Книга: Хроники Проклятого
Назад: Глава 24
Дальше: Кода

Глава 25

Иудея. Окрестности Ершалаима. Последняя декада марта, 30 год н. э.
Трудно представить себе, насколько прокуратор не любил Ершалаим.
Сама мысль, что ему придется оставить Кейсарию Стратонову – о, дивный белокаменный город у моря! – и провести несколько недель в этом вонючем муравейнике, который евреи считали чуть ли не центром мира, вызывала у Пилата приступы черной тоски. Но, в конце концов, с двухнедельным пребыванием в столице Иудеи можно было бы смириться, если бы выполнение обязанностей представителя римской власти в провинции не было связано с раздражающим прокуратора общением.
В дни, когда Понтию Пилату приходилось беседовать с иудейской знатью, выслушивать жалобы местных первосвященников, пытаться вникать в тонкости всех этих ненормальных религиозных отправлений местного населения, в их запреты, предсказания, которые просто сыпались из их несчитанных древних книг, прокуратор завидовал наместнику Виттелию черной, страшной и безнадежной завистью!
Сидя в Сирии, Виттелий мог только догадываться, насколько тяжело приходится Пилату, бултыхающемуся в самой гуще вечных еврейских интриг и политических течений. Мог догадываться, наблюдать и посмеиваться при этом. И Пилат мог поклясться Юпитером – Виттелий посмеивался, злорадно хихикал, прикрывая расплывшийся подбородок жирной короткопалой лапкой. Каждое событие, неприятное Пилату, делало день наместника лучше и светлее. Его отношения с прокуратором вечно мятежной провинции не отличались особой теплотой. Можно сказать, даже наоборот – были холодны более благоразумного.
Нет! Конечно, случись в Иудее что не так, возникни хоть малая угроза абсолюту власти Рима, и наместник, ни секунды ни колеблясь, бросил бы через границу всю мощь находящихся у него легионов. Но в те моменты, когда Пилат входил в конфликт с обнаглевшими евреями и оставался один на один с фанатичной толпой, ему приходилось рассчитывать на себя и только на себя: проконсул забывал о патриотизме, занимал выжидающую позицию и, в случае чего, писал подметное письмо Тиберию.
Письмо могло быть разного содержания.
Если, к примеру, Пилат заливал мостовые Ершалаима еврейской кровью, Виттелий писал Цезарю о неоправданной жестокости прокуратора. Если же тот мешкал, не желая лишнего кровопролития, то император узнавал из донесения, что Понтий Пилат проявил к евреям недостойное римлянина сочувствие и преступную мягкосердечность.
Но, к несчастью Иудеи, Пилат предпочитал, чтобы его обвиняли в жестокости и кровожадности, потому что в истории мира и Империи не знал страны, которой можно было бы управлять с помощью доброты и смирения.
Острый меч куда эффективнее доброго слова, особенно когда в стране неспокойно.
А в Иудее никогда не бывало спокойно.
Ни-ко-гда!
За все свое правление, а правил прокуратор уже четыре года, евреи так и не поняли, что за любое неподчинение, за каждую попытку бунта всадник Пилат Понтийский прольет ровно столько крови, сколько необходимо, чтобы восставшие в ней захлебнулись. Не меньше. А если будет настроение, то больше. Гораздо больше!
Пилат посмотрел, прикрыв глаза ладонью, на круглый раскаленный шар весеннего солнца, и ударил пятками в крутые, чуть влажные бока коня. Прекрасный сирийский скакун нехотя пошел боком, фыркнул, переходя на рысь, и в несколько шагов догнал носилки Прокулы, размеренно покачивающиеся на мощных плечах четырех нубийских рабов в середине колонны.
Жена Понтия Пилата, хоть и была на добрый десяток лет младше мужа, но дорогу и жестокую летнюю жару выносила гораздо хуже привыкшего к тяготам и лишениям за долгие годы армейской жизни прокуратора. Здешняя должность добавила Пилату как минимум двадцать мин веса, и он оплыл, отяжелел, раздавшись в талии и бедрах. Если раньше он казался приземистым и мощным, то теперь стал грузным. Даже лицо его разошлось вширь, превратив вечно пылавшие мрачным огнем глаза в щелочки.
