяжело раненный осколком в грудь еще в октябре. После врачей и комсорга «товарищей офицеров» посещал комиссар госпиталя. Правда, не каждый день — все же полковой комиссар! Скоро он тоже будет носить общевойсковое звание. Наверное, присвоят подполковника. Однажды комиссар побеседовал даже со мной. Спросил, как настроение. В принципе, он был неплохой дядька, но, имея за плечами бои и отступление сорок первого — сорок второго года, я раздражался, когда тыловики играли роль бодрячков. Я ответил, что настроение нормальное, жалоб нет.
— Нормальное! — хлопал себя по колену комиссар. — Оно должно быть отличным! Ты что, газет не читаешь? Армия Паулюса капитулировала. Сто пятьдесят тысяч фашистов уничтожено и девяносто тысяч в плен взято! Сломали хребет гитлеровской гадине. Поправляйся, танкист. Тебе работы много предстоит. Будем гнать врага.
Кстати, при всем моем недоверии к нашим официальным сводкам, цифры о потерях немецких войск в Сталинградской битве были близки к истине. Скорее всего, не дал соврать лично Сталин. Читая позже западных историков, я убедился, что их данные почти не отличаются от цифр, приведенных нашими средствами информации. Правда, о потерях Красной Армии приводились данные очень разноречивые. Даже спустя два десятка лет в шеститомнике «Истории Великой Отечественной войны» я не сумел найти этих сведений. Не сомневаюсь, что потери были огромные.
В госпитале царила праздничная атмосфера. В газетах и по радио звучало слово «Сталинград». На фотографиях в газетах виднелись бесконечные колонны военнопленных, целые поля торчавших из-под снега немецких трупов, разбитая военная техника. В коридоре на стене висела большая карта, на которой красными флажками отмечались взятые города. 16 февраля войсками Воронежского фронта был освобожден Харьков.
Эту победу мы крепко отпраздновали. Собрали денег, кое-какие трофейные вещицы, купили два литра самогона. Красная Армия продвинулась вперед, где на сто пятьдесят, где на триста километров. Горячие головы, как и после победы под Москвой, утверждали, что наступление нашей армии уже не остановить. Большинство офицеров, имевшие опыт боевых действий, говорили об успехах более сдержанно. Мои соседи по палате носили воинские звания от младшего лейтенанта до капитана. Командиры взводов, редко — рот или батарей. Танкистов было двое. Лейтенант Женя Рогозин и я.
Как и год назад в Новониколаевском госпитале, у нас сбилась небольшая компания. Запомнился мне капитан Михаил Филиппович Мякотин, командир стрелковой роты. Он был старшим в палате. Вместе с ним, командиром взвода Женей Рогозиным и еще двумя-тремя лейтенантами мы любили посидеть в дальнем углу коридора у окна. Обсуждали последние события, рассказывали, кто, где воевал, читали вместе письма из дома. Человеку требуется высказать, что скопилось на душе, и разговоры в нашей небольшой компании были откровенными.
Здесь, в отличие от госпиталя в Новониколаевском, собрались люди с немалым опытом, тем более командиры. К слову «офицер» мы привыкали с трудом. Женя Рогозин воевал с осени сорок второго, уже имел медаль «За боевые заслуги», а 22 февраля перед праздником ему прямо в госпитале вручили вторую медаль — «За отвагу». Он окончил Челябинское училище и очень удивлялся, что я участвую в боевых действиях с октября сорок первого и ни разу не награжден.
В какой-то степени это меня задевало. Танкистов награждали чаще других, не считая летчиков и, конечно, штабных работников. Впрочем, и Михаил Филиппович Мякотин, воевавший с ноября сорок первого года, дважды тяжело раненный, тоже не имел наград.
— За что мне медали вешать? — с невеселым смешком рассуждал капитан. — Я взводом с тридцать шестого командовал. Под Москвой доверили роту. К середине декабря нас всего восемь человек осталось, включая старшину и санинструктора. Дали передохнуть с месячишко, роту пополнили, а через неделю от роты снова отделение осталось. Политрука и взводных поубивало, меня шрапнелью уделало, едва выкарабкался. Четыре месяца в госпитале лежал.
