Акуленко Евгений
Ротмистр
Профессор Санкт-Петербургского университета Фридрих Карлович Яттс выбрался из почтового тарантаса под сентябрьскую морось, и, кутаясь в набрякший от влаги плащ, с тоской посмотрел на свои желтые лакированные штиблеты, по щиколотку утопшие в грязь, на багаж, сваленный тут же, и беспомощно огляделся. Хутор Шишовка название свое полностью оправдывал. Два десятка почерневших от времени и дождя изб, окруженных подгнившими жердями, затерялись на бескрайних просторах Российской Империи. Вплотную к изломанным лоскутным огородикам стеной подступал суровый таежный лес, простиравшийся на многие сотни верст вокруг. Единственная ниточка цивилизации – узкая петлючая дорога, не дорога – тропа, отблескивающая скопившимися в колеях ручейками, заканчивалась здесь, у ног профессора.
— Фридрих Карлович? — скорее для порядка осведомился молодой человек неслышно возникший позади. Вряд ли в такую глушь заехал бы случайный человек.
— Прошу простить за задержку. Меня зовут Вортош.
— Это имя или фамилия?
— Имя.
— Честь имею, — профессор недовольно поджал губы. — Полагаю, неотложное дело, по которому меня сюда вызвали, стоит затраченных мной усилий.
Вортош дипломатично склонил голову набок:
— Прошу за мной.
— Черт знает что такое, — запричитал Фридрих Карлович, оскальзываясь на мокрой траве. — Я бросаю лекции, бросаю научную работу, бросаю все!.. И, не знамо зачем, тащусь в эту Тмутаракань. Сначала паровозом, после на перекладных, после на обыкновенной телеге… Вы знаете, что такое провести две недели в путешествиях по российским дорогам? Вот уж, воистину, две беды…
— Боюсь, Фридрих Карлович, — обернулся Вортош, — что здесь одной бедой меньше.
— Что же, все умные?
— Отнюдь. Просто дорог нет вовсе.
— Шутки шутить изволите, — профессор вздохнул.
Подле оседланных лошадей отирался сутулый мужичок, то и дело оглаживающий кучерявую бороденку.
— Это – Аким. Проводник из местных, — Вортош умело навьючивал кладь.
— Можно ехать, что ль? — мужичок нетерпеливо поправил на плече ремень двуствольного ружья. — Засветло б добраться.
— Позвольте! Не хотите ли вы сказать, что мне придется еще и верхом, так сказать?..
— Верст десять, — Вортош помог кряхтящему профессору взобраться на лошадь. — А после пешком…
— Все! Довольно! — запротестовал тот, размахивая руками. — Не желаю более вас слушать! Немедленно снимите меня и отправьте обратно в Петербург!..
— Фридрих Карлович! — Вортош сел в седло. — Вы изволили спросить, значима ли причина, вызвавшая ваш визит? Так вот, посмею вас заверить: да!..
Нахохлившийся, похожий на мокрого воробья Фридрих Карлович, едва переставлял непослушные ноги в презентованных Вортошем кожаных сапогах, обессилено переваливался через поваль с задранными уродливыми дланями корневищ. Аким уверенно вел сквозь непролазные дебри, огибал топи, угадывал места бродов голосистых каменистых речушек, останавливался, терпеливо ожидая медлительных своих спутников, дымил махоркой. Как он ориентировался в тайге без новомодного компаса, без карты, при небе, затянутом тучами, ведал один лишь Господь. Дважды проводник вскидывал ружье, выцеливая копошащегося в буреломе медведя, почтительно величаемого в здешних местах "хозяином". Уже в сиреневых сумерках забрезжили впереди яркие язычки костров.
— Добрый вечер, Фридрих Карлович! — навстречу, в сопровождении людей с факелами, выступил широкоплечий высокий господин. — Надеюсь, путешествие было не слишком утомительным?
— Оставьте ваши любезности! — раздраженно отозвался профессор, всматриваясь в выразительное при свете факелов лицо. — Здесь, похоже, любой знает меня по имени отчеству. С кем имею честь?
— Простите, виноват! Ливнев Матвей Нилыч, начальник экспедиции. Мои коллеги в Петербурге отрекомендовали вас как лучшего специалиста в области археологии и палеонтологии, и я крайне благодарен вам за то, что вы откликнулись на мой призыв. Все вопросы, коих у меня, уверяю, накопилось ничуть не меньше, чем у вас, предлагаю отложить до завтрашнего утра. Вам сейчас нужно отдохнуть, поужинать, переодеться в сухое. Проводите профессора в палатку!..
— Подождите, умоляю! — заломил пальцы Фридрих Карлович. — Все, что вы сказали, очень лестно, однако я никогда не решился бы отправиться сюда, если бы не любопытство, порок, который меня, в конце концов, погубит. Одна лишь мысль не давала мне послать к черту всю эту затею и вернуться с полпути домой… Покажите, что же вы нашли!
— Извольте, — кивнул Ливнев после недолгого раздумья и жестом пригласил профессора следовать за собой.
Трепещущий свет факелов выхватывал из темноты толстые, в два, в три обхвата, стволы лиственниц и елей, казавшихся столпами, подпирающими небеса. Где-то там, в вышине их кроны душили друг друга в объятиях в борьбе за солнечные лучи. Под сплошной зеленой кровлей рос один лишь бурый, местами доходивший до колена мох, наползающий волнами на громады серых валунов. Ливнев запрыгнул на пологий пласт камня, сделал несколько шагов и остановился, осветив в гранитной глыбе нишу в форме человеческого силуэта. Кто-то будто полежал на спине, вытянув руки вдоль тела, и оставил после себя отпечаток во весь рост, на глубину ладони ушедший в твердь. Не говоря ни слова, Фридрих Карлович опустился на колени и принялся ощупывать стенки формы, будто желая убедиться, что перед ним не мираж. Фигура поражала тщательностью исполнения: конечности были абсолютно пропорциональными, без малейших изъянов или дефектов. Профессор нащупал косточки спинного хребта, мочки ушей, да, что там, ногти на мизинцах и безымянных пальцах. Переминающийся с ноги на ногу Ливнев деликатно кашлянул.
— Поразительно! — выдохнул профессор. — Поразительно! Никогда ничего подобного, клянусь!.. Похоже на усыпальницу или саркофаг… Или окаменевшее захоронение древнего человека…
Фридрих Карлович шипел проклятия себе под нос, не видя и не слыша ничего вокруг, истирал брюки о шершавый камень, изредка, покусывая огрызок карандаша, делал пометки в потрепанном блокноте. За последние несколько суток профессор осунулся, почернел лицом; запавшие, покрасневшие глаза отблескивали из глазниц лихорадочным безумием: крайнее возбуждение отняло сон, позволяя забыться лишь на пару часов тревожным маревом беспамятства.
— Вы можете сказать каким веком датируется фигура? — осторожно поинтересовался Ливнев.
— Черта с два! — Фридрих Карлович поднялся, отряхивая колени. — Черта с два я могу сказать хоть что-нибудь определенное!.. Никаких стесов, никакой каменной крошки в порах… Вряд ли это рукотворное изваяние, больше похоже на отпечаток некогда жившего человека в затвердевшей со временем породе. Науке известны подобные находки, пусть не такого умопомрачительного качества, но…
— Говорите же, — подбодрил Ливнев, видя колебания профессора.
Тот пожевал губами, нахмурился.
— Вот тут-то и кроется главная загвоздка. Фигура выполнена уже в твердом граните. Взгляните, здесь будто прошли шлифовальным кругом, врезались в изначальную структуру породы. Вода, ветер за долгие годы делают камень пористым, а ниша гладкая, как стекло. Внутри не прижился ни мох, ни лишайник. Сей факт свидетельствует только об одном…
— Продолжайте, Фридрих Карлович, — Ливнев впитывал каждое слово.
— Рельеф нанесен несколько месяцев назад, — профессор развел руками. — А может статься – недель… То есть, неизвестный скульптор, вкупе с необходимым оборудованием, забрался в таежную глухомань, чтобы исполнить ювелирную работу на потеху лесному зверью! Бред!..
Ливнев прищурился, покивал головой. Фридриху Карловичу почудилось, что тот нимало не удивлен противоречивыми его выводами, а, наоборот, ожидал услышать нечто подобное. К слову сказать, впечатления ученого мужа начальник изыскательской партии не производил: рослый, широкоплечий, уверенный в движениях, он скорее напоминал офицера гвардии. Да и порядок в лагере царил соответствующий: вежливые молодые люди, с немигающим, внимательным взором подчинялись Ливневу беспрекословно.
— Ваша находка, бесспорно, произведет фурор в научном мире, — продолжал профессор. — В Императорском Географическом обществе, действительным членом которого я являюсь, прямо-таки с ума сойдут…
— Боюсь, — перебил Ливнев, — от публикаций придется воздержаться. Более того, прошу вас, уважаемый Фридрих Карлович, не предавать огласке увиденное вами и содержать в тайне истинную причину вашей поездки.
— Помилуйте, отчего же? — поднял брови профессор.
Ливнев извлек из-под непромокаемого плаща сложенную вчетверо бумагу, развернул, и, не выпуская из руки, предоставил Фридриху Карловичу возможность вдоволь полюбоваться пестревшими на гербовой бумаге печатями и вензелями. Буквы прыгали перед глазами изумленного профессора, но ему все же удалось запечатлеть слова: "наделяется особыми полномочиями", "всемерное содействие", "тайный советник" и высочайший росчерк Его Императорского Величества. Тайный советник, занимавший третью, равную с армейским генерал-лейтенантом, ступень в "Табели о рангах", стоял напротив, попирая влажный перегной сапогами на толстой рубчатой подошве, и буравил профессора ясными, холодными, как речные льдинки, глазами. Широкоскулое лицо его не несло никаких эмоций и походило на восковую маску с грубоватыми, но правильными чертами.