Прокулу назначение мужа в Иудею тоже изменило. Здешний жар вытопил из ее зрелого тела весь лишний жир, а морской воздух Кейсарии пошел на пользу, и бледная по римской моде кожа быстро набрала живого персикового цвета. Супруга прокуратора не стала выглядеть моложе, но изменилась к лучшему, причем настолько, что Понтий, до того не баловавший законную жену частыми посещениями спальни и предпочитавший ее обществу забавы с другими, более раскованными женщинами, а иногда и лупанарий, вдруг обнаружил, что присутствие Прокулы его приятно бодрит.
А вот путешествия в глубь страны (таковые Пилат вынужден был делать не менее пяти раз за год) Прокула переносила с трудом. Ее недомогание Пилат относил к разновидности морской болезни – на судне супруга страдала так сильно, что эскулап предполагал у нее заворот кишок, а раскачивающиеся при езде носилки в точности повторяли качку на борту корабля. В седле же Прокула не сидела вовсе, так как прямые солнечные лучи действовали на нее губительно, до потери сознания, а для передвижения в ночные часы ей недоставало мастерства наездницы.
Склонившись, Понтий откинул плотный полог паланкина и заглянул вовнутрь. Супруга встретила его полным страдания взглядом и тут же одарила нежной болезненной улыбкой, показав мелкие белые зубки.
– Как далеко нам еще ехать? – спросила она слабым голосом и, протянув руку, коснулась ладони Пилата своими тонкими пальцами.
Из паланкина пахнуло благовониями и каким-то лекарственным ароматом, настолько крепким, что он на мгновение перешиб даже запах свежего конского пота и кислинку размякшей кожаной сбруи. Прокуратор невольно улыбнулся, и кожа на бритом черепе пошла складками, словно песок на склоне бархана под порывами ветра. От Прокулы всегда пахло травами, дорогим итальянским мылом и чуть-чуть женщиной.
– Потерпи, дорогая, к вечеру мы будем на месте…
Не будь с ним ее, слуг, всех этих тюков с одеждой, посудой, какими-то идиотскими штуковинами, палатками, продовольствием, раскладной мебелью и прочими бессмысленными предметами, и он во главе алы дошел бы до Ершалаима за два дневных перехода. Но он был прокуратором. Не воином, а прежде всего чиновником, и должен был вести себя соответственно, как…
Пилат посмотрел на холеное лицо жены и едва заметно вздохнул, надевая соответствующую улыбку.
Конь, словно чувствуя настроение хозяина, бодро взял с места и вынес наездника во главу отряда. Декурион, возглавлявший колонну, подал в сторону, почтительно освобождая место начальнику, Пилат чуть натянул поводья, переводя коня на шаг, сначала размашистый, а потом более мелкий.
Солнце давно склонилось за полдень, дорога на Ершалаим – прекрасно вымощенная, ухоженная, широкая, как и должно быть дороге в богатой римской провинции – была достаточно многолюдна. Навстречу, в сторону кесарийского порта, шли купеческие караваны, груженные сосудами с зерном, вином и маслом, тюками с тканями и прочими товарами, от тяжести которых грустно вздыхали терпеливые вьючные ослы. Попадались навстречу и конные, и пешие путники в греческих, римских и иудейских одеждах, проскакал, салютовав пилумами, кавалерийский десяток на гладких сытых лошадях. Пыль, поднятая копытами, еще долго висела над дорожными камнями.
В час, когда солнце уже начало клониться к закату и дорога, вившаяся меж густо растущими по склонам невысоких гор соснами, практически незаметно покатилась под уклон, Пилат, по-прежнему возглавлявший свою колонну, увидел патруль, преследующий человека.