— Во поганая штука, — сказал кто-то из лейтенантов. — Никуда от этой шрапнели не спрячешься.
— Это точно. В меня штук двенадцать шариков закатило. Окоп частично спас. Часть шрапнели в землю ушла, остальные я поймал. А под этот Новый год миной ранило. Опять больше десятка осколков попало. Два — с палец величиной. Руку почти напополам перебило.
Он шевелил тонкой левой рукой с клочьями сопревшей под гипсом кожи. Я тоже кое-что вспоминал. О том, как пережил три танка, попал в штрафники и мотался по немецким тылам, подстерегая автоколонны. В тот раз мы сидели втроем. Михаил Филиппович, Женя Рогозин и я. Меня словно прорвало. Я рассказывал об октябре сорок первого, о «гиблом овраге».
— Пытались прорваться. Целый батальон в овраге завяз. Ни вперед — ни назад. А нас минами сверху. В два слоя люди лежали. Мертвые, разорванные, раненые. Полтора года прошло — до сих пор снится. Но в сентябре сорок второго мы в тылу фрицам крепко врезали. Три колонны размолотили.
— Выходит, ты, Леха, десантник, — с уважением проговорил Женя Рогозин.
— Точнее, неудачником назови. Училище в два приема закончил, из подбитых танков едва успевал выскакивать. Из госпиталя выйду, кто я? Штрафник, окруженец, вечный командир танка.
— Немцев много побил?
— Точно не сосчитаешь. Мы ведь экипажами воюем. Дели на четверых. Но два панцера и бронетранспортер я размолотил. Пушек штук восемь раздавили. Пехоты побили много.
— Везучий ты, Лешка, — сказал Михаил Филиппович. — Три танка пережил. Значит, научился воевать. У меня в роте командиры взводов дольше двух недель не держались. А когда наступление — бывало сразу всех троих за день терял. Знаешь, в чем мы немцам уступаем?
— Знаю, — отозвался я. — Во многом. Но, прежде всего, в гибкости. Я за все время, может, раз или два видел, чтобы фрицы в лоб лезли. Зато целые поля нашей пехотой завалены. Пытались считать, бесполезно! Тысячи.
Я не сказал ничего нового. Все это прекрасно знал и видел любой мало-мальски повоевавший солдат или командир.
— Понимаешь, — горячился капитан. — Все по одной схеме. Артподготовка, полста снарядов, и вперед! За счастье считаем, если танки поддерживают. Ну и лупят нас почем зря. За какой хрен полковникам да генералам ордена вешают, если мы под каждой деревенькой то триста, то пятьсот молодых ребят в землю закапываем? А когда ворвемся в эту сгоревшую деревню, оказывается, против нашего полка какая-то сраная рота воевала. Зато минометов, пулеметов в достатке, и патронов не считано. Да еще гаубичная батарея из-за холма долбит то шрапнелью, то осколочными. Мы Ольховатку два дня брали. Потери страшные. Вечером пополнение приходит. А что с него толку? Завтра половина поляжет. Я пришел к комбату, предложил ночью по-тихому выбить фрицев из выселков, и оттуда, с фланга, брать эту чертову Ольховатку. Без всякой артподготовки. Ночной атакой. Тот мнется, а я ему золотые горы сулю. Мол, майора сразу получишь, орден! В дивизии тебя приметят. Сыграл на честолюбии.
— Ну и что, удалось?
— Наполовину. Пока комбат ордена взвешивал, фрицы к выселкам еще людей подбросили. Тихо не получилось. Но оседлали все же окраину. Во драка была. Драка, но не тупая атака в лоб! Мужики озверели, когда с фрицами сцепились. Не столько стреляли, сколько прикладами и штыками били. Я сам из автомата троих завалил. Саперными лопатками фрицев в капусту рубили. Утром смотреть страшно было. Первый раз потери один к одному получились. Трофеями разжились. По крайней мере, поле с нашими трупами позади не оставили. Дали немцу просраться. А Ольховатку тоже взяли. Правда, уже с танками. Через пару дней.