— Слушаюсь, — только и выдавил в раз пересохшим горлом профессор. — Изволите расписку?..
— Фридрих Карлович, уверяю, — Ливнев приобнял профессора за локоть. — В этом нет никакой нужды, и мне вполне довольно вашего слова.
— Оно у вас есть. Но позвольте, чем же, однако, вызван столь пристальный интерес к находке, гм, государевой службы?
Ливнев помолчал, потер переносицу в раздумье и негромко произнес:
— Рельеф обнаружили двое беглых каторжан, скитавшихся по тайге. Они клялись в голос, что услышали необычайно громкий, хлестнувший по ушам, треск, и решились приблизиться… Спустя месяц, ценой огромных усилий, не имея за спиной ничего, кроме сбивчивых рассказов, нам все же удалось отыскать эту фигуру.
— Невероятно, — пробормотал профессор.
— Это не все. Со слов преступников следует, что они видели бредущего по лесу обнаженного человека, восставшего, по их заверениям, из камня.
— Голема? — усмехнулся профессор. — Но, вы-то, я надеюсь, не верите таким россказням?
Ливнев молчал. И от этого молчания Фридриху Карловичу сделалось не по себе.
— Я верю фактам, а они, как известно, вещь упрямая. Подобных случаев мы фиксируем десятки, сотни в год. И, зачастую, за небылицами и, как вы изволили, россказнями, кроются воистину необъяснимые явления, иногда и с вещественными свидетельствами. Наука от них открещивается, церковь валит все на божий промысел, невразумительно бубнит про покаяние и геенну, разного рода знахари и шаманы уверяют, что им все доподлинно известно, значительно надувают щеки, пучат глаза, но этим дело и ограничивается… Что вы прикажете делать? Отрицать неведомое? Зарываться головой в песок? Наша цель, если не употребить загадочные силы на пользу государству, то, хотя бы, отыскать способы защиты от них…
Фридрих Карлович, любезный! Я изложил вам всю информацию, которой располагаю, но вовсе не для того, чтобы произвести впечатление или напугать. Я весьма высоко оцениваю ваши способности, и буду крайне признателен, если вы поделитесь со мною гипотезами, которые могут возникнуть с течением времени.
— Всенепременно, Матвей Нилыч, — заверил профессор, принимая визитную карточку. — Всенепременно…
На следующее утро экспедиция снялась с места, а Фридрих Карлович отправился обратно в Петербург. Он не знал, что Ливнев разослал по окрестным деревням своих агентов, снабженных гипсовыми слепками рук, снятыми с таинственного рельефа. На особенно удачно отпечатавшихся мизинце и безымянном пальце, при взгляде через увеличительное стекло, явственно просматривались папиллярные линии…
* * *
— Шабаш, мужики! Обед! — объявил Кирилец, хозяйский приказчик, хитрован и пройдоха. Савка и ухом не повел, продолжая утаптывать песок подле вкопанного осинового столба. Достраивать забор придется уже не всем, из семерых останутся в работниках только трое. Дед Савки, Кондрат, заставил выучить назубок нехитрые приемы найма: "Не бросай дело сразу – гвоздь добей, борозду допаши. А доведется стояк ставить, то землю кругом так вгони, чтобы ямка сделалась. Это – наипервейшее испытание, коли горку оставил – швах ты, а не работник, коли вровень уровнял – так сяк, а ежели в борозду вбил – самый ты, что ни на есть, справный малый". Савка не щадил каблуков. "Вон, Кирилец, ощурился, как кот на мыша. Сам тощий, что гусиная шея, а пузень наел – в рубахе тесно". Приказчик, словно уловив чужие мысли, подтянул веревочную перевязь под нависшим каплей животом, одернул горошчатую сорочку, и, помахивая картузом, зашагал к людской кухне, откуда уже тянуло сводящими нутро запахами. За широким столом со свежеоструганными березовыми столешницами разместились просторно, не теснясь локтями. Савка особо по сторонам не зыркал, сосредоточась на работе, но все, на что падал глаз в хозяйстве, отдавало основательностью и добротностью. Лавки и те, в четыре пальца толщиной, тяжелые, сядь на край – не обернется, а гладкие, что щечки младенца. Вот так, по виду, и не скажешь, что заправляет здесь баба. Объявилась в Антоновке в начале осени, по слухам, вдова не то купца, не то генерала, купила дом, прирезала изрядный клин земли, открыла лавку, сейчас, вон, строится. Розовощекая пышнотелая кухарка поставила перед Савкой большую глиняную плошку пшенной каши на постном масле. Кадка моченой редьки, свежий каравай, да жбан с квасом – вот и весь хозяйский обед, зато всего от души, ешь, сколько влезет. Савка черпал кашу степенно, неторопливо, как наказывал дед. Здесь тоже важно было не прогадать, ведь какой ты едок, такой и работник. Кто много ест, тот хорошо работает. Вздохнув, Савка смахнул со лба бисеринки пота, послабил кушак, но все ж осилил пшенку, положил, облизав, ложку. Отобедав, мужики расположились на завалинке, задымили махоркой. Савку тоже угостили серым крупнолистым табаком. Неумелыми пальцами он свернул самокрутку и пыхнул сизым облаком. Нутро продрало, из глаз выступили слезы, просипел:
— Благодарствую!..
Курить он не любил, но отказаться от угощения из вежливости не решился. Хороший сего лета выдался октябрь, сухой, теплый: по ночам уже пощипывали заморозки, но ясными безветренными днями кислое, низкое солнышко еще припекало. Ярко отблескивали, заставляя жмуриться, листы жести на крыше новехонького, с торчащим меж бревен мхом, амбара. Перестукивались топорами плотники, достраивающие теплую конюшню, торопились успеть до холодов.
— Кирилец идет! — возвестил кто-то.
Приказчик приблизился, постукивая веточкой по сапогу, презрительно цыкнул слюной сквозь зубы:
— Кому Кирилец, а кому Кирилл Тимофеевич…
Маленькие текучие, как ручей, глазки обвели работников, остановились на двух мужиках, торопливо стянувших шапки.
— Ты и ты… И ты, — палец ткнул в Савку, на котором шапки не было вовсе. — Остальные – гуляйте!..
Пятый день рыли погреб. Да не просто погреб, а целый подземный зал, где без труда разместилась бы людская с кухней в придачу, да еще и осталось бы место. Работали не только весь видный день, начиная от серого рассвета и до самого до темна, но и после, при свете костров. Вчера Савка получил первый свой расчет, лишку не добавили, но заплатили честно. Отнес гордо деду, всучил, якобы между делом, да и уснул без задних ног, даже не вечерял.
На отполированный штык лопаты, рубившей красноватый неподатливый суглинок, упала тень: на краю ямы, деловито подбоченясь, стояла хозяйка, обозревая фронт работ. Темное кисейное платье, приталенное у самой груди, закрывало ее шею и руки; на плечи накинута вишневая шаль, а волосы тщательно забраны парчовым платком. Савка видел хозяйку все больше издали, а то и просто слышал зычный голос (много ли узришь из ямы?), но вблизи она показалась совсем не старой, едва ли старше тридцати, и даже вполне ничего себе. Статная, широкая в груди, она словно дышала здоровьем и силой, молоком и кровью. Бьющее в глаза солнце мешало рассмотреть лицо, и Савка опустил взгляд на нетерпеливо постукивающий оземь потертый сапожок, выглядывающий из-под плотных юбок.
— Вы ба, хозяйка, отошли с краю-то. Обшахнетесь еще, не приведи Господь…
— Ишь ты, — купчиха смерила Савку взглядом, — заботливый!.. Когда закончите, мужики?
Чубатый хохол Мыкола стянул шапку, поскреб задумчиво бритую голову и ответил за всех:
— Ишшо дни тры.
— А ну, как дожди пойдут? Обрухнут стенки-то поди?
— Опалубку поставим, — пробасил Мыкола. — Не впервой погреба копать.
— Ну, добро, добро, — купчиха снова окатила Савку взглядом и повернулась уходить. — Кирила! Сукин сын! Ты где шлялся?
— Я, Евдокия Егоровна, здеся вот…
— Опять, дармоед, на кухне терся? Отчего бычок хромает, а? Конюх не доглядел? А что мне конюх? На то ты здесь поставлен, чтобы справу вести! Слушать не желаю! Что хочешь делай, хоть знахарку веди, хоть сам в ярмо впрягайся, но к завтрему утру четыре подводы мне вынь и положь!..
— Так его, так, — покивал Мыкола, улыбаясь в вислые пшеничные усы. — Эх, не баба – огонь! Я б с такой на сеновал сходил! — Мыкола шмыгнул носом. — Разы два…
Мерно поскрипывала упряжь, навевая сон. Деревянное колесо, окованное железом, резало пыль как лодочный нос стоялую воду. Савка послабил вожжи: волы топали дорогой сами, понуро опустив кучерявые лбы, покачивали тощими задницами, вбивая в землю раздвоенные копыта. Даже неуемные метелки хвостов безвольно болтались плетьми. Далеко позади осталась Антоновка, близлежащие хутора. Окрестясь, выехали со двора на вечер, с тем, чтобы ехать ночь, день, после еще ночь и к утру оказаться во Владимире, где на Покрова затевалась большая ярмарка. С собой везли кое-какой товар: сбитое на своей маслобойне сливочное масло, обложенное льдом в плотно закупоренных ящиках; желтые головы сыра, дырчатые, скрипучие, с выступившей слезой; липовые кадушки с темным гречишным медом; яблоки и яйца, убранные соломой; клети с птицей; розовые, пересыпанные солью пласты сала; сплетенный в косички золотистый лук; нитки сушеных грибов.
Хозяйка полагала, что товара будет больше, и пустое место на подводах пришлось спешно заполнять, чем можно. Местные мастеровые, горшечники, кузнецы выгоду свою упускать не захотели, собрались в складчину и решили отправиться на ярмарку самостоятельно. Не скоро еще будет такое торжище.