Вид на город и сверкающий Храм на вершине Мории должен был открыться за поворотом, буквально в двадцати стадиях, и беглец, скорее всего, сумел вырваться из Ершалаима, но скрыться от пятерых конников оказалось ему не под силу. Когда Пилат заметил его, всадники были всего лишь в сотне двойных шагов от своей дичи, а дичь – в стадии от подступившего к дороге леса.
На ровной местности конные имели бы явное преимущество, но тут, на склоне, перевеса в скорости не было. Человек довольно скоро то бежал, то катился по крутому спуску, внизу которого проходил тракт, всадники же, выскочив на гребень, пустили лошадей вниз боком, но животные пугались осыпи и шли медленно, задирая головы и всхрапывая.
Пилат, разглядев римские плащи патрульных, оценил расстояние, отделяющее их от беглеца, и, приподняв бровь, едва заметно указал на цель подбородком. Повинуясь движению прокуратора, из колонны вырвались трое всадников – двое малорослых сирийцев, распластавшихся на спинах своих скакунов, как пустынные леопарды на ветках, да неправдоподобно мощный центурион Марк, возглавлявший личную охрану Понтия Пилата еще со времен германской войны. Марк вполне мог оставаться сзади, но прокуратор хорошо знал, что центурион обладает качествами кровавой гончей и не откажет себе в удовольствии, если его господину не нужна защита.
Беглец был так увлечен тем, чтобы не свернуть себе шею на камнях, что слишком поздно заметил новых врагов, скачущих ему наперерез, а, увидев, оскалился, словно загнанный в угол шакал, но не приостановился, а, наоборот, припустил пуще прежнего, уже не считаясь с опасностью переломать кости. Пилат наблюдал за разворачивающимся на его глазах действом без особого интереса, но с участием, подобающим возрасту и положению, ни на секунду не сомневаясь, что дичь никуда не денется от охотников.
Человек отчаянным прыжком преодолел лежащий на пути валун и выскочил на дорогу, опережая обе группы преследователей как минимум на полминуты. На лице его появилась улыбка – до спасительного леса оставалось два десятка шагов, и он побежал из последних сил, выражая торжество даже спиной. Один из сирийцев, не сдерживая стремительный бег коня, привстал на широком крупе скакуна, и рука его, описав полукруг, резко нырнула вперед и вниз. Два связанных кожаным ремнем шара просвистели в воздухе и закружились вокруг колен беглеца как раз в тот момент, когда тот прыгнул. Человек рухнул как подкошенный, попытался встать, но снова упал, неловкий, словно стреноженный конь. В руке его сверкнуло лезвие ножа, ремень, обвившийся вокруг ног, распался, и беглец вскочил, но было уже поздно: второй сириец метнул ловчую сеть, а раскромсать ее было очень сложно: беглец едва сделал пару шагов, как подскочивший первым центурион тюкнул его в косматый затылок древком пилума. Голова человека мотнулась, и он, замерев на миг, упал ничком.
Марк мгновенно потерял к оглушенному противнику интерес, осадил коня и ленивым кошачьим движением, слишком легким и плавным для такого гиганта, как он, вставил дротик в ременную петлю на голени. Прокуратор ухмыльнулся и тронул шагом, а за ним к месту стычки потянулась вся колонна свиты, обрадованная хоть какому-то происшествию, разнообразившему долгий и скучный путь.
Озверелый от погони патруль крутил беглецу руки, а тот вовсе и не сопротивлялся – только тряс головой, и с окровавленного затылка на грязный кетонет падали черные капли.
– Кто таков? – спросил прокуратор на латыни бесцветным невыразительным голосом, от которого у любого разумного существа по спине бежали мурашки.
– Кто? Я, игемон? – переспросил старший патруля, десятник, почти ровесник Пилату, и, судя по акценту, явно не гражданин по рождению.
Здесь, в Иудее даже тысячники были не римлянами по крови, и прокуратор давно перестал этому удивляться. Ему было все равно, в каком месте Империи или за ее границами мать произвела на свет того, кто верно служит государству и Цезарю. Десятник явно был старательным, глуповатым и невезучим солдатом. Иначе к своим сорока он не остался бы всего лишь десятником и не бегал бы по жаре за беглыми преступниками.