Письма. Вот чего мы больше всего ждали. Я получил сразу несколько штук. От мамы, сестры Тани, однокурсницы Лены Батуриной, и совершенно неожиданно — от Никона Бочарова. Моего десантника, с кем я воевал в штрафной роте. Мамино письмо, написанное аккуратным учительским почерком, опять болезненно ворохнуло в груди. Едва не через строчку звучала мольба: «Ради бога, выживи, сынок…» Я тут же написал ответ, где с чистым сердцем наврал, что уже полгода числюсь в ремонтной роте, пригодилась практика на Судоверфи. Ранен был случайным осколком и теперь выздоравливаю.
Сестра Таня вышла замуж за кого-то из поселковых ребят. Надеялась, что мужа оставят по броне как работника оборонного предприятия, однако его забрали на фронт через месяц. Письмо от Тани было более веселым, если может быть веселье среди войны в разрушенном Сталинграде. Правда, наш пригород пострадал меньше, но сколько ребят уже погибло или пропало без вести! Письмо от однокурсницы Лены Батуриной мне не понравилось.
Осень и зиму они прожили в Иловле, поселке на Дону, куда не добралась война. Недавно вернулись всей семьей в Сталинград. Она взяла у мамы мой адрес. Работает на почтамте, говорят, что осенью возобновятся занятия в институте. Лена писала, что гордится мной, желает отважно бить врага и вернуться домой с победой. От этих слов я, не выдержав, выругался матом. «Отважно бить врага!» Так и подмывало рассказать в ответном письме, как я сидел в землянке для арестованных и каждый день слышал выстрелы. Расстреливали дезертиров, самострелов. И просто не выдержавших, давших слабину людей! И как капитан отдал мне перед расстрелом свою шинель, желая не отважно бить врага, а просто выжить. Я ведь был штрафником и тоже каждый день ждал, когда меня поведут в овражек. Пронесло. Искупил кровью.
Лена прислала свою фотографию. За полтора года она изменилась. Исчезла подростковая угловатость. На меня смотрела довольно симпатичная девушка, а на обороте, красивым почерком, было написано короткое стихотворение о том, как верные подруги ждут отважных друзей. Я показал фотографию Михаилу Филипповичу и Жене Рогозину. Капитан, разминая покалеченную руку детским резиновым мячиком, сказал, что девушка приятная. Рогозин, внимательно изучив фото, деловито спросил:
— У тебя с ней было?
— Было. Конспекты списывал.
— И не щупал даже?
— Не успел.
— Худые они, городские. Если подкормить, будет за что подержаться.
Бесцеремонность Рогозина меня не оскорбила. Это в кино бьют в лицо за подобные фразы. Мы оба с Женькой были фронтовики и знали многому цену. Я написал Лене ответ, пообещал отважно сражаться, передал привет от своих друзей, которым она очень понравилась. Позже мне стало стыдно за письмо, где я едва не дразнил наивную девчонку потоком пустых «комсомольских» фраз. Правда, в конце написал, что жду ответа и буду рад переписке.
Письмо меня разбередило. Ночью снились женщины. Я попробовал подкатиться к красивой медсестре Симе, девице года на три постарше меня. Сима дала потрогать себя за колено, потом с подковыркой поинтересовалась, что за девушки мне пишут. Я ответил, что сестра и однокурсница.
— Ну и хватит с тебя.
— Симочка, ведь от твоих глаз с ума можно сойти, — пытался соблазнить я избалованную вниманием медсестру.
— Однокурснице лучше напиши. Она грамотная, поймет.
Я знал, что Сима девушка не слишком строгих нравов и порой принимает кавалеров в комнате отдыха медсестер. На мое предложение почитать ей вечером Есенина она отреагировала равнодушно:
— Вам выздоравливать надо, товарищ лейтенант.
Когда я приобнял ее за талию, Симочка вздохнула и ушла, пожелав мне спокойной ночи. Женька Рогозин посоветовал не тратить зря время, так как у Симы имеется ухажер из летчиков.