— Не рано ли ты, Егоровна? — окликнул антоновский купец Ухватов, когда обоз поравнялся с его подворьем. — Погодила бы, утрецом вместе бы двинули!
Недавно Карп Силыч натянул свое состояние до второй гильдии, чем страшно гордился. В сюртуке темно-синего сукна, в картузе с лакированным козырьком, широко расставив ноги, он щупал глазами чужой товар и втихую посмеивался в бороду. Не за свое дело взялась эта розовощекая молодуха, сидела бы дома, рожала детей, и была бы, скажем, за таким, как он, Карп Силыч, словно у Христа за пазухой. Коммерция, она все равно, что власть, благоволит крепкому мужику.
— Я, Карп Силыч, поспешать не люблю, — Евдокия наградила новоявленного гильдийца белозубой улыбкой. — Она, ведь, спешка-то, только при ловле блох важна!..
— И то верно…
Войдя по высокому крыльцу в дом, Ухватов плюхнулся на лавку, и, бросив недовольный взгляд на безобразно растолстевшую супругу, хватил кулаком по столу, от чего жалобно задребезжала посуда в горнице:
— Мы вечерять сегодня станем, али нет?!..
Савка в обоз не просился. Хозяйка самолично подошла, улыбнулась, от чего на щеках, залитых румянцем, обозначились две ямочки, и спросила:
— Тебя звать-то как?
— Савка… Савелий…
— Возницей пойдешь во Владимир?
— Пойду, — Савка дернул плечом. — От чего ж?..
А сейчас жалел. Он никогда не забирался так далеко от дома. А тут еще солнце скрылось за черной каймой леса, на землю упала густеющая мгла, и от этого делалось как-то не по себе. Савка покосился на Евдокию, сидевшую с ним на одной подводе. "Может, она на меня глаз положила?", подумалось ему. Голубоглазый, с копной соломенных волос Савка красавцем себя не считал, однако ж давно ловил на себе девичьи взгляды. На передней подводе затянули песню. Тоненько, пронзительно выводила кухарка Матрена, да вторил густым басом Мыкола. Голоса сплетались, плыли над обозом и увязали в темноте. Евдокия, заслушавшись, чуть склонила голову на бок и неотрывно глядела на молодые, едва взошедшие звезды. Савке показалось, что по щеке ее, блеснув в меркнущем свете серебряной дорожкой, скатилась слеза…
Брички, коляски, подводы, груженые и порожние, конный и пеший люд – все стекались во Владимир. К центру рыночной площади было не пробиться уже с вечера пятницы. Там деловито разворачивали палатки, перекатывали бочки, тюки, выкладывали штабелями мешки и ящики. Фыркали лошади, утробно ревели понукаемые хворостинами волы; над серой суетой стлался многоголосый гул, перекричать который силился бранившийся с кем-то урядник, уже успевший осипнуть. Повозки сцеплялись углами, запирали и без того узкое горлышко проходов, то тут, то там вспыхивали свары, но до рукоприкладства дело не доходило, вдоволь накричавшись, возницы разъезжались с богом. От напряжения Савка взмок, вертел во все стороны головой, стараясь не стоптать волами прохожих, отчаянно лезущих под колеса.
Вдоволь намытарившись по беспокойному людскому муравейнику, пристроились, наконец, с краю, подле суконных рядов. Люди жгли костры, варили пищу, предприимчивые мальчишки разносили кипяток по копейке за ведро, выстрелами доносились звучные хлопки первых сделок (купцы рук не жалели), все прибывал и прибывал народ. Едва показались первые лучи солнца, как торговище преобразилось, распустилось яркими цветами нарядных платков, пестрыми коврами, золотыми узорами парчи, забелело кружевами. Зазвенели бубенцы, лихими переливами зашлась гармошка, завертелись скоморохи, на площадь хлынули празднично разодетые горожане, закурились дымы походных кузен, запели оглаживаемые молотобойцами наковальни. Торговцы вышибали днища бочек с квасом, сбитнем, хмельным медом; горы горячих, только из печи баранок, кулебяк, ватрушек, пирогов со всевозможной начинкой оттягивали плечи лотошников. Гул перерос в гвалт, у первых ротозеев срезали первые кошельки, и лоскутное море ярмарки закипело, закружилось водоворотами.
Евдокия раздвигала толчею как горячий нож масло, оттерла могучей грудью какого-то мужика, не пожелавшего уступить дорогу. Тот попытался было запротестовать, но сумел выдавить только сдавленное: "и-и-их!". Савка, назначенный в провожатые, едва поспевал за хозяйкой, удивляясь, как же она ориентируется посреди этого взбалмошного разноцветья. Торговали всем. Если ближе к центру ряды купцов подчинялись хоть какому-то порядку, то на окраинах перемешалось все и вся: проходы ломались, петляли, сужались до невозможности, а то и вовсе заканчивались тупиком. Евдокия, неоднократно обежавшая торговище еще с вечера, то и дело останавливалась, слюнявила карандашный огрызок и старательно делала у себя в блокноте какие-то пометки. Савка на миг прищурился, пошептал губами, складывая буквы в слова. "КОЛОНIАЛЬНЫЯ ТОВАРЫ" – значилось на вывеске, под которую свернула Евдокия. Здесь торговали заморским табаком, чаем, пряностями, волнами переливающимся на солнце шелком, бумагой, диковинными узорчатыми кувшинами с длинными носиками и Бог знает, чем еще. Народу толпилось вдоволь, но расставаться с деньгами никто не спешил: все больше глазели, приценялись, ожидая, когда спадут заломленные цены.
— Здравствовать желаю! — окликнул собственной персоной Ухватов, степенно коснулся околышка картуза, обозначил Евдокии поклон. — Рыбак рыбака видит издалека! — покосился на Савку, значительно теребя золотую цепочку на брюхе, и огладил седеющую бороду. Позади переминались с ноги на ногу купеческие сыновья, взятые на ярмарку для приобщения к коммерческому делу; пухлогубые, толстощекие, под стать отцу в поддевках, в скрипучих, с подсыпанным в подошву песком, сапогах, смазанных для блеску салом.
— И ты здравствуй, Карп Силыч! — Евдокия слегка склонила голову в ответ.
— Хоро-ош нынче чаек, — протянул Ухватов. — Да уж больно дорог.
— А почем же просят? — Евдокия помяла в пальцах черные жесткие листья, свернувшиеся трубочкой.
— По два тридцати за фунт.
— Бери, не думай, красавица, — блеснул зубами продавец. — Чаек самый, что ни на есть, сухой, чистый! Из самого Нижнего Новгорода везли, последний у китайцев забрали. Теперь уж не скоро будет…
Евдокия нахмурилась. Задумчиво покусывая сухую былку, она полистала свой блокнот, что-то пораскинула на листе. Обошла кругом чайных торговцев, с каждым перекинувшись парой фраз, после вернулась и обратилась к Ухватову:
— Карп Силыч, не ссудишь ли ты мне в долг?
— Хе-хе-хе! — рассмеялся тот. — Аль на обновку не хватает? Хе-хе! Дам, отчего ж не дать? Соседи, как-никак, — Ухватов игриво подмигнул. — Сколько же ты хочешь, Евдокия Егоровна?
— Две тысячи рублей.
— Сколько? — Ухватов закашлялся. — Пошто тебе столько?
— Дашь?
— Сумма немалая, — Ухватов потер лоб. — Чем ответишь?
— Всем. Дом, постройки, лавка, товар в обороте – все твое. Закладную изволь хоть сейчас.
Карп Силыч задумался. Он давно заглядывался на быстро растущее хозяйство купчихи, угадывая в ней будущего конкурента. Хороший дом с новыми постройками, изрядный клин земли, бойкая лавка вкупе с маслобойней являли собой весьма и весьма лакомый кусок. С другой стороны, враз вынуть из оборота такие деньжищи – не шутка. Но, представив, как эта спелая, сочная молодуха станет ползать у него в ногах, умоляя об отсрочке платежа, решился:
— Идет!
Здесь же отыскали стряпчего, оформили расписку, по которой все имущество Евдокии Егоровны Кулаковой, вдовицы, в случае неуплаты в месячный срок двух тысяч рублей плюс девяти процентов отходило в пользу купца второй гильдии Карпа Силыча Ухватова.
Бережно сложив листок с едва обсохшими чернилами, Ухватов упрятал его куда-то в недра своего сюртука, оттуда же, порывшись, извлек пухлую пачку ассигнаций. Повернувшись вполоборота, отслюнявил, мелко перебирая пальцами двадцать сотенных бумажек, и вручил Евдокии, внутренне ощущая, будто кидает наживку крупной рыбе. У Савки, широкой своей спиной заслонявшего свершение сделки от любопытных взглядов, при виде таких деньжищ отвисла челюсть.
— Варежку закрой, — посоветовала Евдокия, — муха залетит, — и прямиком направилась к чайным торговцам. — Беру! — с ходу заявила она, протиснувшись сквозь толпу.
— Сколько вешать, красавица?
— А сколько есть?
— Хм, — опешил продавец, — шесть цибиков имею по пятидесяти фунтов.
— По два целковых беру всю партию!
— Ишь, ты!.. — продавец поскреб затылок. — Хватила!.. Поторговавшись несколько минут, сошлись по два десять за фунт, ударили по рукам, и Савка остался на страже шести ящиков первосортного чая, за каждый из которых можно было справить хорошего строевого коня.
— Что ж ты делаешь! — не выдержал Ухватов, провожая взглядом поменявшие владельца ассигнации, схватил Евдокию за локоть. — Откажись, пока не поздно! За сто лет столищи не продашь!
— Охолонись маленько, Карп Силыч! Свои деньги плачу. А ну, давай, купцы, у кого еще чай?..
