Книга: Раз, два, три, четыре
На главную: Предисловие
На главную: Предисловие

Святослав Логинов
Раз, два, три, четыре

— Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять. Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять.
Раз, два, три, четыре… — первые два десятка на вдохе, глубоком, с задержкой дыхания, вторые два десятка на выдохе, — пять, шесть, семь, восемь, девять, десять… раз, два, три… — Ещё один вдох-выдох, словно рефреном повторяешь куплет, и на левой руке можно загнуть мизинец. — Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять. Раз, два… — Губы в счёте не участвуют, лишь голосовые связки беззвучно вибрируют, структурируя воздушный ноток. Окажись кто рядом — ничего не разберёт, разве что подивится странной одышливости и решит, что гражданин йогой увлекается, делает особую дыхательную гимнастику. — Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь… — Все пять пальцев на левой руке загнуты, и теперь их можно разгибать на каждом восьмом десятке, — восемь, девять, десять… — Десять пальцев левой руки — один палец на правой: наука несложная. Десять пальцев правой (пять сгибаний, пять разгибаний) — это уже восемь тысяч, цифра вполне солидная, её можно и запомнить. С утренней прогулки следует приносить тридцать две тысячи. Такова норма, установленная самим собой для себя самого.
— Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять…
Идёт человек, не торопясь, прогулочным шагом, глубоко, с присвистом дышит, проветривая лёгкие, а в уме галопирующая спешка: раз, два, три, четыре, пять… — Без прогулки тоже не обойтись, иначе не выдержишь даже отпущенного срока… — шесть, семь, восемь, девять… — Сегодня принесу с прогулки сорок тысяч. Как это мало!
— Раз, два, три, четыре, пять…
***
— Какой умный малыш! А считать ты умеешь?
— Умею.
— Ну-ка, посчитай!
— Раз, два, три, четыре!
— А дальше?
— Пять шесть семь!
— А ещё дальше?
— Девятнадцать!
Уголком разума понимаю, что произнёс что-то не то, но магия красивого слова заставляет произнести именно его.
— Нет, после семи будет восемь.
— Восемь!
— А потом?..
— Девятнадцать!
Чудесный возраст, три года — каждый день экзамен, и это ничуть не кажется мучительным. Большинство людей эту пору забыли и лишь теоретически предполагают, что когда-то им было три года. А я — помню. Мысли, ощущения, чувства — всё сохранилось в памяти. Я и сейчас тот же самый, трёхлетний, просто поверх изначального меня, словно слои вокруг луковичной сердцевинки, наслоились прожитые годы. Всяких умений и привычек ста то больше, уровень информированности вырос, но я остался прежним. Никогда не сознаюсь в этом, кажется стыдным объявить, что внутри немолодого вальяжного дядьки прячется трёхлетний мальчуган, не умеющий считать до десяти.
Отлично помню: тихий час в детском саду, за окном яркий солнечный день. Я лежу на раскладной кровати, гляжу в потолок. Спать совершенно не хочется. Медленно считаю про себя: “Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь…” — и вдруг понимаю, не вспоминаю, а именно осознаю, что после семи действительно идёт восемь! Я умею считать до восьми! Теперь повзрослевший я понимаю — это был великий шаг в душевном развитии. До трёх и курица считать умеет, а до восьми не может сосчитать ни одно животное. Все числа более семи требуют абстрактного мышления, недаром именно семёрка так часто встречается в пословицах и поговорках.
Магия цифр, эти слова стали чуть ли не языковым штампом, а ведь никакой магии цифр нет и был в не может. Открытие позднего времени: цифр не бывает, как не бывает бабы Яги, деда Мороза и господа бога! Что такое четыре? Может быть четыре яблока, и некто может попытаться взять у вас два яблока из этих четырёх. Но просто “четыре”? Как это взять? Нонсенс! Но тогда, в пору золотого детства верилось, что есть “один”, и “два”, и “четыре”. Именно вот так, “четыре” безо всего. Недаром математика так схожа с богословием; обе науки оперируют чистыми абстракциями, которых на самом деле не существует.
В деда Мороза я перестал верить в очень нежном возрасте, а вот в цифры веровал долго, поскольку в арифметике виделась некая завораживающая стройность.
— Сначала говорили “один-на-десять”, — поучал старший брат, — а потом само собой получилось “одиннадцать”… После двадцати — двадцать один, двадцать два… после тридцати — тридцать один, тридцать два…
Только еретическое число “сорок” чуть-чуть портило идеальную картину натурального ряда. Да, по совести говоря, и не портило оно ничего, как не портит юную девушку родинка над губой. Вот когда девушка станет старухой, а родинка превратится в волосатую бородавку… Но до этого ещё так далеко! А пока наслаждение счётом затмевает всё остальное.
К нам приходят гости и, разумеется, происходит неизбежное:
— Какой умный мальчик! А считать ты умеешь?
— Умею.
— И до скольки?
— До скольки угодно!
— Ну-ка сосчитай до тысячи!
— Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять, одиннадцать, двенадцать, тринадцать…
На исходе третьего десятка гость говорит:
— Молодец, спасибо, хватит!
— …двадцать девять, тридцать, тридцать один, — считаю я.
— Всё, всё, больше не надо!