Письмо Никона Бочарова, собрата-штрафника, меня растрогало. Стали друзьями, а я ведь даже фамилии этого худощавого паренька из-под Архангельска тогда не знал. Он по-прежнему обращался ко мне на «вы» и называл по имени-отчеству. Писал, что мать, вся родня и он сам по гроб благодарны мне, что я помог ему устроиться в ремонтно-техническую роту. «Хоть в людей теперь стрелять не придется», — наивно сообщал глубоко верующий в бога десантник с моего танка. Впрочем, когда надо, в немцев он стрелял и даже попадал. Мне он желал скорого выздоровления и получше хранить крестик со святыми мощами. Он не знал, что крестик и мощи давно исчезли вместе с окровавленной гимнастеркой, когда меня перевязывали и мыли. Кроме всей родни Никона, за меня молится и священник их сельской церкви. «Бог вас сохранит, Алексей Дмитриевич, только вы сами на рожон не лезьте. Храбрый вы человек, но и о своих родных следует подумать», — заканчивал письмо Никон.
Я написал ему ответ на три страницы. Не знаю, уж что там оставила цензура. Желал Никону тоже дожить до победы и благодарил за смелость в том рейде по немецким тылам.
Вроде и неплохое было у меня настроение, а потом вдруг напала хандра. Причиной была даже не медсестра Сима, которая мне нравилась и которая равнодушно отнеслась к моим попыткам ухаживать за ней, хотя я и переживал. Просто, ворочаясь ночами, я понял, что жизни мне отпущено не много. Войне не видно конца, и длиться она будет не месяцы, а годы. Я вспоминал случаи, когда мне крепко везло. Их было много. Однажды, когда мы стояли километрах в трех от передовой, я курил вместе с ребятами. Потом пошел мелкий дождь. Экипажи полезли в танки, а я, задумавшись, продолжал стоять. Меня окликнул механик:
— Алексей, хватит мокнуть. Пойдем, перекусим.
Я выбросил окурок и полез в машину. Через минуту на том месте, где я стоял, взорвался снаряд. Шальной, один из тех, которые немцы запускают из гаубиц, чтобы нам жизнь медом не казалась. Я сумел выбраться живым из трех подбитых в бою танков. Половина экипажей погибла, а я уцелел. Немецкие снаряды, пробивая броню, убивали моих товарищей, но пока щадили меня. Везение не может быть вечным. От жалости к себе и непонятной обиды я даже заплакал. Почему именно моему поколению уготовлена такая участь, умирать в восемнадцать — двадцать лет?
Я погружался в оцепенение, делая вид, что сплю даже днем. На вопросы соседей по палате отвечал односложно и неохотно. Ко мне не привязывались, понимая по-своему мое состояние. Не знаю, сколько бы это продолжалось, если бы не конфликт с медсестрой Симой. Избалованная вниманием девушка, обращавшаяся с ранеными довольно бесцеремонно, уронила фразу, вроде того, что я притворяюсь.
— Чего кашу опять не ел? Думаешь, если голодать станешь, от фронта подольше откосишь?
Меня словно что-то взорвало изнутри. Я смахнул с тумбочки тарелку с кашей и кружку с чаем. Вскочив, заорал:
— Вызывай, сука, врача! Я сегодня выписываюсь. Пригрелась в тепле, думаешь, всем за счастье на ваших вонючих матрацах отлеживаться. Я три раза в танках горел и фронтом меня не испугаешь. Пошла на х…!
Сима попыталась съязвить, но я уже шагал к двери, босой, в рубашке и кальсонах. Оттолкнул ее, добрался до ординаторской, где, захлебываясь, потребовал немедленной выписки. Что я кричал, уже не помню. На мне повисли санитары, их отталкивали Михаил Филиппович и Женька Рогозин. Врач сделал укол в плечо, меня усадили на диванчик, где я понемногу успокоился. Хотелось спать. Как сквозь туман, слышался голос Михаила Филипповича.
— Парень — герой! Три раза ранен. Два танка подбил, взвод фашистов лично угробил… разве можно таких людей…
Я заснул. Не помню, как меня дотащили до палаты. Проспал часов пятнадцать. Проснувшись, долго лежал, накрывшись с головой одеялом, хотя нестерпимо хотелось по малой нужде. Меня растолкал капитан:
— Пошли обедать, Леха. Говорят, сегодня щи с бараниной. Даже со сметаной.