Расторговавшиеся нижегородцы перемигивались, подсчитывая выгоду, шутейно разводили руками, да украдкой крутили пальцами у виска; задрав кверху бороды, провожали глазами огромный, груженый копом воз, медленно, подобно индийскому элефанту, пробирающийся сквозь толпу. Выходка самоуверенной румяной купчихи не просто граничила с глупостью, а отдавала безрассудством. Стал расходиться собравшийся было вокруг люд, и только Ухватов, закатив очи, прикидывал, сколько же деньжищ ввалила неразумная баба за двадцать восемь ящиков, и что ему, Карпу Силычу, делать через месяц с такой прорвой чая.
— Воистину говорят, — крякнул он, — волос долог, да ум короток!.. Ну, да ладно, мне только на руку, — защемив золотую цепочку пальцами, Ухватов двинулся по своим делам. — Лишь ба только плесенью не взялся…
Привезенный из Антоновки товар разошелся быстро. По восемнадцати рублей за пуд разобрали масло, смели сыр, с выгодой распродали остальное. Довольная раскрасневшаяся Матрена, утирая фартуком масляные руки, сдала выручку, обмоталась пестрым платком и отправилась гулять по рядам.
К вечеру субботы лишь гора ящиков высилась за опустевшими подводами. Савка замысла Евдокии не понимал, но в свою хозяйку верил твердо, ожидая какого-нибудь особенного, хитрого распоряжения, едва ли не священнодейства, после которого разом потекут в карман баснословные барыши. И такое распоряжение последовало. Савка получил три рубля и наказ купить полмешка хороших каленых орехов. К выполнению задачи он отнесся со всей своей старательностью и тщанием, обегал все торговище, прежде чем приволок на спине изрядных размеров клунок. Евдокия Егоровна удобно расположилась на охапке сена, привалившись спиной к штабелю ящиков, и на косые усмешки проходящих смачно пересыпала кедровой скорлупой.
Первый ярмарочный день клонился к вечеру, а меж тем, на чайные листья обозначился острый дефицит. Цена взлетела до двух рублей пятидесяти копеек за фунт, торговцы вытряхивали мешки, выколачивая чайную пыль; смели даже третьесортную супесь, разбавленную для веса сенной мякиной. Первыми спохватились нижегородцы. Явились делегацией и предложили выкупить свой товар обратно, посулив аж сто целковых сверху. Но были встречены скорлупой, расплевались и убрались ни с чем.
В воскресенье с раннего утра пожаловал Ухватов, эскортируемый дородными сыновьями, и обратился в Евдокии с предложением, от которого она, по его, Ухватова, твердому убеждению, не могла отказаться:
— А не продашь ли мне, Егоровна, цибик чайку?
— Изволь, — ответствовала та. — Два девяносто за фунт нонче. Но тебе, как соседу, десять копеек скину.
Ухватов зашелся спазмами, беззвучно глотая воздух большими порциями, побагровел, и зашагал прочь, не проронив ни слова.
Вокруг чайной горы начал собираться люд.
— Отчего ж не торгуете? — вопрошали самые беспокойные.
— Успеется, — лениво тянулась за новой пригоршней орехов Евдокия.
Предприимчивые горожане бегали по домам, соскребая по закромам чайные крохи, лотошники вместо обычной полушки за стакан чая брали по пятаку, а нижегородские купцы с досады рвали бороды. Работники Евдокии ерзали, как на иголках, переживали, бросали быстрые взгляды то на ящики, то на толпу, то на хозяйку. Но та оставалась невозмутимой. Мешок орехов закончился аккурат к полудню. Евдокия почмокала, отерла губы и велела:
— Матрена, начинай, что ль развешивать…
Толпа подалась было к весам, но, узнав цену, откатилась в нерешительности назад.
— Два девяносто за фунт… Вот упыри!
— М-да, попиваешь ноне чайку…
— Хозяйка, — зашептал Мыкола на ухо: – Треба цену снижаты!
— Ну-ну… Объяви-ка по три рубля за фунт. Вокруг повисла тишина, натянулась струной, до предела, до скрипа, до стона натянулась и лопнула:
— Беру!!! — заверещал какой-то мужичок, не выдержавший первым. — Пять фунтов вешай!.. И как лавина сходит за маленьким камешком, следом кинулся, давясь и толкаясь, разномастный люд. Торговали с двух весов, Савка взмок, подтаскивая и распечатывая все новые и новые цибики, а поток желающих не ослабевал.
Вперед протиснулся, неся бороду на пузе, толстый поп, узрел цену, схватился за крест:
— Ах, ты ж, царица небесная…
— Неурожай, батюшка, — пробасил Мыкола. — Усе пожрав долгоносик!
Спустя пару часов, когда ушла добрая половина штабеля, спрос поутих. Затарившись, отвалились состоятельные горожане, и только наезжие купцы, думающие с выгодой перепродать чай по своим лавкам да торговым местечкам, прохаживались подле, морщились, бросая на продавцов досадливые взгляды.
— А ну, оптовики! — закричала Евдокия, набрав побольше воздуху, отчего разъехалась на груди пуговка, да встрепенулись с колокольни голуби: – От полцибика по два шестьдесят уступлю!
Купцы покрякали, пожались, но деваться было некуда, и один за другим потянулись к весам, распуская тугие кошели. Последним встал пожелтевший лицом Ухватов. От того, что на его глазах, на его деньги, сметливая оборотистая молодуха собирает такой выпуклый барыш, с ним едва не случился апоплексический удар.
Евдокия, убедившись, что чайные запасы исправно тают, кликнула троих мужиков из обоза и отправилась по закупкам. Солнце перевалило за полдень, обещая скорый осенний вечер. Продавцы торопились сплавить товар и особо не торговались.
Евдокия брала сукно, соль, табак, чернослив, изюм, разного рода сласти, железные ведра, чугуны, косы, ножи, конную упряжь, мыло, гребни, бусы, зеркальца, все, за что в Антоновке давали хорошую цену. На посторонние вещи не отвлекалась, равнодушно скользила взглядом по дамским нарядам и украшениям да огибала представления заезжих балаганчиков: оно и понятно, наиболее расторопные купцы уже сворачивались, потихоньку собирались в обратный путь, стремясь выехать засветло; однако, проходя мимо канцелярской лавки, замедлила шаг, задумалась на секунду и решительно шагнула внутрь, чему груженый тяжелыми узлами и баулами Савка, неотрывно следующий за хозяйкой, не зело обрадовался.
Звякнул колокольчик, и за стойкой тотчас возник сгорбленный лавочник-еврей, в черной ермолке, из-под которой на бледные щеки ниспадали длинные пейсы, почтительно поклонился:
— Чего изволите-с? — подслеповатые глаза ощупали посетителей, и тонкий горбатый нос безошибочно остановился на статной Евдокии. Подобострастную улыбку лавочник держал мастерски, хотя нутро его, при виде лапотника-мужика и домостроевской купчихи, сморщилось, как и надежда поиметь с них какой-либо гешефт. Такие заглядывали в магазинчик крайне редко и оборот не делали. Савка, приоткрыв рот, рассматривал диковинные приборы и приспособления, выставленные в шкафчике со стеклянными дверцами, где самое почетное место занимал бинокль фабрики Цейса в корпусе матово отблескивающего желтого металла.
Для чего предназначались эти красивые и, наверное, ужасно дорогие вещицы, Савка, убей Бог, не знал.
— Дай-ка мне, любезный, дюжину карандашей! — гаркнула Евдокия. — Да чернил флакон!
— Сию секунду, — лавочник скрылся под прилавком.
— Амбарных книг пару, тетрадей простых десяток, писчей бумаги… Длинные пальцы проворно плясали по многочисленным скрыням и ящикам, безошибочно выхватывая искомое.
— Это чего?! — грозно, будто узрев непристойность, Евдокия ткнула в стеклянный шкаф, указав на хитрый прибор.
— Ах, позвольте, — лавочник деликатно отстранил Савку, отомкнул дверцы. — Сие называтся "секстант", если угодно-с… Служит для измерения углов…
— Сколько? — скривившись, перебила Евдокия.
— О-о! Такая дама интересуется наукой! — еврей оживился.
Но масляно заблестевшие глазки довольно быстро поугасли, когда "дама" показала свою способность торговаться.
— Себе в убыток, ей-боже! — клялся лавочник, бережно передавая упакованный секстант. — Только ради вас!..
— Это чего?! — стекло вновь жалобно скрипнуло под указующим перстом Евдокии.
— Логарифмическая линейка, для расчетов-с, — ответствовал лавочник.
— Заверни!
— Компас!.. Счеты!.. Простите великодушно – курвиметр!.. — шкафчик пустел. — Чего желаете еще? — лавочник утер пот со лба. Радость удачной сделки заглушала подорванную уверенность в том, что он, изрядно поживший на этом свете человек, научился разбираться в людях.
— Карты желаю! — заявила Евдокия, и Савке показалось, что сейчас она щелкнет пальцами.
— Все, что есть, — лавочник выложил пухлый ворох трехверсток. — А вот-с, большая карта Российской Империи. Привез специально для здешнего учителя географии, но видит Бог, вам, гм, нужнее, — лавочник многозначительно округлил глаза. — Может, изволите глобус?.. Евдокия изволила все.
При выходе на улицу случилось недоразумение: столкнулись нос к носу с каким-то невзрачным господином с тонюсенькими ниточками усиков на рыхлом пористом лице. Тот машинально приподнял котелок, бормоча дежурные извинения, как вдруг его взгляд упал на лицо Евдокии, да так и застыл на нем.
— А-а! Вот мы и свиделись, голуба! Попалась?
— Не имею чести, — Евдокия попыталась стряхнуть господина с рукава, но тот вцепился в локоть, как клещ.
— Куда?! Куда?! Забыла, как обобрала меня, прошмандовка? Да еще отходила так, что три дня кряду подняться не мог? Забыла? Ну, все! Теперь я тебя на каторгу-то упеку!.. Урядник! Кликните урядника!..