— …сорок один, сорок два, сорок три…
Гость встаёт и выходит на кухню. Я иду следом.
— …шестьдесят два, шестьдесят три…
Родители приказывают мне замолчать. “Заставь дурака богу молиться”, — произносит отец любимую поговорку.
Возвращаюсь в комнату, залезаю под стол, чуть слышно шепчу:
— …сто двадцать пять, сто двадцать шесть, сто двадцать семь…
До тысячи я досчитал лишь на следующий день, когда никаких гостей уже не было. Но всё равно досчитал, вспомнил, на чём остановился с вечера, и упорно продолжил счёт. Я умею считать до скольки угодно; гостю было угодно до тысячи — нате вам тысячу! И впрямь, заставь дурака богу молиться, он себе лоб разобьёт.
***
За завтраком не посчитаешь: жевать и твердить цифры совершенно невозможно. Лучше побыстрей проглотить яичницу, залпом выпить тёплый чай и приступить к счёту, ни на что не отвлекаясь.
— Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять…
Дома не нужно загибать никаких пальцев, на столе лежат старые конторские счёты с чудом сохранившейся наклейкой: “Моссовнархоз. Назарьевская фабрика культоваров. Счёты торговые 11-прутковые. Артикул МО-105 31. Сорт 1. Цена 2 руб. 50 коп.” И подпись упаковщицы: “Хи…” — а дальше неразборчиво. Теперь достаточно досчитать до десяти и откинуть на счётах костяшку на втором снизу прутке.
— Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять…
Слова сливаются, слышны уже не звуки, а сплошной шелест:
— Раз-два-три-четыре-пять-шесть-семь-восемь-девять-десять…
Прогулочные сорок тысяч на счётах не отложены, а записаны на отдельной бумажке, сберегаются на сладкое.
Сегодня суббота, вторая из четырех суббот, оставшихся в жизни. Значит, нора выходить из дому. Заранее решено — выходные посвящены выбору. В будний день люди едут на работу, лица у всех серые и ничего, кроме отвращения, не вызывают. К тому же будний день сепарирует людей по социальному положению. Сначала на работу едет пролетариат, потом совслужащие, которые остались совслужащими, несмотря на пятнадцать лет торжества капиталистической идеи. Потом ещё кто-то, и ещё… волнами. И неважно, хороший ты человек или дурной, пьянь голимая или звучишь гордо, но если работаешь на заводе, то едешь в общей толпе, из которой ничей взгляд тебя не вычленит. Выходные делят людей по их привычкам и душевным качествам. Кто-то дрыхнет до полудня, их я просто не увижу, кто-то киряет с пятничного вечера, их опухшие физиономии определяются с полувзгляда, так что ничего им от меня не отломится. А есть те, кто рано встаёт, вот им-то и подаёт… не бог, конечно, а я.
— Раз-два-три-четыре-пять-шесть-семь-восемь-девять-десять…
Еду в трамвае, дышу по-йоговски. Счёт — это святое, он с выходными не считается. Единственная разница с прогулкой — каждые восемь тысяч отмечаются мелкой монеткой, которую я сую в ботинок. Старая, ещё советских времён привычка. В прошлое воскресенье натёр ногу, столько копеек оказалось в ботинке. Хорошо…
В вагон сходят трое: он. она и оно — дитя, сидящее в кенгурушке на папиной груди. У родителей за спиной чудовищного вида рюкзаки Всё ясно, собрались на пленэр, куда-нибудь под Выборг, на скалы. Раньше, небось, ездили налегке, а с ребятёнком приходится волочить кучу всего. Папаша худой, нескладный, физиономия, как говорится, чуть краше чёрта. В другое время в толпе на него бы и глазом не покосил, а сейчас парень во всей красе! Мама, ещё не избавившись от рюкзака, заглядывает — как там любимое чадо? А парень с гордой снисходительностью любуется своими дамами (почему-то я уверен, что в кенгурушке сидит девочка).
Век бы радовался на эту семью, но всё же, сначала, без движения губ выдыхаю: “Раз-два-три-четыре-пять-шесль-семь-восемь-девять-десять…” — и лишь затем чётко произношу в уме: “Да! Все трое, вот эти!” — а затем отворачиваюсь, чтобы картина чужого спокойного счастья не отвлекала, не сбивала со счёта.
— Раз, два, три, четыре…
Интересно, что бы сказали эти ребята, если бы узнали? И вообще, спас я их только что или всего лишь обрёк на горшие муки, нежели предстоят остальным, на ком не остановился мой взгляд? Восемь тысяч счастливцев или. напротив — бедолаг. Кажется, я не успею отобрать их. Пока ещё и тысячи нет, а осталось всего две недели.
Вылезаю на Удельной, покупаю ненужный мне билет, прохожу на платформу. Ехать я никуда не собираюсь, но без билета теперь на платформу не пройдёшь. Такая специализированная борьба с зайцами. Ну и пусть их, всё равно денег на оставшиеся две недели хватит с лихвой, да и тратить их некогда, всё время занято.