Мне было стыдно за вчерашнее. Но никто ничего не вспоминал. В тот день дежурила другая медсестра, а Сима, заступившая позже, тоже делала вид, что ничего не случилось.
В один из дней по палатам ходила старшая медсестра. Переписывала выздоравливающих танкистов, отмечала на листке бумаги, кто какую должность занимал. Потом нас вызвали в строевую часть. С каждым поговорил врач.
Нашего брата — танкистов набралось довольно много. Тех, кто пришел в себя, выздоравливал — человек двадцать. Только что поступивших, а также тяжелораненых, обгорелых в расчет пока не брали. А вообще моим коллегам раны доставались, как правило, тяжелые. Палаты для обожженных на три четверти были забиты танкистами. На них было страшно смотреть, лежавших в каркасах из проволоки, с обгорелыми руками и ногами, к которым невозможно было прикасаться. Из этих палат каждый день выносили умерших. В то время процентов сорок обгоревшей кожи означали заражение и смерть. Антибиотиков не было.
В общем, познакомились друг с другом, пока в строевой части своей очереди ждали. Стали чаще встречаться. Подобралась целая компания хороших, близких мне по духу ребят. Собирались каждый день, рассказывали свои истории. В тот период вспомнилось, что я все же будущий литератор, может, журналист. Любые записи на фронте вести категорически запрещалось. Но я схитрил. В записной книжке были от руки переписаны любимые стихотворения Сергея Есенина, Константина Симонова («Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины…»), а также слова новых песен и всякие мужественные высказывания вроде: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях».
Сокращенно или в виде стихов я стал записывать то, что слышал. А судьба у братков-танкистов складывалась так, что не позавидуешь. У большинства — по одной схеме. Бой, госпиталь (реже санбат), запасной полк, иногда командировка на завод за новым танком, и снова передовая. После обработки записей, тщательно восстанавливая выцветшие страницы, я уже в девяностых годах заново переписал истории, услышанные в госпитале Воронежского городка Анна и после, в других местах.
…Костя из Таганрога, командир танка. Десять классов и восемь месяцев училища. Подбили в первом бою. Попал в немецкую пушку, решил ее добить. Экипаж неопытный. С одного места сделали три выстрела. В лобовую броню Т-34 попал снаряд (скорее всего, 75-миллиметровый). Уцелели Костя и механик-водитель. Второй раз его подбили через месяц из засады. Ни выстрела, ни удара Костя не помнил. Сумел отползти шагов на тридцать и смотрел, как горит танк со всем экипажем. Никто больше не сумел выбраться. После боя из семи танков в роте остался один.
…Старший лейтенант, командир взвода из Тамбова. Окончил училище в тридцать восьмом. За пару месяцев до войны был назначен инструктором в Челябинское училище. Преподавал до осени сорок второго. Попал под Сталинград. Бой был такой сильный, что заряжающий ронял из рук и подавал не те снаряды. Выпихнул заряжающего и поставил его на место стрелка-радиста. Подбили немецкий Т-4 с усиленной броней. Истратили восемь снарядов и сами получили два попадания. Отремонтировались, и под городом Калач ворвались взводом в хутор Голубинский. Раздавили двенадцать повозок. Потом атаковали батарею противотанковых пушек. Один танк сгорел от бронезажигающего (кумулятивного) снаряда вместе с экипажем. Командир танка, страшно обожженный, ослепший, три раза тянулся наганом к виску. Донес только до живота и выстрелил. Через несколько минут умер. Видел в хуторе Вертячем лагерь наших военнопленных. Пятьсот, а может, тысяча трупов. Засыпанные снегом скелеты в одних гимнастерках. Все умерли от истощения и холода. Живых — человек семьдесят, отличить от мертвых могли только медики. Сказали, что выживет в лучшем случае один человек из трех.