— Ты ба, господин хороший, того, полегше! — Савка оторвал незнакомца в котелке от хозяйки.
— А ну, прочь! Пшел вон, холоп! Давно ли тебя, быдло, на конюшне не пороли?
Савку на конюшне не пороли. Вырос он, хоть и бедным, но свободным, и такие тычки сносить не привык, поэтому от греха подальше, чтобы не приложиться сгоряча по пористой физиономии кулаком, слегка отпихнул от себя неприятного господина, отчего тот, отлетел на несколько шагов и уселся задом в пыль прямо под ноги подоспевшего урядника. Следом покатился по широкой дуге выпачканный котелок.
— Прекра-атить! — покачиваясь, потребовал красный, как свекла, урядник. Даже издали было заметно, что представитель власти уже изрядно принявши на грудь, что, в общем-то, в праздничный, да еще и в ярмарочный день, вполне объяснимо. Позади выросли двое городовых, привычно подперли по бокам, не давая уряднику упасть. Вокруг, с интересом наблюдая за происходящим, начал собираться народ.
— Я губернский секретарь Кикин, — важно заявил, поднимаясь, господин. — Немедля арестуйте эту женщину, наряженную купчихой, и ее приспешника. Она меня в Муроме до нитки обобрала, да еще чуть калекой не сделала. А я, между прочим, в дом к самому генерал-губернатору Нагайцеву вхож…
— Тэ-эк-с! — мутные глазки урядника уставились на Евдокию.
— А на самом деле, она вовсе не купчиха никакая, — обличал Кикин, — а продажная девка!..
— Да что же это делается! Люди добрые! — взревела Евдокия. — Среди бела дня! Ах, же ты паразит! Ах, ты сморчок сопливый! — уперев руки в боки, она пошла на обидчика, выставившего перед собой котелок, как щит. — А куда власть смотрит, а? Вы думаете, я на вас управы не найду?!
Урядник, придя в сильное замешательство, и, в качестве временного выхода из ситуации, хорошо поставленным голосом пропел:
— Прекра-атить!..
Решение назрело само собой. Все-таки опыт – великая вещь, его, как известно, не пропьешь.
— Предъявите документы! — изрек урядник, и довольный собой икнул.
— Вот-с, — Кикин протянул бумаги, — вот-с, извольте!.. Двести рубликов, как с куста… По знакомым на обратную дорогу собирал!.. У-у, шалашовка…
Урядник потянул носом, значительно свел мохнатые брови на переносице и принялся разглядывать документы, держа их вверх ногами.
— А? — беспомощно спросил он через некоторое время городового, что стоял по правую руку.
— Чинуша, — изрек тот. — Без бумаг видать… А то я ж неграмотный…
— Тэк-с, — протянул урядник. — А ваш пашпорт, сударыня, хде?
— Нету с собой.
— А-ага! — воскликнул Кикин. — Я же говорил!
— О! — палец урядника указал на небо. — Проясняется!..
— Это что же, — накинулась на урядника Евдокия, — мне без паспорта уже ни в лес, ни в город, ни в огород не выйти? Эдак и в уборную документ носить придется! Кулакова я, Евдокия Егоровна. А не верите, попытайте купца второй гильдии Ухватова, он подтвердит.
— Да, купчиха это, — крикнули из толпы, — из Антоновки. Вон ейный обоз, подле суконных рядов…
— Не верьте, не верьте ей! — не унимался Кикин. — Она – ведьма! Порчу наведет – беды не оберешься!..
— Угу… Ведьма… — покивал урядник. — Порчу…
— Да-да! Руки-ноги отнимаются, все видишь, а подняться не можешь. Лежишь, и, виноват, под себя ходишь… По малой надобности… И по большой…
— М-м!.. Мслт!.. Холера!..
Урядник собирался произнести "милостивый государь", но не смог.
— Что?..
— М-м-м!.. Мозгоклюй!
— Позвольте!.. — попытался возмутится Кикин. Но было поздно.
— Ты меня за дурака держишь, братец? Комедь ломаешь прилюдно? Я тебе покажу! Ты у меня еще находишься и по большой надобности, и по малой!.. Эй, ребята, а ну, бери его!
Городовые тотчас подхватили под руки губернского секретаря и потащили в участок. Урядник обласкал Евдокию мутными глазами и, между прочим, нашел, что она еще очень ничего. Чувства рвались из груди, их требовалось выразить.
— Сударыня! — нашелся он. — Позвольте мне замереть в глубочайшем пардоне за причиненное недоразумение!
Довольный собой, хотел еще на прощание козырнуть, щелкнув каблуками, но счел благоразумным воздержаться. Схватился за эфес шашки, стараясь не потерять равновесие, развернулся и замаршировал прочь…
Позади, окутанный серой дымкой, остался Владимир. Отвертелись карусели, отплясавшие медведи вернулись в клети, схлынуло ярмарочное веселье, вернулась в берега, в промытое веками русло размеренная провинциальная жизнь, замедлила течение, осоловела, готовясь вскоре замереть на зиму совсем. Попутные подводы одна за другой съезжали с избитого копытами и колесами большака, растекались по хуторам и весям. Где-то впереди, нахлестывал лошадей Ухватов, стремясь хоть здесь оказаться первым. С угрюмого лица его не сходила тень, не радовала лежащая под сердцем лишняя сотня целковых, заработанная на процентах за неполных два дня. Душила Карпа Силыча жаба, оттого что соседка на ровном месте ухитрилась положить в мошну до тысячи рублей, сотворенных буквально из воздуха. Ухватов ловил себя на мысли, что, потеряв свою, кровную тысячу, кручинился бы меньше.
Сухая, теплая, как нагретый в руке медный пятак, погода, словно по заказу простоявшая два ярмарочных дня, портилась на глазах. Небо затянуло хмарью, подул с севера ветер, посыпал мелкой моросью, то и дело срывающейся грузными каплями с почерневших осклизлых повозок. Даже изрядный жбан горячего сбитня, пахнущего ржаным хлебом и хмелем, выставленный Евдокией перед отъездом, не грел. Шибанул в головы возницам, вышел заздравными песнями да румянцем на щеках, и иссяк. Вскоре дождь обернулся мокрым снегом, облепил пожухлые травяные кочки белым ковром. Теперь казалось, что свет исходил не с темнеющего неба, а поднимался от земли, укрытой мертвенным холодным саваном.
— Эй, хозяйка, гляди-ка!..
Со стороны близкого леса наперерез обозу, оставляя за собой стежки черных следов, молча, по-волчьи бежало полтора десятка мужиков.
— Эвона, лиходеи-душегубы, — протянул кто-то.
— Плохо дело! — Мыкола достал припрятанную в возе дубинку. — Были бы мы на конях – удрали, а на волах далеко не ускачешь.
— Ружжо бы, — вздохнул Савка.
— Молчи, "ружжо"… Голову бы не сложить…
Испуганных волов завернули под уздцы, подводы обступили кругом. Вооружены были разбойники кто чем: кто обыкновенным кривым батогом, кто пощербленной турецкой саблей, кто топором, кто багром, кто вилами, кто насаженным на кол трехгранным штыком от винтовки. Молодые, старые, разномастно одетые, они походили друг на друга, пожалуй, только отчаянным блеском глаз, который выдавал людей, не страшащихся ни черта, ни Бога, людей, ходящих под виселицей. Вперед выступил, поигрывая кистенем, мужик, по глаза заросший черной кучерявой бородой, в парчовом халате, накинутом поверх овчинного полушубка.
— Здорово, купцы! Чего прижухли? Испужались, небось? Не боись, не тронем!.. Так, пошшупаем слегка, и ступайте с Богом… Пешком… По тому, как дружно загоготали разбойники, Евдокия поняла, что перед ней атаман.
— Ой, пошшупаем! — подхватил один из лиходеев и шлепнул Матрену по ляжке. Возница, сидевший рядом, замахнулся кнутом и тут же упал с окровавленной головой. Дальнейшее Савка помнил смутно, обрывками, как сквозь сон. Помнил, как Мыкола успел, орудуя дубинкой, пригладить троих, прежде чем повалился сам, словно медведь, одолеваемый сворой собак. Помнил истошный визг Матрены, треск разрываемых юбок. Помнил, как не чувствуя ударов, махал кулаками направо и налево, сквозь розовую пелену видя, как спрыгнула с воза Евдокия, подобрала чей-то кол, и, вращая его, как мельница крылья, ринулась в гущу свалки. Под ударами купчихи, словно сухой хворост, трещали кости, разбойники валились соломенными чучелами, разбрызгивая во все стороны кровавые сопли. Последним, что врезалось Савке в память, стало разъехавшееся на спине Евдокии платье. А потом наступила темнота… В голове гудел тяжелый церковный колокол, расходились перед глазами цветные круги, как от брошенного в воду камня. Савка с трудом поднялся, и, сделав несколько шагов, споткнулся обо что-то мягкое. Прямо у его ног, застыл в нелепой позе атаман с проломленным черепом. Курчавые его волосы спеклись сосульками, вокруг растеклась, смешавшись с грязью, красная лужа. Подле повозки, запрокинув голову набок, лежал Мыкола, булькал розовыми пузырями, закатив глаза, из носа его густой струей шла кровь. Откинув кол, над ним склонилась Евдокия, шарила беспокойными пальцами по лицу искалеченного возницы. "Не жилец", подумал Савка. Он так и стоял в трех шагах, покачиваясь, не в силах оторвать взгляд от товарища. Меж тем руки купчихи, как два сноровистых паучка, плетущих паутину, пробежали по бритой голове, расстегнули ворот и заплясали по широкой груди. Со стороны казалось, будто Евдокия играет на гуслях. Мыкола перестал хрипеть, задышал ровнее, остановилась, идущая носом кровь.
— Так ты и впрямь ведьма? — разлепил Савка разбитые губы.