– О тебе я и так все знаю, кроме имени, – произнес прокуратор, не меняя интонации. – Вижу, что пеший может убежать от тебя конного… Так зачем мне твое имя, солдат? Кто он таков?
– Прости меня, прокуратор… – десятник охотно бы рухнул на колени (этот лысый неприятный человек, которого он до того видел только издалека, вызывал такой страх, что мочевой пузырь солдата вдруг раздулся сам по себе и нетерпимо давил на внутренности), но всего лишь низко склонил голову.
– Уже простил, – отрезал Пилат. – Отвечай на вопрос, солдат. Кто он?
– Варрава. Сикарий Варрава. Бунтовщик и убийца.
При звуках своего имени пленник поднял голову.
Между спутанной бородой и шапкой темных, едва пробитых проседью волос, сверкнули злые серые глаза. Пилат столкнулся с ним взглядом и, сощурившись, оттопырил нижнюю губу.
От Варравы веяло силой и ненавистью. Не потом и кровью, а именно ненавистью, и конь под Пилатом, заслышав этот резкий запах, принялся прясть ушами и несколько раз тревожно фыркнул.
– Сикарий, – повторил Пилат отвратительное, колючее слово и, перейдя на арамейский, спросил: – И кого ты убил, еврей?
– Жаль, не тебя… – выдохнул в ответ Варрава, но тут же захрипел, пытаясь вдохнуть хотя бы глоток воздуха, который вылетел из его легких от удара кулака десятника.
– Довольно, – остановил солдата прокуратор. – Пусть говорит…
Но пленник говорить все еще не мог – его вырвало желчью. Роняя на бороду тягучие нити слюны, сикарий поднял голову и медленно, с усилием, разогнулся, поднимаясь с колен.
– Я – Пилат Понтийский, – сказал игемон негромко. – Прокуратор.
– Я знаю, кто ты… – прохрипел пленник. – Потому и сказал, что жалею, что не убил тебя, прокуратор.
– Не бить! – Пилат покачал головой, и только благодаря этому на скулу Варравы не обрушилась потертая рукоять солдатского гладиуса. – Я прокуратор, глаза, уши и руки Цезаря на этой земле, и твоя жизнь, еврей, принадлежит мне. Еще раз спрашиваю – кого ты убил?
Это было невероятно, но по покрасневшему лицу беглого скользнула улыбка.
Он не боялся.
Человек, который не боится смерти – или фанатик, или безумец. Для Пилата это были равнозначные понятия. Стоящий перед ним сикарий был фанатиком, но не был сумасшедшим. Он действительно отдавал себе отчет в том, что стоит перед наместником Рима на этой земле. Он понимал, что в глаза ему смотрит его скорая кончина. Но не было в нем ни страха, ни желания попросить пощады. Только ненависть – такая же холодная и страшная, как та, что плескалась в глазах прокуратора.
Всю свою жизнь Пилат делал все, чтобы слава шла впереди него. Иногда одного его появления перед толпой было достаточно, чтобы подавить начинающийся бунт. Иногда, когда толпа слишком распалялась, первой же пролитой крови хватало, чтобы непокорные бросились наутек, проклиная тот день, когда в их головы пришла мысль о неповиновении. Десять, сотня или тысяча трупов – число ничего не значило для Пилата, важен был результат. Он несколько раз обагрил еврейской кровью древние камни улиц Ершалаима, но благодаря этому мятежная Иудея все еще покорно стояла на коленях.
Кроме некоторых людей.
Пилат смотрел в гневные серые глаза Варравы.
Их – этих людей – не надо ставить на колени: они перекусят тебе шею и в этой позиции. Их надо убивать, так как они убивают наших солдат, и тех, кто сотрудничает с Римом – уничтожать на благо Риму, себе и своему народу.
Сикарии.
Коварные убийцы, наносящие свои удары исподтишка, незаметно, подло.