— Раз-два-три-четыре-пять-шесть-семь-восемь-девять-десять…
Время летнее, самое что ни на есть курортно-туристическое. Платформа полна народа. В этом направлении почти нет садоводств, едут либо богатые дачники и курортники — этих отбраковываю беспощадно — либо туристы и игровики под Выборг и в сосновые леса Кирилловского. Без особого восторга отбираю несколько десятков человек, исключительно молодые пары. Простой расчёт: у таких больше шанс выжить и оставить потомство. Не знаю почему, но для меня это важно.
— Раз-два-три-четыре…
Вот и уже отобранная троица, встреченная в трамвае. Улыбаюсь им как старым знакомым. Они-то меня не запомнили, но мама улыбается в ответ, кося взглядом на дитя в кенгурушке, привыкла, что незнакомые люди, бабушки в основном улыбаются при виде малышки.
Полностью обойти платформу не успеваю; приходит электричка и увозит всех — забракованных, отобранных и тех, до кого не успел дойти. На платформе остаются лишь продавцы журналов и мороженого, старуха-нищенка да несколько алкоголизированных личностей бомжеватой внешности. Вот на последних я бы с удовольствием сказал “Нет”, чтобы не оставить им ни единого шанса. Хорошо, что у меня право только спасать, а то сначала скажешь “Нет” — с удовольствием! — а потом с ума сойдёшь, мучаясь, не совершил ли ошибки. С ума сойдёшь… м-да…
— Раз-два-три-четыре-пять-шесть-семь-восемь-девять-десять… Раз-два-три-четыре-пять…
Сажусь на освободившуюся скамейку, прикрываю глаза, подставив лицо солнцу. Быстро считаю, стараясь наверстать упущенное. Губы всё равно немножко шевелятся. Постороннему взгляду может показаться, что человек молится, творит, так сказать, умную молитву. Раньше я боялся, что это дрожание губ будет заметно, а теперь — всё равно.
— Раз-два-три-четыре-пять-шесть-семь-восемь-девять-десять…
Через десять пальцев левой руки встаю, обхожу платформу, постепенно заполняющуюся народом. Электрички в субботний день идут через каждые пятнадцать минут. Отбираю ещё несколько десятков человек. Неожиданно наваливается усталость и безразличие. Да пропади они все пропадом! И чего я, спрашивается, мучаюсь со своим счётом? Ведь никто и спасибо не скажет… А уж отбирать людей и вовсе дурь беспросветная. Бессмысленно всё это.
Ухожу, едва ли не убегаю с платформы. Иду домой пешком, это почти полчаса. Натужно, вдвое медленнее, чем обычно, твержу бессмысленные слова:
— Раз. Два. Три…
Навстречу идёт девушка. Хотя в моём возрасте такую называть девушкой язык не поворачивается: девчонка — лет четырнадцать, на крайний случай, пятнадцать. Туфельки на невысоком каблучке вытанцовывают дробный перестук, заставляющий сбиться со счёта.
“Наркоманка, наверное, — брюзжит непогасшее раздражение, — шлюха, трахается в подвале за дозу героина…”
“Да не может быть! — сердится другая часть сознания. — Хорошая девчушка, личико живое, умное. И в пластиковом мешке просвечивает книга”.
“Как же, книга! Наверняка какая-нибудь Дарья Донцова”.
“А хоть бы и Донцова! Всё равно потом ей будет не до книжек. А вот разум живой, чувство непогасшее — ой как понадобятся!”
“Какой разум у пятнадцатилетней сопливки? Когда всё начнётся, она завизжит и окачурится со страху…”
— Да! — произношу едва ли не вслух, назло самому себе. Никогда не был ловеласом, но пройти мимо такой девушки просто невозможно. И как награда за правильный поступок сразу улучшается настроение, в голове прояснело, цифры летят сплошным потоком, накручиваясь в бесконечный ряд.
— Раз-два-три-чегыре-пять-шесть-семь-восемь-девять-десять-раз-два…
Засунутые в ботинок гривенники ощутимо давят на ногу. Сколько их там? За утро, пожалуй, никто, кроме меня, не смог бы сделать столько. Хотя, даже если бы ботинок был полон до краёв, это всё равно безнадёжно мало.
— Раз-два-три-четыре-пять-шесть-семь-восемь-девять-десять…
***
Досчитать до миллиона — каждый второй ребёнок когда-то ставил перед собой эту задачу. Пару раз я даже встречал людей, которые утверждали, что им это удалось. Слово “миллион” дразнит своей недоступностью, неисчислимой громадностью. Миллионер — не просто богач, а богач сверхъестественный, не он владеет своими деньгами, а они им. Тысячу человек можно собрать на площади и окинуть одним взглядом, миллион даже представить невозможно. В популярных книгах Перельмана миллиону посвящены целые главы. Ничего не поделаешь — гипноз большой цифры.
Не помню, когда я первый раз попытался досчитать до миллиона, брался за эту задачу много раз и ломался где-то в пределах первого десятка тысяч. Просто-напросто забывал, до скольки успел досчитать. Положение радикально переменилось, когда я пошёл в школу и познакомился с удивительным прибором — счётами.
В классе стояли огромные напольные счёты с костяшками величиной с кулак первоклассника, а в портфеле я носил крошечные счётики с микроскопическими костяшечками из голубой и чёрной пластмассы. Но на любых счётах было одинаково удобно считать. Единственный в моей жизни прибор, который я освоил с ходу и без малейших затруднений. Сам понял, зачем нужны две чёрных костяшки посреди прутка, а вот остальные хитрости пришлось выспрашивать.