…Сержант Сергей, механик-водитель из села под Свердловском. Работал трактористом. Белокурый, красивый парень. Два старших брата и дядька пропали без вести в сорок первом. Мать писала, что в село пришло тридцать похоронок. Цензура цифры вычеркнула, но Сергей разглядел их на свет. Рассказывал, как пропахали танковой ротой с километр немецких траншей. Подавили много фрицев, артиллерийскую и минометную батарею. Артиллеристы разворачивали свои пушки, даже когда до танков оставалось полста шагов. Потом побежали. Воюют немцы обдуманно, без приказа не отступают. Наша пехота несла огромные потери. Танк Сергея взорвался на фугасе. Выбрались трое. У всех лопнули барабанные перепонки, один позже умер в медсанбате — были отбиты внутренности. Командира роты наградили орденом Красного Знамени, потому что в этом месте прорвали немецкую оборону.
…Николай, татарин из Чистополя. Башнер на БТ-5, потом заряжающий на Т-34. Экипаж «тридцатьчетверки» подбил два бронетранспортера, штурмовое орудие и раздавил три шестиствольных миномета. Толстые минометные трубы лопались под гусеницами со звуком «крак!». Минометчики частью убежали, некоторые подняли руки. Расстреляли в горячке всех подряд. Участвовал в трагическом Харьковском сражении в мае сорок второго. Когда кончилось горючее, танк сожгли. Пробирались вшестером из окружения. Однажды днем спрятались в фюзеляже подбитого бомбардировщика СБ. Лесов вокруг не было. Подъехали двое немцев на мотоцикле. Прострочили фюзеляж из пулемета. Потом полезли смотреть. Старший политрук застрелил немца из нагана, ткнув ствол в грудь. Второй не сразу сообразил, в чем дело, потому что звук был глухой. Николай заколол его штыком от трехлинейки, обернув насадку штыка тряпкой. Потом час, не останавливаясь, бежали через пшеничное поле. Двое в пути отстали, наверное, дезертировали. Вышли к своим вчетвером. Уже через неделю Николая посадили заряжающим на Т-34. В первом бою раздавили взводом противотанковую батарею и сожгли несколько грузовиков. Николаю обещали медаль «За отвагу», но во втором бою танк подбили и про медаль, наверное, забыли.
Я успокоился. Большое дело — коллектив. И Михаил Филиппович, хоть и не танкист, но с нами часто собирался. Наладились отношения с Симой. Я пришел однажды в ее комнатку и сразу обнял. По глазам понял, что возражать не будет. Целовались так, что у меня опухли губы. Пытался раздеть, оборвал застежки на лифчике, и все было бы нормально, но стало плохо кому-то из раненых. Симу срочно вызвали. И в другой раз так получилось, что, кроме поцелуев и тисканья, ничего не вышло. Не было удобного места в переполненном зимнем госпитале. Сима обещала что-нибудь придумать, а у меня настроение стало совсем хорошим. Я уже не думал о неизбежной смерти.
В блокноте появились новые записи. Я вспоминал, как и почему подбивали меня. Первый БТ-7, на котором я прикрывал группу, выходящую из окружения, подбили из-за того, что я остановился подобрать упавшего с брони раненого. Сгоряча тормознул. Надо было дальше проскочить, найти хоть какое-то укрытие. Хоть и подло раненых бросать, но я из-за одного человека целой группой рисковал, и танк накрылся.
Вторую «бэтэшку» из засады в наступлении сожгли. Я так и не увидел орудия, которое стреляло в нас. Погиб заряжающий, а механик и я были ранены. Засада хорошо замаскированная, но я слишком шустро рвался вперед после разгрома немецкой колонны. Надо было лучше вертеть головой. Свою вину в гибели второго БТ-7 я определил в пятьдесят процентов.
Третий танк, Т-34, подбили тоже из хорошо замаскированной засады. Я мог ее предвидеть, хотя бы потому, что мы промчались, не заметив пулеметы, находившиеся у дороги. Да и пушек было несколько. Тогда погибли два человека из экипажа, а мы, двое раненых, я и стрелок-радист, добрели до медсанбата. Я поставил семьдесят процентов на долю своей вины. Возможно, это напоминало игру-считалку, но я хотел, пока есть время, спокойно проанализировать, почему гибнет столько наших танков. Я сам знал об этих причинах, но хотел, чтобы их подтвердили опытные танкисты, особенно командиры.