«А я ведь сломаю тебя, еврей, – подумал игемон спокойно. – Я заставлю тебя мучиться так, что ты будешь молить вашего Бога о смерти. Только что ты получил несколько часов жизни, сикарий. Вопрос в том – нужны ли тебе будут эти несколько лишних часов? Вот тогда-то, лишенный наркотического напитка, освежеванный, но с целыми костями, прибитый к кресту так, чтобы каждое движение разрывало твои нервы, ты и не будешь бояться смерти по-настоящему! Как можно бояться того, кого призываешь ежесекундно? И мука твоя будет страшна».
Смерть рано или поздно приходит за каждым, и прогуляться с нею за реку – сомнительное, но совершенно неизбежное удовольствие. Сам прокуратор боялся смерти, но никогда не показывал этот страх на людях. Что такое храбрец? Это тот, кто умеет прятать свои страхи за маской. Он признавал за любым противником право показать свою храбрость. Но оставлял за собой право поступить с храбрецом соответственно. Разве можно жалеть сильного врага? Зачем быть к нему милосердным?
– Ты хочешь узнать, сколько я убил всего? Или сколько я убил сегодня? – спросил Варрава.
– Сколько ты убил всего – скажешь на допросе. Я спросил не сколько, а кого?
– Троих твоих солдат, прокуратор. А может, и четверых, если тот, кого я располосовал последним, умрет.
У десятника было такое выражение лица, что Пилат пожалел, что не может отдать ему пленного на растерзание. Пожалуй, солдат мог проявить такую изобретательность, что и казнь на кресте показалась бы сикарию легкой. Но теперь, после того, как они с Варравой скрестили взгляды, все стало слишком личным, и допускать в это дело посторонних игемон не стал бы просто для того, чтобы не потерять самоуважения. У десятника был шанс настичь, убить беглеца до того, как его поймали слуги прокуратора, но свой счастливый случай он бездарно пропустил.
– Он говорит правду? – осведомился прокуратор у легионера.
– Да, прокуратор, – нехотя подтвердил тот. – Он числился в легатском розыскном листе, и мы пришли арестовать его по доносу в дом у Рыночной площади.
– Он был там один?
– Не могу сказать, игемон. Он выбежал до того, как мы ворвались вовнутрь.
– Тех, кто был в доме – арестовали?
– Не могу сказать, игемон. Я лишь начал погоню.
Варрава прислушивался к разговору (Понтий Пилат ни на секунду не выпускал разбойника из поля зрения, хоть и смотрел искоса), но явно не мог понять смысл беседы, хоть иногда и слышал знакомые слова.
– И так удачно ее начал, что он один убил троих твоих подчиненных?
Десятник понурил голову, ладонь, лежащая на рукояти гладиуса, побелела, и Пилат понял, что солдат борется с желанием снести голову сикарию. Прокуратор было приготовился крикнуть остерегающе, но заметил, что хватка ослабла, эмоции побеждены, и с удовлетворением дернул щекой в неком подобии улыбки.
– Преступник пытался прятаться в одном из переулков на рынке, но они заметили, куда он побежал, – объяснил десятник сдавленным голосом, – и последовали за ним. Он хорошо знал, где скрываться, и когда Луций увидел его, ударил ножом снизу и рассек тому паховые жилы. Луций кричал, и еще двое моих ребят, услышав его крики, бросились на помощь…
– Благородно, – вымолвил прокуратор, поморщившись. – Но глупо. Получишь двадцать плетей. Если бы твои солдаты остались живы, я бы приказал выпороть их вдвое больше. Разбойник, зарезавший трех императорских легионеров, достоин смерти, но достоин и уважения. Солдаты, допустившие, чтобы их, как овец, резал еврейский разбойник, достойны наказания. Три легионера, так, десятник? Или был еще четвертый?
– Был, прокуратор… Был…
Только сейчас Понтий заметил, что его дражайшая половина тоже слушает разговор, приоткрыв занавеси паланкина. Заметил это игемон по тому, как изменилось выражение лица Варравы: мгновенно промелькнувший в глазах интерес сменился вспышкой ненависти, едва ли не большей, чем та, с которой сикарий еще секунду назад сверлил висок прокуратора.