Многие ли сегодня знают, почему четвёртый пруток на счётах усечённый и несёт всего четыре костяшки? Ладно уж, не стану томить: при денежных расчётах на нижних прутках откладывались копейки, а на верхних — рубли. Неполный пруток разделяет их, чтобы ненароком не прокинуться. И само слово “прокинуться”, одно из значений которого — сделать арифметическую ошибку, родилось благодаря всё тому же конторскому инструменту: считал, перекидывая костяшки слева-направо, да и прокинулся!
— Почему же тогда для копеек три разряда? Должно быть два: копейки и гривенники.
— Это потому, — снисходительно объяснила бабушка, — что в старину были монетки меньше копейки. Полкопейки назывались денежкой, вот они-то и откладывались на самом нижнем пруточке, по пять костяшек на денежку. А ещё была монета в полденежки, она называлась — полушка. Их, когда случалось, откладывали на разделительном прутке. В одной копейке — четыре полушки, потому на разделительном прутке именно четыре косточки, а не две и не пять.
В бабушкиной коробке с пуговицами нашлась медная монетка с полуразборчикой надписью “Денга”. Это ж какая древность должна быть, если люди ещё не знали, что слово “деньги” пишется через мягкий знак!? А счёты уже тогда были счётами и сохранились в неизменности, не потеряв даже наклейку с артикулом и подписью фасовщицы.
И ещё одно недоумение: седьмой разряд имеет не только две черных костяшки посредине, но и начинается с чёрной косточки.
— А эта почему чёрная? — спрашиваю, уже догадываясь, что здесь откладываются тысячи рублей, но в ответ слышу:
— Это миллион.
Так мы и свиделись впервые — я и чёрная костяшка на обычных конторских счётах.
Уж теперь-то я до неё достану!
Итак, сажусь перед счётами и начинаю считать до миллиона, как следует быть:
— Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять! — и откладываю девять косточек на самом нижнем, денежковом прутке. Слово “десять” не произношу, иначе автоматически перееду во второй разряд.
А вот теперь можно идти десятками:
— Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять… — Сколько таких периодов ещё предстоит. — В прошлом их тоже было немало, но сейчас они забыты, жизнь начинается сначала.
Очень быстро на втором прутке тоже оказываются отложены девять костяшек. Гордо произношу: “Раз!” — эффектно щёлкаю, перебрасывая костяшки сначала направо, затем налево, и на счётах появляется первая сотня. Вторая и третья сотни идут походом, без остановок. И вот на трёх разрядах отложены девятки. Это уже много, миллион кажется совсем близким.
“Раз!” — щёлк-щёлк-шёлк… — Первая косточка уходит за разделительный пруток в область больших чисел.
— Раз, два, три, четыре, пять, шесть. семь, восемь, девять, десять…
Тысячи не желают поддаваться. На вторую уходит даже больше времени, чем на первую. Вязну в упрямых числах, но не сдаюсь. Они упрямы, но я упрямее. Во всяком случае, я упрямее тысяч.
На второй день я перешагнул в пятый разряд. Заветная чёрная костяшка кажется совсем близкой. Если бы ещё не надо было ходить в школу и делать уроки — да я бы уже давно досчитал до миллиона!
Хорошо помню, как я преодолел сто тысяч. Из ста значимых костяшек сорок пять — почти половина! — уже на моей стороне. Потом произносится “Раз!” — сухой перестук сбрасываемых деревяшек (и почему они называются костяшками? — никогда не видел костяных счёт), и на левой стороне остаётся всего одна косточка. И тяжёлое осознание, что до миллиона надо ещё девять раз столько. Вздыхаю и упорно отсчитываю:
— Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять.
Словно сама жизнь начинается сначала.
***
Дома выгребаю из ботинка семь монет, спешно делаю ещё четыре тысячи, доводя уличный счёт до круглого числа. Сто тысяч — это половина дневной нормы. Так сказать, программа минимум. До сих пор удавалось насчитывать по двести тысяч в день. Это возможно, если ничем другим не заниматься, посвящая цифровому бормотанию по шестнадцать часов в день. Обычный человек через неделю такого существования сойдёт с ума. А я держусь уже две недели и намерен продержаться весь месяц.
Варю обед. Кислые щи в самой большой кастрюле, что есть дома. Первое время обходился всухомятку, и вот — не выдержал. Горячего охота до одурения. Шмат грудинки, картошка, квашеная капуста, купленная на рынке. В жизни не было у меня таких наваристых щей; как говорится, не продуешь. А чего экономить? Так вот, весь век проэкономил, жался, копил, неясно на что, а теперь куда? С собой не заберёшь, да и тут никому не оставишь. Был бы свободным человеком, поехал бы в Монте-Карло, жаль, что меня держит необходимость считать. Но зато на еде — не экономлю. Экономить приходится только на времени, а то я питался бы по ресторанам. А так, варю щи (самое бездумное занятие) и неустанно твержу:
— Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь…
Налопавшись, валюсь на диван. Счёты рядом, лежат на полу. Опущенная рука перебрасывает костяшки:
— Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь…
В голове путается, я незаметно засыпаю. Во сне меня преследует всё тот же счёт, снится, будто я заканчиваю восьмой миллиард. Вздрагиваю и просыпаюсь. Привидится же такое? — восемь миллиардов! Тысячу жизней надо потратить, чтобы дойти до подобных величин.
