Москва. Май 1928
– Значит, это не из-за денег, – Ирина поёжилась и нырнула Гурьеву под локоть.
– Каких денег? – Гурьев чуть замедлил шаг.
– Ты же знаешь. Которые от бильярда.
– Нет.
– Всё равно. Мне страшно. Я никогда не говорила об этом. Я ужасно боюсь тебя потерять. И боюсь за тебя… Прости.
– Ерунда это, Ириша. Не стоит беспокойства.
– Я тебе сейчас не верю, Гур. Пожалуйста, остановись. Я не хочу, чтобы тебя убили.
– Ну, пулю на меня ещё не отлили пока, – Гурьев усмехнулся, впрочем, не слишком весело.
– Вот. Опять. Гур! Все несчастья только из-за денег, особенно когда их много!
– Это позиция человека, который не в состоянии заработать. Я так не считаю. Гораздо хуже, когда их нет. Поверь мне, я это отлично знаю.
– Гур. Ты меня слышишь?! Ради мамы, и если ты хоть чуть-чуть любишь меня – пожалуйста, не играй больше! Остановись.
– А что делать, Ира? Канавы рыть? Или закончить институт, как ты, чтобы потом получать двадцать пять в аванс и тридцать один в получку минус взносы и заём на индустриализацию? Я не хочу быть нищим. Мало того – я им не буду. Никогда.
– Гур! Гур, я не знаю, насколько это важно для тебя и думаешь ли ты об этом вообще. Понимаешь, мне – всё равно, нищий ты или нет. Ты просто ещё не нашёл себя. Своё дело, свою мужскую работу. Но если ты сейчас не остановишься, то потом уже не сумеешь. Тебе нужно подумать, всё взвесить, я ведь не тороплю!
– Ладно. Возможно, ты в чём-то права. Во всяком случае, я действительно обязан решить, что делать дальше. А этих денег, в общем, хватит надолго, так что время есть.
– А сколько там?
– Около двухсот тысяч.
– Господи Боже! – вырвалось у Ирины. – А можно их деть куда-нибудь?
– Что значит – «деть»? Выбросить, что ли?
– Нет, ну, зачем. В МОПР отдать. Или в Осоавиахим.
Гурьев хмуро посмотрел на девушку:
– Знаешь, по-моему, мы уже не раз и не два пытались начать этот разговор. И у нас как-то не очень получалось. Я обещал тебе, что когда-нибудь мы все обсудим. Хотя это вовсе не тема для беседы между близкими людьми. Так вот, я говорю тебе прямо: я не собираюсь строить коммунизм.
– Что?!
– У моих родных и предков наверняка было множество недостатков. Но сумасшедших среди них не было. Это я совершенно точно знаю.
– При чём здесь?..
– Помогать бедным и обездоленным – это замечательно, конечно. Но лозунг «долой богатых!» – далеко не самое лучшее знамя. И хотя я против лозунгов, как таковых, под словами «долой бедность» готов подписаться, не раздумывая.
– А разве…
– Нет. Это не одно и то же. К сожалению.
– Ты хочешь сказать, что всё, чему я учу…
– Ты не виновата. Но это всё – дерьмо. И участвовать в этой свистопляске – занятие, недостойное нормального человека.
– Гур, как ты можешь так говорить?!
– Я знаю, что говорю.
– Ты поэтому не вступил в комсомол?
– И поэтому.
– Гур. Не сейчас, но я постараюсь убедить тебя в том, что ты глубоко заблуждаешься. Нельзя за деревьями не видеть леса!
– Я еще и потому всегда избегал затрагивать эту тему, что боюсь убедить тебя в твоей собственной неправоте. Но это вторая причина. А первая – я не желаю, чтобы мы ссорились по такому идиотскому поводу.
– Ты считаешь…
– Да. И даже больше: я презираю все великие идеи, из-за которых этот мир так лихорадит, ради торжества которых он сходит с ума. Потому что из-за них люди не могут спокойно делать то, что они должны делать во все времена – любить друг друга, рожать детей, растить их. И, кстати, совершенно не за тем, чтобы какой-нибудь выживший из ума ублюдок ставил их к стенке лишь оттого, что они изволят думать не так, как ему кажется верным и правильным. Я, видишь ли, не верю, что человечество способен осчастливить злобный тип, ненавидящий ближнего за образ мыслей, отличный от его собственного. Если у этого злобного типа в голове вообще есть мысли, а не сборник цитат сомнительного качества. Я ненавижу тех, кто убил маму, за то, что они сделали это. Мне наплевать, что они думают по поводу переписки Энгельса с Каутским и думают ли вообще. Меня самого переписка этих двоих тоже совершенно не интересует, я не охотник читать чужие письма. Я хочу просто жить, понимаешь? Просто любить тебя. Я не хочу, чтобы мне мешали большевики, меньшевики, эсеры, белые, красные, зелёные и все остальные, одержимые непреодолимым зудом вечного переустройства мира, негодяи. Когда жить, если всё время бороться?! Я не хочу, чтобы мне указывали. Я хочу сам разбираться со своей жизнью, и мне наплевать на то, что эти громко называют «убеждениями». Я понимаю, что убеждения должны быть, но они должны быть простыми, Ира. Убеждения, которые человек обязан разделять, написаны ещё в Библии. С тех пор люди придумали много нового, но, к счастью, не придумали ничего умнее и правильнее. Ладно, хватит. Извини.