Прокула же не обращала на арестованного никакого внимания, зато на десятника смотрела с нескрываемым сочувствием.
«Хорошо иметь врага, – подумал прокуратор, – который тебя так открыто ненавидит. Во всяком случае, это оправдывает ответную ненависть, если она нуждается в оправдании».
– Четвертого, – продолжал говорить солдат, – он ранил у ворот, в толпе. Я не мог ему помешать, мы были далеко позади. Только когда он выбежал за город, мы смогли настичь его.
– Почти смогли, – поправил его прокуратор безо всякого сочувствия. – Кто знает, поймали бы вы его, не случись я по дороге?
– Это так, прокуратор, – согласился десятник, опускаясь на колено. – Я готов принять наказание. Надеюсь на твою милость, игемон!
Варрава, хоть и стоял согнувшись оттого, что руки его были скручены ремнями так, что локти касались друг друга, но на преклонившего колени легионера глянул с радостным презрением.
Пилат не сдержался и, невольно тронув коня коленями, надвинулся на пленника. Скакун, прошедший с хозяином не один бой и знавший, как поступают с врагами, всхрапнул, показывая зубы, и сикарий, который, несомненно, был храбрым человеком, шарахнулся в сторону от оскаленной конской морды.
– Чему ты радуешься, смердящий кусок мяса? – проговорил Пилат тихо и очень отчетливо. – Ты еще не понял, что для тебя все кончилось? Что ты никого больше не убьешь? Ты надсмехаешься над тем, кто в погоне за тобой потерял боевых товарищей?
Варрава, пятясь, потерял равновесие, и прокуратор навис над ним, словно охотник над загнанной лисой, а конь, в злобе, зарыл копытом, едва не ударив упавшего в пах.
– Ты умрешь, Варрава. Умрешь в муках. И я буду смотреть на твои страдания. С радостью. А командовать твоей казнью будет он!
Прокуратор ткнул рукой в сторону десятника, так и оставшегося стоять между игемоном и носилками, откуда выглядывала Прокула.
– Как тебя зовут, солдат!? – голос игемона сорвался на рык.
Бритое лицо пошло пятнами, вислая щека дергалась, и на ней белой линией нарисовался шрам, полученный Понтием много лет назад.
– Лонгин, – отозвался солдат хрипло.
– Откуда ты?
– Я каппадокиец!
– Отныне, Лонгин, ты сотник! – приказал прокуратор, оскалившись не хуже собственного коня. За тонкими бледными губами игемона скрывались крупные желтоватые зубы.
– Благодарю, прокуратор! – выдохнул новоявленный центурион, бледнея от счастья.
Правая рука его описала полукруг и ударила в грудь, где сердце.
– Славься, игемон!
Пилат Понтийский снова обратил свое лицо к пленнику и лик его был так нехорош, что Прокула, видевшая своего мужа в гневе не раз и не два, повела плечами, поеживаясь.
Даже в день, когда Тиберий назначил его на место Валерия Грата, Пилат не был таким. Он был зол, он рычал и крушил дорогие египетские вазы, он в приступе гнева избил до полусмерти подвернувшегося под горячую руку раба, но даже тогда он не так пылал ненавистью! Годы, проведенные в постоянно бунтующей Иудее, изменили его, а власть дала возможность не только безнаказанно убивать, но и не скрывать своих чувств. Что из того, что Пилата ненавидели евреи, если он ненавидел их в тысячи раз больше? Иудея была местом ссылки – Прокула чувствовала это и сердцем и телом. Каждый прожитый здесь день старил ее, она видела столицу империи во снах, и когда видения были особенно ярки, тоска по цветущему, прекрасному Риму становилась нестерпимой.
Она ненавидела эту страну, как и ее супруг, и много бы отдала за то, чтобы вернуться. Но Тиберий, несмотря на старость и страшную болезнь, пожиравшую старого распутника изнутри, был осторожен, как волк, и умен, как ворон. Да и советчик у него был хорош – префект его личной охраны, преторианцев – Сеян, которого император слушался почти во всем, что касалось политических назначений. Как, впрочем, и политических убийств, коих в столице не гнушались, справедливо полагая, что мертвые на власть и популярность не претендуют.
