Глава 9
Август, 70 года н. э. Иудея. Ершалаим
Кто не слышал, как пахнут тысячи трупов, гниющие на солнце без погребения, тот не знает запаха войны, запаха смерти. Выжившие в римской осаде эти пять страшных месяцев никогда бы не забыли эту густую, сладкую до тошноты вонь, только вот жизни им оставалось совсем чуть, и слово «никогда» имело для них совсем другое значение. Никогда – это до того момента, как легионы Цезаря Веспасиана под мудрым руководством его сына Тита войдут в столицу.
Войска римлян уже хозяйничали внутри городских стен, но Ершалаимский Храм, построенный архитекторами, как неприступная цитадель, сдерживал их натиск.
Иегуда был наслышан об истории Иотапаты, ставшей пепелищем вместе со всеми жителями. Кто уцелел тогда? Предатель Иосиф бен Маттиаху, продавшийся римлянам и ныне кричащий под стенами Ершалаима подобно ворону, предвещающему смерть? И еще те, кого Тит собирался провести за своими колесницами по римскому Форуму во время триумфа? Плоть остальных давно растащили дикие звери да расклевали птицы.
Риму не знакома жалость. Каждый римский солдат, не говоря уж о Цезарях, знал основное правило подавления бунтов на территории империи – живые должны завидовать мертвым. Проявление милосердия равнозначно проявлению слабости. И Тит не проявлял милосердия. А евреи не просили пощады.
Теперь история Иотапаты повторялась в Ершалаиме. Только число осажденных в пределах столицы было во много раз больше, чем тогда на севере – пришедший в Храм на Пейсах люд так и не смог вырваться из кольца римских легионов, и многие сотни тысяч евреев теперь ожидали своей смерти от рук захватчиков. Кто с оружием в руках, кто в слезах и стенаниях перед лицом неминуемой гибели.
Некоторые, правда, пробовали бежать из осажденного города, но ничего хорошего, как правило, из этого не получалось. Те, кто попадали в руки римлян, умирали на крестах под стенами, и предсмертные дикие крики распятых заставляли сжиматься сердца тех, кто их слышал.
Другие беглецы попадали в руки зелотов – защитников Ершалаима, и тоже гибли мучительной смертью, удостоившись позорного клейма предателей, так и не сумев покинуть городские пределы. Их тела вывешивали на стенах изнутри и оставляли без погребения по нескольку дней. Это уже никого не могло испугать – город пропах разлагающейся плотью. Трупы горожан, умерших от голода, от ранений, от снарядов римских баллист, тоже никто не хоронил.
Было негде. Было некому. Было некогда.
Вот почему город, вернее то, что от него осталось после осады и жестокого непрерывного штурма, смердел, как недельный мертвец. Но вопреки смерти, давно уже считавшей улицы и переулки Ершалаима своей вотчиной, столица была еще жива – отряды уцелевших стягивались к воротам в Верхний город, готовя последний рубеж обороны, но отступление слишком напоминало агонию, и скрыть такое сходство становилось невозможно.
Иегуда видел, что битва подходит к концу.
О том, что так случится, он знал задолго до чудовищно душных летних дней. Но все равно наблюдать, как на твоих глазах превращается в развалины красивый и любимый город, было мучительно больно. Одно утешало старика – возродившийся из пепла единожды обязательно восстанет снова. Ершалаим восстанет из мертвых. Обязательно восстанет. Его нельзя убить, как нельзя уничтожить душу еврейского народа.
Он ковылял вверх по улице, и подъем с каждым шагом становился все круче и круче, а стены домов стремительно сближались.
До осады идущая от рынка вверх улица звалась Хлебной. Тут размещались жилища хлебопеков и их лавки. Именно на камнях этой улицы, в некогда богатых домах, пролилось больше всего крови. Сюда шли голодные, озверевшие горожане. Здесь искали хлеб солдаты всех противоборствующих отрядов, потому что в городе с первых дней осады нечего было есть. Римские легионы еще стояли за стенами столицы, когда в братоубийственной междоусобице восставшие сожгли запасы зерна, и голод вступил в город победителем.
Здесь каждый день кого-то убивали и грабили – искали только еду. В разгромленных домах булочников можно было найти неразбитую посуду, дорогие ткани и даже золотые монеты, но невозможно отыскать ни единого зернышка пшеницы, ни одной крошки хлеба.