— Немножко, — блеснули чертовщинкой карие глаза. — Но ты ведь никому не скажешь, правда?
— Не, — помотал головой Савка. — Не скажу…
* * *
Усадьба, как водится, стояла на вершине холма, и из ныне живущих только вековые тополя, ровные и толстые, как колонны парадного входа, помнили ее постройку. С колонн этих, давших пищу для каламбуров по поводу "столбового" дворянства, похожая на растрескавшуюся от старости кору, осыпалась подновляемая с ежегодным постоянством штукатурка; розы крошили корневищами лепные урны, похожие на супницы без крышек; проваливался по весеннему половодью мосток, терпеливо поправляемый мужиками – здесь все подчинялось размеренному сонному ритму, пропитавшему скукой запущенный парк, подворье и дом вместе с обитателями. Медленно, с оттяжкой взлетали топоры, нехотя, лишь из невыразимого чувства долга, кричали кочеты, и даже мухи гудели здесь с какой-то уж особенной ленью. Собственно, борьбе с сонной одурью и посвящали жизнь хозяева усадьбы – семейство Крутояровых. Бились насмерть. Наводняли дом многочисленными гостями, устраивали шумные балы и приемы, выезжали на охоту в богатые дичью леса. Не одно поколение помещиков погибло в сих неравных ристалищах. Покоились предки под каменными крестами при часовенке, выстроенной еще дедом Николая Платоновича, главы семейства. Вместе с супругой Татьяной Ильинишной растили они двух дочерей, коих постарались научить всему, что может понадобиться незамужней девице дворянского роду, а именно трем вещам: лопотать по-французски, играть на рояле и вышивать на пяльцах.
Старшей, Елене минуло двадцать пять, и вопрос о замужестве заострялся с каждым днем. Многочисленные ухажеры, привлеченные богатым приданным и женскими прелестями, коих ни одно платье утаить не могло, вились вокруг Елены словно мотыльки, но все пылкие порывы остужались холодом высокомерия, а наградой за красноречие служил безразличный взгляд в сторону и поджатые губы. Отчаявшись добиться расположения, молодые люди откланивались, про себя величая молчаливую и своенравную Елену не иначе как "кобылицей". Младшую дочь звали Светланой. Грациозная, гибкая, словно тростник на ветру, она могла ликовать или биться в лихорадке от любого пустяка, широко распахнутые глаза были вечно мокры: слезы горести не успевали высохнуть, а им вдогонку уже катились слезы счастья. Махровая наивность Светланы заставляла вздрагивать видавших виды кавалеров, но в поверхностные суждения вкладывалось столько мечтательности, искренности и веры, что под их натиском отступала на время пошлость засиженных мухами дней. Светлана любила перед сном, томно постанывая в тон перу, ровным округлым почерком накатать в дневник эссе, страниц, эдак, в пятнадцать, посвященное какому-нибудь гусару N., единожды виденному в позапрошлом году на именинах крестной. Николай Платонович молился про себя, как бы поскорее пристроить дочерей, к чему прилагал все усилия, зазывая в дом молодых людей всех сословий, мастей и возрастов. Совершенно незнакомый, но неженатый мужчина, заехавший с письмом давнишнего сослуживца даже не к Николаю Платоновичу, а к кому-нибудь из соседей, вполне мог остаться погостить в имении Крутояровых. Однако недолго, буквально месяцок-другой. А с ним заодно и приятели. Поручик Александр Шмелев, намеревавшийся провести отпуск в поместье родной тетки, и составляющий ему кампанию ротмистр Евгений Ревин, подходили едва ли не под классическое описание кавалеров, ограниченный, но постоянный контингент которых, круглогодично присутствовал в доме. Александр ежедневно строчил тетушке письма, извинялся и обещал не сегодня-завтра предстать пред ясны очи, но не знавшее предела гостеприимство четы Крутояровых затягивало, обволакивало глубокой сонной периной, сковывало движения и волю. Отпуск неумолимо подходил к концу, как и надежда подставить-таки свою макушку под сухие тетушкины губы.
Голубоглазый, русоволосый, в великолепно, как перчатка на руке, сидящем мундире, Александр с ходу приударил за Еленой, чему родительская чета высказала единодушное поощрение, не требуя иной платы за пребывание в доме. По законам жанра Ревину, смирившемуся с потерей быть представленным тетушке друга, не оставалось ничего иного, как обхаживать Светлану. Он исправно говорил комплименты, терпеливо отстаивал у рояля, пока растопыренные пальчики Светланы Николавны давили клавиши, и после обязательно к этим пальчикам прикладывался, касаясь кудрями изможденной в музыкальном экстазе кисти. Но напора Ревин не проявлял и не то, чтобы влачился за младшей Крутояровой, а так, вяло подволакивался. Однако неожиданно для всех, Светлана узрела в темноглазом брюнете объект, ни с того, ни с сего принялась заливаться румянцем и удвоила количество исписываемых перед сном страниц. Сей, никем не оставшийся незамеченным, факт негативно отразился на самочувствии друга детства, сыне покойного приятеля Николая Платоновича, а ныне петербургском студенте Андрее Загоруйко. Самый преданный воздыхатель Светланы наезжал к Крутояровым чаще других и подолгу гостил в имении, ревниво воспринимая визиты прочих ухажеров. Как-то, собравшись с духом, он даже составил с Николаем Платоновичем разговор, в котором признался, что давно в Светлану влюблен и готов ей составить партию до конца дней своих, а также, "из человеколюбия", просил воздержаться от приглашения в дом "иных мужчин", смущающих, по его заверениям, молодую девушку, и мешающих ей определиться с выбором. Николай Платонович юношу внимательно выслушал и даже по-отечески пустил слезу, но просьбам о содействии не внял: по его мнению, худой, болезненно-бледный, с огромными глазами Андрей, не имеющий, к тому же, гроша за душой, являлся не лучшим кандидатом на роль жениха. Сейчас Загоруйко, вперив страдальческий взгляд вдаль, сидел в углу залы и сочинял очередную записку, великое множество которых скопилось в покоях Светланы Николавны. В плетеном кресле, вальяжно закинув ногу на ногу, расположился Федор Павлович Шлепков, богатый судовладелец и фабрикант, бывший проездом, и также застрявший погостить. Минуту назад он вяло пикировался с Загоруйко на тему любви вне брака, небрежно помахивал газетой и всем своим видом демонстрировал скуку. На ухоженном, тщательно выбритом лице его застыла рассеянная улыбка. Глядя на Федора Павловича можно было подумать, что тот все чего-то ждал, чего-то особенного, остренького, пикантного, выискивал повод лишний раз щекотнуть нервишки. Его хищный орлиный нос сейчас смотрел в сторону круглого стола, покрытого плотным зеленым сукном, где под низким бахромчатым абажуром, расписывали пульку. Расписывали не спеша, обстоятельно, со знанием дела, мусоля вишневые мундштуки и пуская сизые клубы дыма. Играли "по маленькой", по целковому за вист. Компанию Николаю Платоновичу составляли соседи, помещик Сивохин, субъект с лицом нездорового синеватого оттенка, и отставной генерал Коровин, то и дело окручивающий пожелтевшие прокуренные усы. Четвертым к партии присоединился Ревин.
— …Вы, ротмистр, сами не понимаете того, что говорите, — Коровин был явно раздосадован. То ли словами Ревина, к которому обращался исключительно по званию, подчеркивая, видимо, свой отставной статус, то ли тремя взятками, хладнокровно впихнутыми генералу на мизере. — Послушать вас, так можно подумать, что железки сами собой войну выиграют…
— Да, да, — скорбно поддакивал Николай Платонович, уставясь в карты. Ему сегодня тоже не везло.
— Ценю ваш боевой опыт, Глеб Максимович, — Ревин, напротив, величал Коровина исключительно по имени-отчеству, — но при всем моем уважении, точку зрения вашу не разделяю. Ибо кавалерист, вооруженный вместо шашки карабином, даст сто очков кряду любому, даже самому отчаянному рубаке…
— Вздор! — недовольно перебил Коровин. — Оружие кавалериста – его конь! Удаль, отвага да верная рука!.. Бывало, и-эхх!.. Эскадрон!!! Лавой!!! — генерал, округлив разом остекленевшие глаза, наотмашь взмахнул рукой, от чего со стола опрокинулся графин с вином.
— А меж тем, — продолжал Ревин, окинув взглядом расползающееся по ковру темно-красное пятно, — в Новом Свете еще в сороковом году под местечком с забавным слуху названием Педерналес всего пятнадцать американских рейнджеров, благодаря тому же огнестрельному оружию, одержали верх над семью десятками команчей.
— У-ха-ха-ха! — зашелся приступом хриплого смеха Коровин. — Хо-хо! Где уж нам с дикарями, пардон, с голозадыми справиться! Да, ротмистр, это вы хватили!..
Ревин пожал плечами.
— Немцы, англичане строят нарезную артиллерию, у нас же – сплошь гладкоствольная. Американский солдат имеет револьвер, а то и все два, с середины века, у нас же такая роскошь полагается лишь офицерам, к тому же, виноват, за свои средства. В европейских армиях стоят на вооружении скорострельные картечницы, а у нас о таком чуде слыхом не слыхивали. Оно и понятно, гораздо привычнее шашка, пика да шестилинейное ружье, которое ввиду извечного недостатка патронов, используется, большей частью, как древко для штыка…
— Это не потому ли мы и пруссака, и француза бивали?! — возвысил голос Коровин. — Бивали и впредь бивать будем!.. Еще отец наш и учитель Александр Васильевич Суворов говорил, что пуля – дура! Штык! — победно воскликнул генерал.
— Штык – молодец!..
— Браво! — зааплодировал Загоруйко. — Браво! — и бросил на Ревина, в лице которого видел соперника, уничижительный взгляд.