На счету Пилата значилось немало побед, а иметь в Риме генерала-победителя, симпатии к которому легионы никогда и не скрывали, Цезарь и его верный советчик считали безрассудством. И вполне обоснованно считали! Конечно, такую невеликую птицу, как представителя сословия всадников, можно было просто убить, но Сеян прослышал о том, что Золотое Копье, как и он сам, не питает к иудеям ни сочувствия, ни пиетета, и счел генерала прекрасной кандидатурой на роль прокуратора в мятежной провинции. После вызова к Тиберию Пилат – победитель германцев – отправился в Иудею разбираться с евреями, причем без помощи легионов, которые остались на сирийской стороне, под присмотром параноика и интригана Виттелия.
За пять лет Пилат стал еще жестче и непримиримее – раньше он никогда бы не показал своих эмоций на людях, и Прокула с ужасом поняла, что и она зачерствела сердцем в этой бесконечной ссылке – сегодня она не сочувствовала никому. Даже мужу. Все, что разворачивалось нынче перед ее глазами, было просто дорожным приключением. К крови она привыкла еще в Риме, здесь же – научилась ее не замечать.
– Я редко кому угрожаю, Варрава, – продолжил игемон, глядя исподлобья на поверженного пленника. – Велика честь для такой мрази, как ты, слышать угрозы римского всадника! Но для тебя я сделаю исключение. Я не перебью тебе голени, пес. А ты, судя по всему, вынослив… Как ты думаешь, Варрава, сколько дней можно умирать на кресте?
Прокуратор склонился к холке коня и потрепал скакуна за ухом.
– Я видел распятых вдоль Аппиевой дороги, еврей… Слышал о такой? В Риме есть добрый обычай: прибивать бунтовщиков к крестам на входе в столицу, чтобы каждый пришлый понимал, что ждет тех, кто вздумает бунтовать. Так вот, те, кому не перебили ноги, все еще были живы на пятый день. И было это летом, Варрава, а лето и у нас очень жаркое…
– Ты хочешь испугать меня, римлянин? – спросил арестант неожиданно твердым голосом. – Или сам боишься?
– Кого? Тебя? – удивился прокуратор, делая знак центуриону не трогать пленника за фамильярное обращение.
– Был бы я свободен, прокуратор… Но сейчас – что тебе бояться меня? Есть другие вещи, которых стоит опасаться тебе и твоим псам…
На этот раз плеть мелькнула в воздухе так быстро, что Пилат не успел и головой качнуть. Но он и не собирался сдерживать гнев легионеров – всему есть границы, и сикарий их перешел. Каждый должен знать свое место. Ремень из гиппопотамовой кожи с вплетенными в него металлическими шариками вспорол кетонет арестованного поперек груди вместе с мокрой от пота кожей.
Сикарий завыл, сцепив зубы так, что Понтий услышал, как они хрустят, но не закричал, сдержался. Рубец заполнился кровью. По запачканной ткани побежали темные разводы.
– Однажды, – сказал Варрава, выравнивая дыхание, – в этот город придет тот, кого мы ждем. Никто не будет знать, как его зовут, но все узнают его и устелют его путь пальмовыми ветвями. И он освободит нас. А вы все умрете. Не надо бояться меня, прокуратор. Что я могу? Убить десяток? Или сотню? Рано или поздно ты прибьешь меня к кресту. А он очистит от вас Израиль, обратит на вас гнев Божий. Вот его тебе надо бояться. Тебе и всем вам. А он придет. Скоро.
Пилат выпрямился и неожиданно весело рассмеялся.
Свита и легионеры в недоумении переглянулись, но прокуратор действительно смеялся, причем смеялся искренне, заразительно.