Золото, ткани, украшения – их истинная цена стала понятна, когда не стало еды. Они не стоили ничего. Золото никому не было нужно. На меру золота нельзя было купить меру пшеницы. За все драгоценные камни мира нельзя было купить день жизни.
Когда-то в Александрии слуга грек рассказывал маленькому Иегуде историю фригийца Мидаса. Поучительную историю. Выслушав ее, Иегуда мгновенно забыл о морали притчи. Что за дело ему было до морали? Он мечтал о таком же даре богов! Ради способности обращать все, к чему не прикоснешься, в драгоценный металл, Иегуда готов был согласиться даже на ослиные уши вместо собственных! Что значат ослиные уши в сравнении с богатством, которого еще не видел свет! Вот его отец – трудится с утра до вечера, иногда, втайне от соплеменников, даже по субботам, потому что дела не могут ждать, пока закончится праздник! Отец, конечно, богат, но он, Иегуда, если получит такой дар, будет гораздо богаче!
Иегуда горько усмехнулся.
От слабости его качнуло, и он вынужден был схватиться за стену. На известке темнели бурые разводы. У каменных ступеней лестницы лежали обрывки одежды, перепачканные в тот же цвет.
Просил бы сегодня он такой дар у Яхве? Или лучше бы было попросить у Бога способность превращать золото в хлеб? Вот это был бы щедрый подарок! Сколько бы жизней можно было спасти! Детей, женщин, воинов…
Сделав еще несколько шагов, старик вынужден был сесть на ступени. Колени ослабли от голода, еще неделю назад он был еще крепок телом и духом. Но голод, голод…
Еще день – и он не сможет держать меч. Не хватит сил. Он стар, и от его участия в битве мало что зависит, но вместе с ним сейчас теряют мощь сотни молодых воинов. Сотни! Не Тит возьмет этот город. Его возьмет голод. И виноваты в этом те, кто делил власть и сжигал припасы, зная, что враг со дня на день станет у ворот.
Хоть улица была настолько узка, что тень от стен накрывала ее по всей ширине, жар от раскаленных солнцем камней наполнял пространство между домами, как вода наполняет русло реки – от дна до верхнего уреза, не оставив ни одного промежутка.
Иегуда перевел дух и ладонью стер пот со лба. Во фляге оставалась еще вода – нечистая, затхло пахнущая, но такая нужная и желанная. Иегуда встряхнул сосуд, но пить не стал – сдержался. Когда еще он доберется до места, где можно будет снова пополнить запас влаги?
Мимо него, тоже двигаясь в гору, к Верхнему городу, прошли двое воинов. Одежда на одном из них обгорела, бедро и рука, видневшиеся в прорехе, были обожжены до мяса. Второй, более молодой, в окровавленной, но не горелой одежде, помогал раненому товарищу идти, и тот шел, превозмогая боль, припадая на искалеченную ногу, мучительно кривясь от каждого движения.
Оба были вооружены мечами да короткими римскими копьями – пилумами, и упорно оружия не бросали.
Для того чтобы пройти мимо Иегуды, им пришлось стать друг за другом и протискиваться почти вплотную к сидящему старику. Вонь, исходившая от горелой плоти раненого, на мгновение перекрыла густой трупный запах, наполнявший легкие Иегуды днем и ночью в последние дни. Вонь горелой плоти…
Подгоревшее на огне мясо.
Мясо.
Так пахнет кусок бараньего бока, второпях поджаренный на костре.
Так пахнет…
Иегуда с ужасом осознал, что слюна наполняет его высохший рот и он думает о…
Господи! Дай мне силы! Не оставь меня, как оставил его когда-то! Не избавления прошу у тебя! Дай уйти достойно, оставшись человеком…
Ужас от того, что подобные мысли пришли в голову, придал ему сил, старик поднялся, наступив на лежащее рядом окровавленное тряпье, и тут же отпрянул… В остатках одежды уже успели отложить яйца вездесущие ершалаимские мухи, и под ногой закопошились личинки.
Иегуда шарахнулся и затряс головой, отгоняя страшные картины, появившиеся перед глазами – воспаленный усталостью мозг рождал их одну за другой.
Да, в Ершалаиме ели людей. Плоть слаба. Голод ужасен. Он отнимает разум, он лишает человека всего, что делает его человеком. Рассказывали о матери, которая сварила и съела своего маленького сына, а когда, заслышав запах свежеприготовленного бульона, зелоты вошли к ней в дом, безумная мать предложила им половину оставшегося мяса.