— Боюсь, — потянулся в кресле Шлепков, вяло следивший за разговором, — тут все дело в средствах. Сколько солдат можно одеть, обуть и поставить в строй за деньги, потраченные на одну такую картечницу?
— Вот тут вы правы! — кивнул Ревин. — Каждая держава воюет, чем богата! Россия-мать родит солдат исправно!.. Чего же их жалеть?..
— Господа, полноте! — примиряюще вскинул руки Николай Платонович. — Будет вам!.. Играю семь без козырей!..
…Скорые сумерки упали на парк, смешались с осенней прелью, загустились, зачернели. В этот глухой угол не вели дорожки, сюда не забредет, прогуливаясь, случайный человек. Андрей Загоруйко стоял, уткнувшись лбом в осину, и по лицу его неудержимо катились слезы. Несколько минут назад он встретил Светлану с этим… Встретил не то чтобы случайно, вроде как искал, под предлогом сообщить что-то важное, уже вылетевшее из головы. А сказать по правде – следил. Вылетел на тропинку и обмер, мир закружился и рухнул: Светлана, Светлана, которую он боготворил, Светлана, к которой не смел прикоснуться и в мыслях, повисла, как какая-то кокотка, на шее у Ревина, у этого солдафона и выскочки. Но мало того, их губы сцепились в бесконечном сумасшедшем поцелуе.
— Я его вызову, клянусь! — шептали как заклинание губы. Но Загоруйко точно знал – не вызовет, не сможет. Бессильная злость и обида душили его. "Уехать!", была первая мысль. "Бросить все, забыть и никогда боле не появляться в этом доме!" Загоруйко даже представил свое прощальное письмо листах на шести, представил, как желает счастия и объявляет о своем, из благородства, уходе. "Но она ведь так наивна!", думал он. "И совсем еще не разбирается в людях! Он – гусар, гуляка. Светлана не будет с ним счастлива. Бросить ее на произвол судьбы – какая низость!" Ноги сами понесли Загоруйко к дому. "Пусть он убьет меня на дуэли! Если так угодно Всевышнему – пусть! Жизнь все равно утратила для меня всяческую ценность и смысл!" Но с каждым шагом уверенность Загоруйко иссякала, подтаивала, как сосулька на мартовском солнце.
— Приятный вечер, не правда ли?..
Загоруйко, погруженный в свои мысли, не заметил Шлепкова, попыхивающего трубкой, и пролетел мимо.
— Да… Изумительный…
В гостиной колыхнулась штора, и Загоруйко отшатнулся от луча света, упавшего на лицо. Повисла неловкая пауза.
— Эх, молодой человек…
— Оставьте, Федор Палыч! — перебил Загоруйко. — Я не нуждаюсь в утешениях! — и замолчал, чтобы не разрыдаться.
— А я и не собирался вас утешать! Напротив! Вы сами во всем и виноваты! Нужно бороться! Зубами выгрызать себе место под солнцем! Наивно предполагать, что счастье свалится вам в руки само. Мужчина вы, в конце концов, или нет?..
— Но позвольте, — пролепетал Загоруйко, — неужели все так заметно?..
— Тоже мне, тайны мадридского двора! — Шлепков фыркнул. — Психологический этюд… Тут же все как на ладони, как мошки под увеличительным стеклом… Скажу вам, час назад Светлана Николавна и Евгений, как его там по батюшке… вернулись с прогулки. Однако, — Шлепков позволил себе выразительный жест, — подошли к дому порознь, и, хе-хе, с разных сторон. Это о чем-то да говорит!..
— Спасибо! Вы правы! Спасибо, Федор Палыч! — Андрей горячо потряс руку Шлепкову. — Я должен идти!
— Не наделайте глупостей!.. Шлепков проводил удаляющуюся фигуру взглядом и усмехнулся. "Ну же! Ну же! Наделайте!.. Сделай хоть что-нибудь, бесхребетный мечтатель, трус! Где шекспировские страсти? Где горячие слова, где перчатка в лицо? Где бессонные ночи, липкий холодок утра, страхом сползающий по спине? "Не желаете ли примириться? Сходитесь!.." И одинокий выстрел, вспугнувший стаю воронья, и слезы безутешной возлюбленной: "Ах, вы убили его!.." Шлепков зевнул: "Боже! Как же здесь скучно!"
— …Ответьте только на один вопрос, вы ее любите? — Загоруйко дышал тяжело и часто. Он был бледен той крайней степенью волнения, за которой наступает либо безумие, либо обморок.
Напротив, сложив руки на груди, стоял Ревин. Сейчас бы самое время высказать в лицо обидчику все заученные перед зеркалом фразы, но язык отчего-то отказывался ворочаться, а мысли подло расползлись по щелям подобно змеям. Хуже того, Андрей не чувствовал к Ревину никакой ненависти.
— Вы любите ее? — повторил Загоруйко и устыдился своего дрогнувшего голоса.
— Нет, — покачал головой Ревин. — Не люблю.
— Как… Как же тогда…
— Как же тогда я посмел? Вы это имеете в виду? — Ревин нахмурился. — Послушайте, молодой человек. Вот что я вам скажу. Через несколько дней мы с моим другом уедем, и я клянусь, что боле никогда не появлюсь в этом доме. Поверьте, чувства Светланы Николавны для меня явились в высшей степени неожиданностью. Мне нечем на них ответить. Отеческая опека, симпатия – это, пожалуй, все, что я испытываю к этому милому созданию. Но, оттолкнув ее, я нанес бы девичьему сердцу глубокую рану, непременно переросшую бы в смертельную обиду и уверенность в собственной неполноценности. Уверяю вас, пройдет время, и Светлана Николавна не вспомнит обо мне… Прошу вас, не мните вы эту перчатку, уберите подальше от греха!..
— Вы лгали ей…
— Я не сказал ей ничего такого, о чем жалею сейчас или пожалею в будущем. Однако хочу заметить, что перед вами отчета в своих поступках не несу никакого.
— Вы – подлец! — промямлил Загоруйко. — Я требую удовлетворения!..
— Простите, не расслышал ваших последних слов, — Ревин буравил собеседника взглядом. — Но если вы решите повторить их при свидетелях, я убью вас. — Ревин коротко поклонился и вышел. "Позор! Боже, какой позор!", Загоруйко без сил прислонился к стене и обхватил голову руками.
На следующий день Загоруйко не вышел ни к завтраку, ни к обеду, а после и вовсе, ни с кем не простившись, уехал, послав Николаю Платоновичу записку. Об этом посудачили и благополучно забыли. Однако дальнейшие события приняли неожиданный оборот. Вскоре Загоруйко появился вновь, да не один. С ним приехал некто Бисер Талманский, высокий черноглазый красавец болгарских кровей и благородного происхождения. Из-под широкого ворота белоснежной рубашки кучерявились волосы, во взоре плясал дикий огонь, а голос лил густым медом. Стоит ли упоминать, что Крутояровы приняли Талманского со всем радушием! Оказался он картежником, был не дурак насчет выпить, и сразу же бросился в атаку, явно положив глаз на Светлану. Андрей ходил бледный, как смерть, появлялся на людях редко, почти ничего не ел, и только неотрывно глядел на Светлану взглядом, полным отчаяния загнанного зверя. Татьяна Ильинишна даже поинтересовалась, не болен ли часом он, и не нужно ли послать за доктором. Для всех оставалось загадкой, зачем же ревнивец Загоруйко притащил с собой потенциального соперника. Генерал Коровин считал, что Андрей проигрался в карты и ввел Талманского в дом Крутояровых в счет уплаты долга. По мнению помещика Сивохина, движущим мотивом здесь служила месть, и пылкий болгарин должен был отбить Светлану у Ревина. Но истина оказалась иной. Правда, узнали ее не все.
Стоял пропитанный кислым осенним солнцем день. Деревья тянули к холодной синеве уцелевшие листья, сухие, сморщенные, как старческие ладони. Светлана Николавна прогуливалась по парку в одиночестве – ей необходимо было собраться с мыслями и разобраться в чувствах, коим настало изрядное смятение. Он возник позади тенью, неслышно, развернул за плечи, привлек к себе мягко, но властно. Жесткие кудри щекотали лицо, пьянили южной ночью, черные глаза закрыли небо, превратились в бездонный омут, повлекли сквозь зеркало воды вниз, вниз…
— Нет!.. — Светлана вырвалась, с трудом переводя дыхание. Часто-часто вздымалась грудь, на шею упал выбившийся локон. Жаркая одурь нахлынула вновь, стало душно, стало нечем дышать. Треснула разрываемая жадными пальцами материя.
— Нет!.. Но руки не отпускали, давили еще сильнее, уже грубо, в щеку впилась щетина.
— Нет! Нет! Прочь!..
Нежный зверь превратился в животное, объятое похотью, шарил лапами под юбками, дышал смрадом в лицо… Чья-то рука оторвала Талманского от Светланы и швырнула в объятия вековому тополю. Ревин поднял девушку на ноги, загородил собой и проговорил едва слышно, не касаясь Талманского взглядом:
— Время и место…
Тот провел ладонью по губам, удовлетворительно кивнул, увидев кровь, и вытолкнул, борясь с дыханием:
— Завтра. С рассветом. Шпаги.
После, не проронив ни слова, скрылся.
— Светлана Николавна, — Ревин встряхнул девушку за плечи и заглянул в испуганные глаза: — То, что здесь произошло, никоим образом не затрагивает вашу честь и целиком ложится на мою. Я даю вам слово офицера, что о случившемся никто никогда не узнает. И помните, за вами нет никакой вины!.. Ступайте к себе. Вам нужно отдохнуть.
— …Что? Вы деретесь завтра? На шпагах?! — поручик Шмелев мерил комнату из угла в угол. — Скажите мне, что я ослышался! Скажите!
— Вы не ослышались. Завтра в трех верстах отсюда. Местечко называется Морошкин Пуп, — Ревин улыбнулся. — Жизнеутверждающее название, не правда ли?