Протираю лицо рукой, смотрю на часы: двадцать минут прокемарил — это не страшно, иногда можно себе позволить.
Придвигаю счёты поудобнее и вновь бормочу под стук костяшек:
— Раз, два, три, четыре…
***
Брат приносит удивительную новость. Числам конца нет, считать можно до бесконечности.
Но ведь должно быть где-то самое большое число? Я даже знаю его название: додекальон.
Оказывается, можно считать и дальше. И даже додекальон додекальонов не предел.
— Смотри, — объясняет брат, — пусть где-то есть самое большое число. Мы прибавим к нему единицу и получим число больше самого большого.
Логично. Простенькое доказательство не оставляет мне никакого шанса.
Мой миллион, которого я скоро достигну, не значит вообще ничего.
Ненавижу логику.
Думаю несколько дней и обнаруживаю в логике дырку.
Беру счёты и иду к отцу, отстаивать конечность Натурального ряда.
— Дурак, — отвечает отец недослушав. Последний и неопровержимый аргумент всякого научного спора.
А ведь он сам рассказывал, что наша Вселенная безгранична, но конечна, вроде поверхности мячика. Рассказывал не мне, а брату, но я был рядом и всё слышал. А теперь представим, что Вселенная — это не мячик, а счёты. Перекинем все костяшки на левую сторону и получим самое большое число. Никакой единицы к нему уже не прибавить, потому что её попросту нет. Все единицы и так уже заключены в этом числе.
Значит, для моих счёт самое большое из возможных чисел: одиннадцать миллиардов, сто одиннадцать миллионов, сто одиннадцать тысяч, сто десять. Ряд единиц и ноль в конце. Ещё одну единицу, которую так хочется видеть, прибавлять неоткуда.
Но как убедить в своей правоте других? Слушать меня никто не станет, значит, нужно поставить эксперимент. Факт — вещь упрямая, он заставит обратить на себя внимание. Достаточно досчитать до самого большого числа, и Вселенная, перенасытившись числами… что станется со Вселенной, я не знаю, но с удвоенным упорством берусь за счёт.
— Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять…
В этой гонке почти незаметно преодолеваю заветный миллион и с ходу начинаю следующий.
Иногда я сетую, что Вселенная мне досталась такая большая. Будь на ней прутка на три поменьше, человеческой жизни вполне хватило бы, чтобы досчитать до самого большого числа. Но моя Вселенная имеет артикул Мо-105 31 и одиннадцать прутков. Когда я думаю об этом, мне кажется, что подпись фасовщицы хихикает надо мной.
К восьмому классу я добрался до шести миллионов. Полагаю, ни один человек из тех, что пытались в юности досчитать до миллиона или миллиарда, не сделали и вполовину столько. Шестой миллион я досчитывал уже безо всякого интереса, на одном упрямстве, чтобы не останавливаться на нецелом числе.
Именно тогда, валяясь в гриппе и мучимый вынужденным бездельем, я решил прохронометрировать целый день, чтобы пусть приблизительно, но оценить объём предстоящей работы. За шестнадцать часов беспрерывного бормотания мне удалось догнать до двухсот тысяч. На следующий день болела голова и вообще мне стало так худо, что вместо выписки родителям пришлось заново вызывать врача. Но цифру я теперь знал: за день можно сделать двести тысяч! Когда-то на первые двести тысяч у меня ушёл почти год.
И если теперь я каждый день без отпуска и выходных буду делать по двести тысяч, то самого большого числа достигну за каких-то сто пятьдесят три года.
Выздоравливая, я добил шестой миллион, а вот за седьмой так и не взялся. Оказалось вдруг, что жить интереснее, чем бороться с бесконечностью. Неведомо откуда появились любимые книги, не поганый Лев Толстой, которым пичкали в школе, а Диккенс, Гюго, Мамин-Сибиряк, Лесков… В школе началась химия, учиться стало интересно.
Нет, я по-прежнему не бросал намерения досчитать до самого большого числа, но отложил это благородное занятие на неопределённое будущее. Иногда, в ожидании трамвая иди сидя на скамеечке во время урока физкультуры, принимался шептать: “раз-два-три…” — и откладывать отсчитанное на пальцах, но ни разу не добивался серьёзного результата, который бы запомнился и мог быть приплюсован к сделанным шести миллионам.
Если бы знать, чем всё кончится! Хотя что бы это изменило?
***
Болит голова. Хочется выпить чего-нибудь успокаивающего, закрыть глаза и полежать в темноте, чтобы не прыгали перед воспалённым взором бессмысленные десятки. Но останавливаться нельзя, до двухсот тысяч ещё очень далеко. И вместо отдыха я вновь надеваю плащик и иду на улицу, хотя знаю, что никакой свежий воздух головную боль не снимет.
— Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять…
Иду, стараясь не акцентировать внимание на счёте, думать о чём-нибудь отвлечённом, а цифры бормотать механически. Когда-то этот приём был освоен очень неплохо. Вот и теперь, бреду но дорожке Сосновского лесопарка, старательно любуюсь верхушками берёз, а язык выговаривает сам по себе:
— Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь…
Сворачиваю с тропки, делаю вид, будто ищу грибы. В детстве нас с братом возили сюда на дачу. Деревянный дом на Олыинском переулке. Севернее Муринского ручья, там, где сегодня стоит моя многоэтажка, колхозники сажали капусту. Забавно, дача моего детства находится ближе к центру города, чем нынешний городской дом. Тогда в Сосновке на самом деле можно было насобирать грибов. Одинокие старушки и сегодня что-то находят, хотя кушать собранные в городе грибы остро не рекомендуется. Не исключено, что помрёшь, не дождавшись срока, который наступит через две недели.
— Раз, два, три, четыре, пять, шесть…
Нет, бездорожье слишком отвлекает, начинаешь действительно высматривать заблудший подберёзовик или пару свинушек. Официальная микология ныне считает свинушки поганками, и сколько их было съедено за прошедшие-то годы! Впрочем, говорят, в Западной Европе свинушки и впрямь ядовиты, и мы покорно ползём за западной модой. Ну вот, опять отвлёкся… — Раз! два! три! четыре! — так я и нормы не выполню.
Выбираюсь на тропу, настраиваюсь на привычный ритм.
— Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять…
Навстречу два неразличимых мальчугана лет четырёх катят широкую двухместную коляску. Неужели свою? Заглядываю под приподнятый верх. Нет, в коляске ещё пара двойняшек, совсем малышата, перевязанные розовыми лентами. Мама, ещё не сбросившая послеродовой полноты, идёт на шаг сзади. На меня она внимания не обращает, давно привыкла, что каждый встречный заглядывает в коляску. Гуляючи с четырьмя детьми, от дурного глаза не убережёшься, тут уж все суеверия надо попросту забыть. “Не верьте в дурные приметы, и не будут сбываться”, — кажется, это Серафим Саровский. Подумать только, святой, а сказал умную вещь! — бывает и такое.
— Раз, два, три, четыре, пять…
А у меня глаз дурной или добрый?.. как узнать?
— Да! — приостановившись на секунду, шепчу я. — Все пятеро, и их папа — тоже! Не может быть плохим человеком отец двух пар таких близнецов!
Старушка, выгуливающая по лесопарку стриженого пуделя, тоже заглядывает в коляску и расцветает улыбкой. Очень хочется сказать “да!” и старушке, но я отвожу глаза и ускоряю шаг.
— Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять…
Каждого хорошего человека хочется спасти, жаль, что я могу так мало. Там старушка точно пропадёт, да и вообще, она уже свои годы прожила; выберешь её — станет заедать чужое в самом что ни на есть непереносном смысле.
— Раз, два, три, четыре…
Иду по направлению к дому. Уже вечер, болит голова. Ночью опять будет сниться бешеный сводящий с ума счёт. Себе самому “да” я не говорил — кому я там буду нужен?
— Раз, два, три, четыре, пять…
Сколько монеток в ботинке? Вряд ли слишком много, жмёт не сильно. И всё-таки, иду к дому; не хватает попасть на глаза подвыпившей компании, чьё время вот-вот настанет. Жаль всё-таки, что я могу говорить только “да”…
— Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять…
***
Невозможно поверить, но я таки вернулся к счёту, причём в самое, казалось бы, неподходящее время — будучи студентом университета.
Студенческая пора — это не только лекции, молодость, любовь, экспедиции… Это ещё и военная кафедра, а летом, между четвёртым и пятым курсами — лагеря. Двадцать четыре дня в рядах советской армии! — больше двух миллионов секунд… Чтобы скоротать эти миллионы, я вспомнил про свой миллион
Стою на плацу, морда уставно-тупая, а сам считаю:
— Раз-два-три-четыре-пять…
— Напра-а…-во! — Все поворачиваются, а я, конечно, прозевал команду: повернулся с запозданием или не в ту сторону. Вообще-то я скрытый левша, правую руку от левой отличаю с трудом. Чтобы определить, где правая сторона, нужно вспомнить, в какой руке держал ложку мальчик, сидевший во время обеда в детском саду напротив меня Так вот, правая рука — другая. Поэтому я и говорю, что остался тем, прежним, трёхлетним. Без него я не мог бы делать множества самых обыденных вещей. Поворачиваться по команде трёхлетний я не умел, так и двадцатилетний не научился.
Неизбежно, следует наряд вне очереди. Вечером чищу на солдатской кухне картошку и бормочу:
— Раз, два, три. четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять…
За два миллиона армейских секунд досчитал до ста тысяч, которые гак и болтаются на моём балансе. До миллиона, разумеется, добивать не стал, нашлись дела поинтереснее. Хотя, почему — разумеется? — с меня бы сталось.
Сгинули в прошлом студенческие денёчки, молодой специалист был кинут во взрослую жизнь. И не то чтобы она оказалась очень грудной или жестокой, но нудной до чрезвычайности. Дурное распределение, вредная работа не по специальности, секретность и дисциплина хуже армейской. И это уже не два миллиона секунд, а три года.