Они были голодны. О, как они были голодны! Но бежали, отталкивая друг друга, чтобы не видеть того, что лежало в котле, подвешенном над очагом. Чтобы не слышать хриплого хохота матери. Потом они вернулись, чтобы убить преступницу, но было поздно. Она уже умерла в петле. Тело не стали снимать, никто не решился приблизиться – просто заколотили двери дома.
Иегуда двинулся дальше, туда, где стены домов снова расходились, освобождая пространство для путников и солнечных лучей. На самой границе света и тени лежал мертвый солдат. Он умер недавно, истек кровью от ранения в живот: из-под лежащего ничком тела на камни мостовой еще текло. На солнце кровь уже загустела, а в тени поблескивала жирно и масляно. Мухи начали свой танец над трупом, казалось, что их было несколько сотен. Во всяком случае, от их басовитого гудения по спине Иегуды пробежал холодок.
Ему стало неуютно. Не от вида мертвеца, а оттого, что он вдруг понял с необыкновенной остротой, что хочет выжить, несмотря ни на что!
О, сколько мертвых он повидал за свою жизнь!
Чужих ему людей, врагов…
И сколько умерших друзей предал земле, прочитав над ними каддиш. Опустил в безвестные могилы без пелен и гроба. И некому было соблюдать по ним шиву, и некому было прийти с мицвой.
Большинство людей, которых он знал в жизни, давно мертвы. Женщины, которых он любил, враги, которых ненавидел… Все они – тени. Всего лишь тени в памяти старика. Кто помнит их, кроме него, зажившегося в этом мире? Их всех давно нет, а он, умерший для мира сорок лет назад – все еще есть. И с его уходом порвется последняя нить, связывающая мертвых с днем сегодняшним. О них забудут. Забудут навсегда. Страшна плата за долголетие, и имя ей – одиночество!
«Но почему же так не хочется умирать? – думал он, считая про себя шаги. – Я мог тысячи раз погибнуть за эти дни. Мог быть раздавлен камнем, вылетевшим из катапульты. Мог быть пробит римской стрелой. Мог рухнуть вниз со стены и разбиться вдребезги или тихо умереть от голода в одном из переулков. Но я до сих пор жив».
Проще всего было остаться в Храме, вместе с людьми бен Шимона, стоявшими в обороне насмерть, и осквернить своей кровью священные камни – в том, что это случилось бы уже сегодня, Иегуда не сомневался ни секунды.
Всего лишь остаться, смириться, закрыть глаза и ждать. И если Иешуа говорил правду (а по выражению его лица никогда нельзя было определить, говорит он серьезно или шутит), то их встреча состоялась бы незамедлительно.
Ах, с каким бы удовольствием Иегуда побеседовал бы с другом, рассказал ему о своих сорокалетних скитаниях, о том, как тяжко всю жизнь скрываться под чужими именами, даже зная наверняка, что все, что ты сделал – сделано во благо. Рассказал бы о судьбе двенадцати учеников (правда, Иегуда и сам знал о них только понаслышке, он не мог попадаться на глаза тем, кто знал его в прежней жизни – и не попадался, разошедшихся с рассказами об Учителе по Иудее и остальному известному миру).
Рассказал бы, что истории о Иешуа, которые он слышал от вовсе посторонних Га-Ноцри людей, наполнены такими сказочными подробностями, такими чудесными обстоятельствами, что, не будь он сам непосредственным их участником, удивлению его не было бы предела!
Поведал бы о его матери Мириам, умершей спустя три года после смерти сына, о том, что к ее могиле теперь ходят за исцелением те, кто тайно верует, что ее сын и был долгожданным еврейским машиахом.
Сообщил бы о судьбе четырех братьев Иешуа, о двух его сводных сестрах, уверовавших в то, что их брат машиах, после того, как Мириам из Магдалы тысячу раз рассказала им о его воскресении.
И не забыл бы рассказать о судьбе самой Мириам – судьбе печальной, но светлой, потому что до самого конца своей жизни она говорила всем, что Иешуа жив, и ни на секунду нельзя сомневаться в этом, только верить, что он вернется – и умерла с улыбкой на устах.