— Боже! Да о чем вы?
— Александр, успокойтесь! Право же, не стоит так переживать. Это же, в конце концов, всего лишь дуэль, а не экзамен в кадетском корпусе.
— Знаете, не смешно! Совсем не смешно! Почему, почему же я не сказал раньше? — Александр продолжал свой нервический вояж.
— Ну, раз начали, — Ревин пожал плечами, — договаривайте!
— Хорошо же, слушайте! Известно ли вам, кто такой этот Бисер Талманский?
— Известно. Мерзавец и подлец!
— Да, — Александр кивнул. — Но еще он – профессиональный дуэлянт! Стрелок и фехтовальщик. У него за плечами девятнадцать поединков. Не хочу вас пугать, но семнадцать со смертельным исходом.
— Ого! Но, откуда же, позвольте узнать, вам это известно? — Ревин закинул ногу на ногу. — Да остановитесь же вы, наконец!..
— Сегодня утром, — Александр присел на краешек стола, — ко мне в комнату постучался Загоруйко, наш герой-любовник. Он заявил, что терпеть более не в силах и намерен мне открыться. Выпив полграфина воды, он поведал презанимательную историю. Уж я не знаю, какой между вами случился разговор, но только после него Загоруйко пребывал в полном смятении. С его слов, он едва руки на себя в тот вечер не наложил…
— Вздор! — поморщился Ревин.
— Может быть… Не суть! Но еще одно лицо в тот вечер имело с ним душещипательную беседу, дражайший Федор Павлович Шлепков. Загоруйко сетовал на то, как несправедливо устроен мир, и человек, не способный убить, не способный к насилию, считается слабым, и женщины, в силу своей природной недальновидности, таковых незаслуженно презирают, обрекая на страдания. Рассуждения на тему того, что наше цивилизованное общество недалеко ушло от средневековых турниров, я, с вашего позволения, опущу. Так вот.
Шлепков все это внимательно, а вернее сказать, терпеливо, выслушал и предложил Загоруйко посильную помощь в переустройстве мира. Со слов Федора Павловича, в сотне верст отсюда живет его приятель, так сказать, рыцарь без страха и упрека, который за умеренную цену согласился бы выступить в защиту униженных и оскорбленных. Вначале Загоруйко наотрез отказался. Но после, проведя ночь в раздумьях, изъявил согласие, и, получив от Шлепкова сопроводительное письмо и немалую ссуду, отправился на перекладных в соседний уезд…
Ах, друг мой, если бы я рассказал об этом раньше!..
— Это все равно бы ничего не изменило.
— Ваши отношения с Талманским были ровны, ничто не предвещало ссоры. Но я недооценил способности мерзавца. Ему удалось спровоцировать вызов от вас, и получить право на выбор оружия.
— Так ли это важно?
— Евгений, вы не понимаете! — Александр снова заходил по комнате. — Он фехтует с детства! Он практикуется по несколько часов в день! Он брал уроки у самого Рамиреса!.. Уедем! — Александр понизил голос. — Уедем сейчас же! Я скажу, что мы получили срочное предписание явиться в полк! Здесь и не пахнет честью! По Талманскому виселица плачет, он – убийца! Ревин усмехнулся.
— Были бы вы моим другом, если бы я согласился?.. Мы деремся завтра… Уже сегодня. Деремся на шпагах. Так угодно судьбе.
— Простите, — Александр покачал головой. — Простите… Одного не могу понять, какая выгода Шлепкову от всей этой кутерьмы?
— О! У него тяжкий недуг! Он не знает, куда себя употребить, как избавиться от русской хандры – болезни дураков и бездельников. Вот и мнит себя эдаким Цезарем, устраивающим гладиаторские бои. Талманский в имении Крутояровых не ночевал, съехал тотчас после случая в парке, сославшись на неотложные дела, но, несмотря на то, что офицеры выехали к месту дуэли затемно, уже ожидал их, нетерпеливо прохаживался, приминая ботфортами белую от инея траву. Морошкин Пуп – большую поляну, окруженную со всех сторон лесом, устилал туман, настолько густой, что за двадцать шагов любой предмет принимал неясные очертания и расплывался в серой мгле. От кареты, запряженной парой лошадей, отделились двое. В одном Ревин узнал собственной персоной Шлепкова, одетого в костюм для охоты, второй мужчина, полный, с густыми бакенбардами, был ему незнаком.
— Доброе утро, господа! — Талманский выпустил струйку пара, и Ревину подумалось, что соперник уже успел разогреться физическими упражнениями. — Это доктор Блюмер. С Федором Павловичем вы знакомы, он любезно согласился стать моим секундантом.
— Прошу, выбирайте оружие! — Шлепков протянул две шпаги без ножен. — Уверяю вас, они абсолютно одинаковы! Ревин взвесил в руке прямой обоюдоострый клинок с массивной гардой.
— На самом деле, одинаковых шпаг не бывает, — произнес Талманский. — Каждая уникальна, как… женщина. Та, что вы выбрали – грустна и молчалива, моя же подобна пляшущей у костра цыганке. Не желаете поменяться?
— Предпочитаю молчаливых, — клинок Ревина очертил в воздухе дугу.
— Тогда начнем.
— Господа! Господа! Я не знаток дуэльного кодекса, — заговорил молчавший до селе Блюмер, — но, по-моему, дерущимся должно быть предложено примирение.
— Доктор, — поморщился Шлепков, — мы собрались здесь не для того, чтобы вчитываться в казуистику правил… Впрочем… Не желаете ли примирится, господа?
— Считаю примирение невозможным, — буднично произнес Талманский.
— Сколько раз, скажите, вы произносили это? — не выдержал Александр. — Таким же точно тоном?
— Осторожнее, — предупредил Талманский. — Или вы рискуете услышать эту фразу еще раз. Со стороны дороги явственно фыркнула лошадь, звякнула подножка экипажа. Все обернулись на звук.
— Кого еще там несет? — прищурился Шлепков.
— Господа! — по кочкам, неловко размахивая руками, бежал человек. — Господа, остановитесь!
— Боже мой! Загоруйко… Какого черта вам надо?
— Прекратите! — Загоруйко подбежал, и обратился, переводя дух, к Талманскому:
— Я отказываюсь от ваших услуг!..
— Шшто?! — прошипел Шлепков. — Пошел прочь, мальчишка! Что ты несешь?!..
— Федор Палыч, прошу вас, умоляю, остановите дуэль! Вы же можете!
— Я не могу. И никто не может. Оскорбление нанесено… Ну что вы, право, как барышня, — Шлепков поморщился. — Встаньте… Да отпустите же меня, господи!..
Александр улучил момент и зашептал на ухо Ревину:
— Талманский – артист. Ему мало убить вас просто так, он станет грассировать. Попытайтесь поймать его на браваде… Я… — Александр осекся.
— Что же вы хороните меня раньше времени? — Ревин выглядел спокойным, излишне спокойным. — Ну, с Богом! — он скинул форменный китель, оставшись в просторной белой сорочке.
— Господа, вы готовы? Сходитесь! — Шлепков стряхнул, наконец, Загоруйко с ботинка. И все вокруг замерло.
Ревин встал в классическую позицию: боком к сопернику, острие перед собой, левая рука отведена назад. Талманский позы не изменил, так и остался стоять вполоборота небрежно, только и позволил себе, что скептическую ухмылку. За мгновение до того, как он сорвался в атаку, Ревин взглянул своему врагу в глаза. И прочел там приговор. Реальный бой на шпагах длится недолго. Если только кто-то не обладает достаточной долей мастерства, чтобы парировать выпады соперника, и желанием не доводить свои выпады до конца. Талманский не играл на фортепьяно, не был знаком с трудами Платона и не умел вышивать гладью. Но фехтовал он виртуозно, сплетая движения в смертельно-красивый орнамент, раскованно, смело, но, в то же время, внимательно и сосредоточено. Клинок мелькал серым призраком, срывался в обманные фигуры, тающие в тумане. Несмотря на холод, рубашка Ревина моментально прилипла к спине, на груди, на руках заалели порезы. Он закрывался от атак с какой-то судорожной торопливостью, но все равно не успевал, не успевал. Талманский разыгрывал поединок, как театральную пьесу, как спектакль, медленно, но неотвратимо, приближающийся к кульминации. Ревин покачнулся, неловко сделал шаг назад, другой, упал на колено, зажав свободной ладонью левый бок. Между пальцами тотчас выступила кровь. Талманский отступил, позволяя противнику подняться, смахнул со лба капельки пота. Ноздри ловили едва слышный запах смерти, витающей вокруг в ожидании заключительного аккорда.
Шлепков придержал за рукав доктора, намеревавшегося перевязать Ревина. "К чему, доктор?.. Оставьте!.." Загоруйко отвернулся в сторону, зажал уши руками, плечи его сотрясались от рыданий. Ревин оглянулся, словно ища поддержки, и выпрямился. Что-то неуловимо переменилось в его взгляде. И Талманский ошибочно принял это "что-то" за обреченность. Краешком сознания он успел подивиться изяществу одного-единственного стремительного этюда, которым его встретил Ревин, прежде чем боль, ледяной волной раскатившаяся от пронзенной навылет груди, захлестнула, вырвалась криком, и, кинувшись в ослабевшие разом ноги, накрыла черным пологом… Талманский лежал на спине. По груди его расползалось алое пятно, открытые глаза застилала пленка.
— Мертв, — констатировал доктор, отряхивая колени. — Прямо в сердце… Идемте, — велел он Ревину. — Вам нужно наложить швы.
Резаная рана в боку была неопасной, но глубокой, и кровоточила. Загоруйко нюхал соль. Федор Павлович кружил вокруг тела Талманского подобно стервятнику и повторял, как заведенный:
— Кто бы мог подумать… Заколол… Заколол, будто свинью… Кто бы мог подумать…