Прежде всего, я научился, не имея увольнительного листка, уходить в рабочее время с родного предприятия. Для этого нужно было, предъявив пропуск, пройти в медсанчасть, а там имелся выход на волю, который охраняли не сотрудники КГБ, а обычная вохровская бабушка, выпускавшая всех по предъявлении больничного листка. Старый больничный на имя Алексеевой Анны Матвеевны я отыскал среди какого-то мусора и с этих пор удирал со службы при всяком удобном случае. Разумеется, и начальство относилось ко мне соответствующим образом, но никакой управы на молодого специалиста у них не было. Даже депремировать меня не могли, ведь по правилам за нарушения, допущенные молодым специалистом, отвечал начальник, так что депремировать должны были и его тоже.
Подобная, с позволения сказать, работа чрезвычайно быстро развращает вчерашнего студента. Из военной конторы нужно было уходить немедленно. По как это сделать?
И тогда под нас доениями прожитых годов зашевелился детсадовец, научившийся считать до скольки угодно.
“Сделай ещё один миллион, и выход найдется, — шептал нездравый смысл, — а если даже и не найдётся то уж время убьёшь наверняка!”
Началась странная жизнь. В свободное от службы время я был нормальным человеком, занимавшимся нормальными, взрослыми вещами, но на семь служебных часов становился полным идиотом, бормочущим: “Раз, два, три, четыре…” Именно тогда я привык на каждые восемь тысяч класть в ботинок копеечку. Листок с результатами счёта хранился в лаборатории, и вообще, дома мне в голову не приходило чего-то там считать.
Кончилось тем, что руководительница группы обнаружила листок с моей цифирью, заподозрила в ней шифр и вздумала передать компетентным органам. Листочек я отнял, пользуясь преимуществом в физической силе. Обозлённая начальница, уже не думая о собственной премии, накатала на меня докладную записку. Назревал скандал, но к этому времени миллион был закончен, и оказалось, что внутренний голос меня не подвёл: выход нашёлся сам собой.
Движимый нездоровым вдохновением, я написал на себя донос в первый отдел и через неделю был уволен как несоответствующий режиму заведения. Люди знающие говорят, что я сильно рисковал: меня могли не уволить, а отправить в места не столь отдалённые, где у меня была бы прекрасная возможность в течение пяти лет считать до одиннадцати миллиардов, ста одиннадцати миллионов. Однако законченный седьмой миллион спас меня от подобной перспективы.
Единственное, от чего он не мог спасти — то, что за два года вынужденного безделья на режимном предприятии я полностью разучился работать. Напичканная вкладышами трудовая книжка — молчаливый свидетель этому печальному факту. Впрочем, считать до миллиона мне пришлось ещё только один раз, когда я уходил с завода, где занимал высокую должность начальника бюро. Высокая должность была чистейшей синекурой, на которой можно было бы сидеть до самой пенсии, получая приличную зарплату, но я не мог больше маяться дурью. За месяц я сделал восьмой миллион, после чего с лёгким сердцем уволился, не имея никаких планов будущего трудоустройства. И миллион не подвёл — через неделю я уже работал грузчиком в ближайшем универсаме, и это было самое счастливое время в моей жизни.
Устный счёт остался в прошлом. Я, конечно, гордился невиданной цифрой, до которой сумел добраться: восемь миллионов сто тысяч (восемь миллионов сто тысяч чего? — как спросил бы маленький принц), но продолжать бессмысленное занятие совершенно не хотелось. Иногда, шагая куда-нибудь, я обнаруживал, что привычно накручиваю десятки, и не только на левой, но и на правой руке уже загнуты пальцы, но вместо того, чтобы класть в ботинок монетку, я тряс головой, отгоняя наваждение, и начинал думать о чём-то толковом.
А потом случилась беда.
***
— …шесть, семь, восемь, девять, десять, раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять.
Вот и закончены сегодняшние двести тысяч. Теперь можно отдыхать.
— Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять…
Нестерпимо болит голова, но всё-таки, пока ещё нет двенадцати часов, пока не наступил завтрашний день, нужно сделать ещё чуть-чуть. Хотя бы пару тысчёнок…
— Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять…
***
Мне они не посчитали нужным показаться, а быть может, у них просто нет облика. Я не знаю, существа это или некое осознавшее себя явление. В одном я твёрдо уверен — это не бог. И не потому, что я никогда не верил, да и сейчас не верю в бога, просто человеческий бог, созданный по нашему образу и подобию, не может быть настолько внечеловечен. Я говорю “они”, словно речь идёт о каких-то пришельцах из космоса, будущего или иных вселенных, но на самом деле ничего о них не знаю.
Они не собираются нас захватывать или порабощать. Они проело хотят привести размеры человеческой популяции к разумной, по их мнению, величине Почему-то мне кажется, что это мыслящие муравьи, которым ужасно надоела наша хозяйственная деятельность.
Они сообщили мне, что почти все люди должны погибнуть. В живых останется лишь восемь миллионов, сто тысяч человек. Вполне достаточно, чтобы сохранить популяцию, но снять с биосферы непосильную нагрузку. Именно поэтому я и грешу на муравьев.