Командир танковой роты, один из списка выздоравливающих, вначале не очень шел со мной на контакт. Потом разговорился. Ответил просто и довольно подробно:
— Сорок первый не беру. А насчет сорок второго — наши самые главные беды: бардак при отступлении и лобовые контратаки. Комбаты и командиры бригад своего начальства больше чем немцев боятся. Я раз восемь в лобовые ходил.
— Но ведь выжил?
— Потому что крутился, как волчок, и никогда борт под снаряды не подставлял. Но два раза горел. У немцев оптика сильная, нельзя про нее забывать. Молодняк за полтора километра люк откроет, так, мол, виднее. А тяжелые зенитки у фрицев на этом расстоянии сто миллиметров брони свободно прошивают.
Повторил он и фразы Михаила Филипповича, командира стрелковой роты, о том, что маневр наших машин очень скованный. Дали коридор триста или пятьсот метров — и дуй по нему, в сторону не отклоняясь.
— Куда-то свернул, уже трусостью считается, — рассуждал капитан с одиноким орденом Красной Звезды на больничном халате. Перехватив мой взгляд, усмехнулся: — Не думай, что хвастаюсь. Просто хранить орден негде. Ты, парень, толковый. И жизнь свою цени. Если бы я все время только бы в лоб шел, давно бы сгорел. Один раз со взводом в обход пошел, так в мою сторону из пулеметов трассерами свои же палили. Мол, струсил, из боя выхожу. А я полукруг пару километров сделал и с фланга четыре пушки с обслугой расстрелял да еще грузовиков штук пять разбил.
— За батарею и грузовики орден получил? — спросил я.
— Нет. Позже, перед госпиталем. За компанию с комбатом дали. Командиру полка — Красное Знамя, а мне Красную Звезду. И еще. Чуть самое главное не забыл. Тебя, наверное, взводным поставят. Так вот. Выбирай хорошего, спокойного механика-водителя. Найдешь такого — считай, наполовину жизнь себе и своим подчиненным продлишь.
Я невольно вспомнил механика-водителя Прокофия Шпеня. Сколько раз этот рассудительный и умелый механик нас спасал и много чему научил. Он выжил в тяжелых боях и погиб, выходя из окружения, в сотне метров от наших траншей. Перетрусивший пулеметчик, не разобравшись, обстрелял группу, и Прокофию Петровичу досталась своя же, русская пуля в грудь. Как мы тогда удержались, не прибили того стрелка! Начистили морду, а человека не вернешь. Другие механики послабее были. Не хватало опыта.
Петр Илларионович Жуков, механик-водитель «тридцатьчетверки», тоже был неплохим специалистом. Но после того, как получил известие о гибели сына, словно с катушек съехал. Стал выпивать и погиб в той январской засаде вместе с заряжающим. Спаслись только мы со стрелком-радистом Сашей Черным, оба раненые. Но я экипажи не выбирал. Воевал с теми, кого дают. Правда, выгнал механика Грошева, когда вернулся из штрафной роты. Трусоватый, надломленный был человек. Про таких говорят, «из дерьма пулю не слепишь».
Однажды моими записями заинтересовался замполит. Снисходительно пробежал строчки Есенина, одобрил Константина Симонова, который, по слухам, был любимцем Сталина. Глянул и мои стихи. Слава богу, не дошел до записей бесед с танкистами. Хоть и любил с офицерами «по душам» поговорить, улыбался, но я ему не верил. Со временем понял его натуру. Держался за теплое место руками и ногами. Обязательно бы меня заложил и шум поднял. Чтобы показать свою принципиальность и нужность. Замполит в Новониколаевском госпитале, где я год назад лежал, из фронтовиков был, с покалеченной рукой службу нес, а этот считал, что большое дело делает, каждый день политинформации с помощниками читает.