– Ах да… Этот ваш машиах, которого ждете… Его, конечно, стоит бояться! Да ты шутник, Варрава, чтобы не сказать – шут! В каких замшелых книгах вы откопали эти пророчества? Я в Иудее пять лет, но только и слышу, что все ждут машиаха, который освободит евреев! Я читал доклады Валерия Грата – ему тоже грозили машиахом! И Аннею Руфу, который был до него, тоже грозили! И предшественнику Руфа – Марку Амбивию! Сколько лет вы, евреи, ждете освободителя? Сколько лет бунтуете в надежде, что ваш Бог поможет вам и пришлет вашего долгожданного спасителя? Сто? Двести? Сколько же вас надо прибить к крестам, чтобы вы уяснили: Рим – это навечно! И не будет никакого освобождения, раб, пока Цезарь не даст вам его. А Цезарь никогда этого не сделает.
– Наступит день, – сказал Варрава, не отводя взгляда, – и он придет.
– Обязательно. – Пилат развернул коня, показывая, что разговор окончен, и подступившие солдаты споро подхватили арестованного под руки. – Считай, что ты меня убедил. Пусть приходит. И для него найдется место. На кресте. Рядом с тобой.
Пилат подъехал к паланкину жены и снова коснулся ее тонкой закутанной в легкую ткань кисти, словно ища понимания и сочувствия.
– Осталось совсем недолго, дорогая. Надеюсь, что эта задержка тебя не огорчила?
Прокула улыбнулась ему в ответ.
Свои чувства и сомнения она научилась скрывать еще смолоду – улыбка скрывала истинное настроение лучше ночной темноты.
– Не огорчила, муж мой. Тебе не стоило так волноваться.
– Ерунда, – сказал прокуратор. – Разве может какой-то бунтовщик разозлить меня по-настоящему?
Он улыбнулся, но на дне его глаз продолжал клубиться гнев. Он мог обмануть многих, но не женщину, прожившую с ним столько лет. Но Прокула не подала виду, что истинное настроение мужа не укрылось от ее взгляда – пусть думает, что умеет обмануть ее чувства.
– Конечно же нет…
– Не волнуйся, Прокула, не пройдет и часа, как мы вступим в город, а еще через час ты сможешь принять ванну у себя в покоях. Путешествия хороши тем, что рано или поздно заканчиваются…
Свита тронулась, но теперь прокуратор ехал рядом с паланкином жены, по-прежнему окруженный бдительной охраной. Через час, как и обещал Пилат, колонна втянулась в западные ворота Ершалаима. Навстречу подъезжающему прокуратору галопом выскочили всадники во главе с командиром гарнизона, они теснили прохожих на улицах, освобождая дорогу игемону и его спутникам.
Прокуратор покачивался в седле, обжигая опостылевший город тяжелым, мутным взглядом из-под приспущенных век. Никто не изображал радости по поводу его приезда, никто не кричал «Славься, игемон» и уж тем более не размахивал пальмовыми ветвями.
Вопили мерзкими голосами ослы, пахло отбросами, человеческими экскрементами и хлебом. До Пейсаха оставалось больше недели, и булочники пока не убрали из пекарен квасное. Охрана раздвигала толпу на перекрестках, не применяя силы – люди сами жались к стенам, завидев конных и пеших римских солдат.
– Прокуратор, приехал прокуратор… – шептали прохожие, в страхе ныряя в боковые улочки.
Колонна достигла Иродова дворца и исчезла в его чреве. Дворец ожил, загудел голосами. Застучали по каменным плитам торопливые шаги слуг. Еще до того, как сумерки упали на Ершалаим, зажглись масляные светильники в покоях и затрещали факелы под сводами колоннад.
Город проваливался в сон, а дворец, напротив, оживал, наливался дрожащим светом горящего масла, резкими отблесками пламени, и теперь любой житель города, повернув голову в сторону сверкающей огнями громады, мог сказать: «Приехал игемон!»
Прокуратор здесь! Прокуратор! Приехал прокуратор!
Ершалаим гудел голосами еще час, а потом вздрогнул и уснул.
И вместе с ним, несмотря на шум, суматоху и снующую по коридорам челядь, раскинувшись на широком ложе, уснул и Пилат.
Назад: Глава 24
Дальше: Кода