Гур, я тебя люблю. Я, наверное, ещё и потому так сильно тебя люблю, что ты совсем не похож на всех остальных, кого я знаю. Ты сам это всё понял? Да, впрочем, какая разница… Я, оказывается, абсолютно не знаю тебя. Ты старше меня, и поэтому мне с тобой не то, чтобы легко, а… Гур, это страшно – всё, что ты говорил. И ещё страшнее, если это правда.
– К сожалению.
– Подожди, пожалуйста. Это значит, всё, к чему мы… Выходит, всё это – сплошная ложь и ошибка?! Но этого просто не может быть, понимаешь?!
– Тогда всё прекрасно, Иришка, – Гурьев усмехнулся. – Нужно просто построиться в колонну, грянуть «Интернационал», и маршировать с горящими идиотским энтузиазмом глазами. Ничего нет проще и лучше. Там, во главе колонны, идут те, кто всё знает и понимает. Только знаешь, – я не баран. И я слишком хорошо знаю, куда и почему маршируют такие колонны. И кто обычно шагает впереди. И ты должна знать это лучше меня, ведь ты – учитель литературы. Литература – история.
– Да, но старая история кончилась!
– Если бы, – Гурьев печально вздохнул. – Зайчишка. Не бывает истории старой или новой. Это выдумали те. Ты понимаешь, о ком я. История – она История именно потому, что не может закончиться, однажды начавшись. Её сущность такова, если хочешь. И ни ты, ни я, ни эти… вожди, – во, жди! – никто ничего не в состоянии поделать с этим. Ещё не было случая, чтобы попытки заставить Историю идти так, как хочется некоей кучке людей, удавались на сколько-нибудь значительное время. А если и удавались, то, когда История разворачивалась в своё привычное русло, этот разворот был так страшен… Мы все попадём под этот разворот. Уже попали. Но гадить самому, тем не менее, не стоит. Поверь. И всё. Давай пока забудем. У нас есть, о чём подумать.
– Мне даже страшно подумать о том, что ты можешь быть прав.
– Вот именно. Вы все – как сонные мухи, вся страна! Вас кормят баснями про светлое будущее, не давая жить в настоящем! И кто, спрашивается?! Эти. Они хуже, чем татаро-монгольское иго. Монголы не трогали ни князей, ни церкви. А эти?! Всю жизнь перевернули с ног на голову, пообсели все вокруг, на главной площади столицы воздвигли свой курган-скотомогильник, и пляшут, и топчутся на могиле своего вождя в красные дни своего календаря, смотрины своей нечистой силе устраивают. Действительно, все красно кругом от кровушки, которую льют, не меряя! И ты, ты! Ира, ты же умница, ты умеешь читать, ты прочти эти книжки бредовые, этот манифест апокалипсиса! Эти лозунги! Что они с языком сделали, это же какая-то вакханалия маразма, от их газет и песен блевать хочется! Кто был ничем, тот станет всем, – воистину, так! Да посмотри же, посмотри, – за ними нет ничего, пустота, бездна, это же просто кодла, малина бандитская с рябым медвежатником во главе! Они же вас всех этой сказочкой обкрутили! Так цыган лошадь перед базаром через трубочку надувает, чтобы выдать её за жеребую. И вы все эту дутую кобылу купили. Я все жду, когда же вы это поймете и бошки им пооткручиваете, чтобы прочим неповадно было. Но даже ты… Даже ты!
– Гур! Замолчи, я тебя умоляю…
– Нет, – Гурьев так стиснул зубы, что огромные желваки вспухли у него на щеках. – Хватит. А если вы не поймете… Если я увижу, что это важно для моей совести и самости – я воевать с ними стану. Воевать, понятно?! Уж не знаю, как это у меня получится. Но, думаю, не слишком плохо.
– Воевать?!?
– Да. Потому что нормальную жизнь нельзя просто так отдать этим упырям, кинуть псам под хвост. За нормальную жизнь теперь надо биться не на живот, а на смерть. Ира, ну, хотя бы ты не смотри так на меня и поверь, что я говорю правду! Правду и на этот раз. Потому что я не обманывал тебя никогда. Недоговаривал – каюсь, это было. Но не лгал. Слышишь?!
– Да, да. Господи, в это невозможно… просто кошмар какой-то. Знаешь… Я люблю тебя, и мне всё равно, что ты думаешь по поводу переписки Энгельса с Каутским. Это правда. Гур… Ты самый лучший на свете, Гурьев. И самый красивый. Тебе кто-нибудь говорил, что ты очень красивый?