Поначалу я не поверил, но они предоставили веские доказательства серьёзности своих намерений, а заодно убедили меня, что их планы с лёгкостью будут претворены в жизнь. Как они это сделали? — убедительно. Сомнений у меня не осталось ни малейших.
— Зачем вы сообщаете это мне? — спросил я, поняв, что упрашивать бесполезно.
— Потому, что именно ты сумел досчитать до такого числа. Никто из людей никогда не считал так много.
— Это я догадываюсь. Но зачем мне знать о ваших планах? Гораздо проще было бы умереть вместе со всеми, не зная ни о чём и полагая, что завтрашний день будет такой же, как и вчерашний.
— Погибнут не все. Восемь миллионов сто тысяч человек останется жить. А тебе, тому, кто их спас, даётся право выбрать некоторых, которые останутся живы наверняка. Ты можешь отобрать каждого тысячного: восемь тысяч сто человек, по своему усмотрению. Просто скажи “Да”, и выбранный будет жить, когда остальные рассыплются в пыль. Ещё восемь миллионов девяносто одна тысяча девятьсот человек определит жребий.
— Постойте, но ведь, чтобы отобрать восемь тысяч человек, требуется время! Так просто это не сделать!
— Хорошо. У тебя будет месяц. Тридцать дней — срок вполне достаточный.
— Тридцать один! Сейчас июль, в июле — тридцать один день.
— Хорошо, пусть тридцать один.
Так я сумел отодвинуть конец света на тридцать один день.
И тут же в голову пришла блестящая идея.
— А если эти дни я тоже буду считать?
— Считай.
— Это число будет засчитано?
— Конечно. Жить остаётся не фиксированное количество человек, а столько, до скольки ты досчитал. Совершенно неважно, восемь или десять миллионов человек будет на Земле.
— Тогда, может быть, просто увеличить число, хотя бы вдвое?..
— Нет. Никто из людей не считал больше чем до восьми миллионов ста тысяч, значит, для людей большего числа нет.
Вот так и определилось самое большое число натурального ряда. И как я ни упрашивал, что бы ни предлагал, ответ был один:
— Нет.
И вот теперь я сижу и считаю, торопливо, на износ:
— Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять…
Я позвонил на работу и попросил месяц за свой счёт. Начальство мне отказало, но я всё равно никуда не пошёл на следующий день. Мне некогда, я считаю…
— Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять…
Две недели я уже выдержал, причём каждый день делал чуть больше двухсот тысяч. Сегодня я перевалил за одиннадцать миллионов. К концу месяца, если голова не треснет раньше, у меня будет четырнадцать миллионов… Говорят, на Земле живёт почти шесть с половиной миллиардов человек. Значит, жить останется каждый пятисотый.
— Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять…
Легко сказать — каждый пятисотый. Это я отбираю людей, которые мне понравились: молодых, с хорошими человеческими лицами, стараясь спасать целыми семьями. Но ведь это единицы, для остальных решать будет случай. Где-то жребий падёт на неизлечимо больного, прикованного к реанимационному блоку, и он умрёт всего лишь на полчаса позже своих врачей. В ином месте от целой деревни останется грудной младенец — кто его будет искать? Счастливый случай будет выпадать психопатам, наркоманам, убийцам… среди них выживет тоже каждый пятисотый. Судьба слепа, а я могу говорить только “Да”. И ещё, пока не кончилось время, я могу считать.
— Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять…
Интересно, если люди выживут и сохранят память о случившемся, заметит ли кто-нибудь, что в Петербурге выжили не десять тысяч человек, полагающихся по статистике, а в полтора раза больше? И догадается ли хоть кто-то, в чём тут дело? Себе я не говорил “Да”, а если нелепая удача выберет меня пятисотым, я никому не признаюсь, как именно происходил выбор.
— Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять…
Двенадцатый час. Хочется спать, болит голова… нужно выдержать ещё две недели…
— Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять…
И ещё мне не избавиться от одной соблазнительной мысли. А что если ничего этого не было? Пересчитавшись в детстве, я к пятидесяти годам тихо сошёл с ума, и грядущий апокалипсис — всего лишь плод расстроенного воображения… Как это было бы чудесно! Шесть миллиардов, триста семьдесят девять миллионов человек живы, и лишь один сошёл с ума…
— Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять…
Кого просить? — судьбу, которая не слышит, бога, которого нет, мироздание, сыгравшее с людьми злую шутку? Ну пожалуйста, пусть окажется, что я просто сошёл с ума! Ведь это вполне возможно, все доказательства, которые представили они, прекрасно укладываются в гипотезу моего сумасшествия. Типичный случай сверхценной идеи…
— Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь…
Я сошёл с ума, дальше можно не считать, не терзать бедный мозг, который, по уверениям врачей, не чувствует боли, но так отчаянно болит.
— Раз, два, три, четыре, пять…
Можно отдохнуть.
— Раз, два, три, четыре…
Вот только если окажется, что всё было правдой, прощения мне не будет, потому что каждая прошепченная цифирька — это живой человек.
— Раз, два, три, четыре, пять…
Поэтому я буду считать до самого конца, до последней отпущенной мне секунды
— Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь…
И боюсь, что не сумею остановиться и потом.
— Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять…
На главную: Предисловие