Продолжая откровенные разговоры с ребятами — танкистами, нередко слышал я слово «судьба». Кому как повезет. Один из лейтенантов рассказывал, как сидели у танка, километрах в трех от передовой. Шестидюймовый фугас ударил в борт.
— Сплющился, лопнул, в броне трещина с палец, нас комками взрывчатки забросало, а снаряд не взорвался. Взрыватель, наверное, был неисправный. Удача или нет? У фрицев неисправные снаряды редко попадаются.
Очень много танков с экипажами гибли при отступлении и в котлах сорок второго года. Здесь ребята не стеснялись, костерили начальство, которое порой оставляло на произвол судьбы целые полки и дивизии. Я не обвиняю в трусости наших командиров высокого ранга. Приведу только высказывание немецкого генерала бронетанковых войск Фридриха Мелентина из его книги «Бронированный кулак вермахта», которую я прочитал сразу после выхода в 1999 году. С чем-то я был не согласен, хотя генерал подхваливал нас — победителей, но старательно втолковывал, какие грамотные операции проводил вермахт.
«Тактика русских, — писал немецкий генерал, — представляла собой странную смесь: наряду с великолепным мастерством существовала ставшая почти нарицательной негибкость русских атак. Безрассудное повторение атак на одном и том же участке, неумение своевременно реагировать на изменения в обстановке. Только немногие командиры среднего звена проявляли самостоятельность в решениях…»
Меня неприятно задело такое высказывание немецкого генерала о методах нашего отступления. Он писал: «Как принято у русских, из окружения были выведены прежде всего штабы, офицерский состав и некоторые специальные подразделения, а основная масса солдат была оставлена на произвол судьбы. Во всем районе не было захвачено ни одного штаба, а среди убитых не оказалось ни одного старшего офицера. Таким образом, русские сохраняли кадры для новых соединений».

 

То, что во время отступлений творился жуткий бардак, я в этом убеждался не раз, но фраза насчет эвакуации офицерского состава является явной брехней. Не буду говорить о высоких чинах, но капитаны, майоры сражались и гибли вместе с нами. И хоронили всех (если успевали) в одной братской могиле. Сколько их разбросано по степным приволжским холмам, где под одним обелиском лежат и рядовые, и офицеры. Мои рассуждения могут вызвать неоднозначную реакцию у читателей, особенно старшего поколения. Но почти полтора года войны изменили многое во мне. Огромные потери и отступления порождали у многих бойцов неверие в командование и злость.
В июле сорок первого, когда ехал поступать в танковое училище, я был всего лишь восторженным мальчишкой, закончившим два курса института. Я очень хотел стать героем-танкистом, отмахнувшись от предложения учиться на политработника, где шансов выжить гораздо больше, чем в металлической коробке танка. Сейчас я насмотрелся смертей и хотел дожить до победы. Замполит госпиталя говорил много слов о долге, мужестве, верности партии. Но никогда не звучало в его речах пожелание каждому из нас выжить. Вернуться к матерям, отцам, детям. У капитана Мякотина — три дочери, три ранения и впереди снова окопы. Войне даже не видно конца, вряд ли половина из нас доживет до победы. Я старался об этом не думать. Замполит никогда не спрашивал, как я выпрыгивал, выползал из подбитых танков. Машины горели за моей спиной, ручейки талого снега, пополам с горящим бензином, догоняли меня, и порой не было сил отползти без посторонней помощи.
Все, хватит рассуждений! Я готовился к выписке, а на фронтах происходило следующее.

 

Продолжалось наступление наших войск. О его масштабах можно было судить по датам взятия крупных городов: с 12 по 15 февраля сорок третьего года были освобождены Шахты, Новочеркасск, Ворошиловград, Харьков. Линия фронта быстро отодвигалась на запад. Без преувеличения можно было сказать, что февраль проходил под знаком мощных ударов Красной Армии. Но, к сожалению, во второй половине месяца многое стало меняться. О большинстве событий благодаря невнятным сообщениям Информбюро мы узнавали с запозданием. Кое-что нам рассказывали раненые, которых сумели доставить в госпиталь непосредственно после боев.
Назад: Предисловие. Март, 1943 год
Дальше: Глава 2