И еще о мальчишке с такими же, как у Иешуа, темными и живыми глазами, которого Мириам исторгла из чрева канун светлого праздника Хаг Урим в тот самый страшный субботний год. О том, как вырос этот мальчик, названный Иосифом, кем стал за прошедшие сорок лет…
Много чего можно было рассказать старому другу, но для этого надо было умереть.
Иегуда был достаточно стар, чтобы понимать близость смерти, но недостаточно стар, чтобы призывать ее прийти скорее. В его годы он мог умереть ежесекундно – просто оттого, что жизнь закончится, истечет из него тонкой струйкой вместе с прерывистым, лающим дыханием или выплеснется вместе с дурной кровью из истончившихся жил.
Еще утром он метал камни со стены на головы атакующих римлян, орудовал мечом и копьем, преодолевая боль в распухших суставах. Он мог умереть сегодня, просто шагнув в пределы Храма, вместе с теми, кто влился в ряды его защитников после уличных схваток, но не сделал этого.
Потому что не захотел.
Жажда жизни заставила его в очередной раз отступить, отсрочив кончину еще на несколько недель.
Или месяцев.
Или лет.
В этом не было никакого смысла – все дела, по его разумению, были сделаны, а для самого главного дела – свидания, к которому он стремился – жить было вовсе необязательно. Но какое-то непонятное чувство каждый раз направляло его на дорогу, в конце которой не было тьмы. Поступки Иегуды не были проявлением трусости или расчета. Просто смерть обходила его стороной, а он не мешал ей делать это.
Взобравшись по узкой улице на высоту, откуда махина Храма была видна почти целиком, Иегуда обернулся. Святыня всех евреев мира, последняя цитадель восставших, была, как утренним туманом, затянута дымком занимающегося пожара. Старик присмотрелся, щуря глаза, которые тут же начали обильно слезиться от слепящего солнечного сияния…
Да, дым горящих ершалаимских кварталов, пылавших вот уже три дня, был куда как более черным и густым. Этот же был светлым, менее заметным, клочковатым. Но над северной частью Храма, той, где были склады с дровами для жертвоприношений, дрожал немыслимо горячий воздух. И, казалось (с этого расстояния можно было и ошибиться, но Иегуда мог поклясться, что видел!), что из-под плоской крыши храмового строения, примыкавшего к массивным воротам, выбивались языки яркого, веселого пламени.
Храм горел.
Иегуда замер, не в силах отвести взгляд от страшного зрелища.
«Рухнет Храм старой веры, – произнес он про себя с той же интонацией, с какой эту фразу говорил Иешуа: размеренно, монотонно, как читает Тору раввин, нанизывая слово на слово, одно за другим – с утвержденной еще тысячу лет назад скоростью и интонацией. – И на месте его воздвигнется Храм веры новой».
Пламя выплеснулось из-под низких крыш дровяных складов, разлилось вокруг, жадно облизывая соседние постройки и камни внутреннего двора. До Иегуды донесся тысячеголосый крик – ярости или ужаса, было не разобрать.
«Откуда ты знал? – спросил Иегуда несуществующего собеседника, чувствуя, как сердце его замирает при виде гибнущей святыни. – Ты же ничего не мог знать! Ты же умер, когда в Риме еще правил Тиберий, и Иудея лежала перед ним покорная, как смирившаяся с насилием наложница! Так откуда? Кто нашептал тебе? Ведь когда я спросил, что означают твои слова, ты просто прикоснулся пальцами к моему лбу и сказал, что и воздвигнется и разрушится святыня лишь у меня в душе. Что храм мы носим внутри себя, и это самый главный храм на белом свете. Неужели ты, как и пророки древности, учеником которых ты себя считал, умеешь заглядывать за пропасть будущих лет?»
Когда запылали потолочные балки пристройки, сделанные из привезенного сюда Иродом ливанского кедра, ушей старика донесся гортанный выдох – словно многие тысячи людей одновременно выпустили из себя воздух, перед тем задержав дыхание. Или это древний Храм застонал, как умирающий человек?
«Рухнет храм старой веры… – повторил Иегуда, невольно начиная раскачиваться. Пламя плясало в его глазах, начиная свою праздничную трапезу. – И воздвигнется храм веры новой. Рухнет храм…»
Мир лопнул напополам, словно переспевший плод, и ему уже никогда не стать прежним, даже когда истают годы скорби. Никогда.
За падением крыши Храма старик наблюдал со стен Верхнего города.