– Мама. И ты. Но женщины склонны к преувеличениям.
– Ты даже сам не знаешь, какой ты.
– Почему?
– Потому что, если бы знал, и не посмотрел бы в мою сторону.
– Глупости какие, – Гурьев обнял Ирину за плечи. – Идём.
– К вам?
– К нам.
Ирина проснулась оттого, что почувствовала – Гурьев не спит. Она так и не привыкла к жёстким – после родных перин – футонам, на которых спали и Гурьев, и его домашние. Ирина пошевелилась:
– Гур.
– Что?
– Прости меня.
– Что ты, Ириша?
– Я ведь всё понимаю. Просто мне очень страшно. Пока не думаешь об этом, кажется, что всё хорошо. Ну, почти. Гур… Понимаешь?
– Да. Это я понимаю.
– Наверное, об этом не стоит – сейчас. Но… Ты никогда не думал, – может быть, лучше уехать?
Гурьев долго молчал. Ирина осторожно потормошила его:
– Гур?
– Уехать – куда?
– В Париж. В Лондон. Куда-нибудь!
Он снова молча лежал так долго, что у Ирины в груди начал расползаться мертвящий холод. Она готова была разрыдаться, проклиная себя за то, что осмелилась завести этот разговор.
Гурьев привлёк её к себе:
– Родители собираются заграницу?
– Да, – выдохнула Ирина. – Да. Гур, Боже мой… Папу пригласили в институт Пастера. Ты же знаешь, он довольно близко с Алексеем Максимовичем…
– Знаю.
– Я сказала, что не поеду.
– Почему?
– Я никуда не поеду без тебя. Мне нечего делать без тебя, Гур. Нигде. Понимаешь?
– И что они сказали на это?
– Ты знаешь, как они к тебе…
– Знаю. Это их шанс уцелеть, зайчишка. И твой.
– Гур!
– Я не уеду, – Ирина, глядя в его лицо, увидела, как оно затвердело. – Нет. Это моя страна. Её защищал мой дед. Десятки поколений предков моего отца сражались за неё. Это моя земля. Не Париж. Не Лондон. Не Берлин. Я здесь. Пусть эти катятся отсюда ко всем чертям. А вас… Вас я вряд ли смогу как следует защитить. Помнишь, что я говорил? Там, в Питере? Я ошибался. Я не готов. Мне предстоит долгая дорога, и мне придётся идти по ней одному.
– Вот как, – Ирина отстранилась и села, сжав у горла воротник гурьевской рубашки. Так и не научилась спать без тряпок, подумал Гурьев. Бедная моя девочка. – Значит, ты давно всё решил…
– Я уже говорил тебе. Ириша. Я тебя люблю.
– Нет.
– Да. Ты это знаешь. Но это не всё. Кроме любви, есть долг, честь и Отечество.
– Нет, Гур, – голос Ирины дрогнул. – Ничего нет, кроме любви. Когда нет любви, ничего не имеет смысла. Давай распишемся и уедем. А там – делай, что хочешь. Учись, езжай в Японию. И я буду тебя ждать, сколько потребуется. Хоть сто лет. Тебя здесь убьют, Гур. Они тебя убьют, понимаешь?! Никогда не простят тебе, какой ты. Ты сильный, но воевать с ними со всеми не можешь даже ты. Пожалуйста.
Гурьев молчал. Молчал, смотрел на Ирину – и ему хотелось плакать. Сильнее, чем когда либо прежде. Он понимал, что никуда не уедет. Понимал, что Ирине – не следует здесь оставаться. Понимал, что это – финал, что эта глава его жизни, которая называлась – «ИРИНА», закончилась. Что больше между ними – ничего не будет. Понимал, что никакая женщина – ни Ирина, ни кто-либо ещё – никогда не будет значить для него больше, чем Путь. Его собственный путь. Его карма. Что ж. Быть по сему.
– Вот, – Гурьев улыбнулся, пошевелился, устраиваясь удобнее, подпёр щёку ладонью. – А ты ломала голову, куда деньги девать. Пока вас соберёшь, поседеешь. Особенно с твоей мамочкой.
– Мерзавец, – шёпотом проговорила Ирина, и слёзы покатились у неё из глаз. – Гур, какой же ты всё-таки мерзавец. Мальчишка. Хочешь от меня избавиться, да? Ну, и пожалуйста.
Она ещё долго тихонько всхлипывала у Гурьева на груди, пока не уснула. Ирине снилось, что она летит вместе с ним на огромном цепеллине, а внизу – парижские кварталы, Триумфальная арка и Эйфелева башня. Небо – такое пронзительно-синее, а на Гурьеве – белая, ослепительно белая форма с золотым шитьём, якорями и эполетами. И фуражка с белым околышем.