Сталиноморск. Ноябрь 1940
Гурьев взял у конвойного сержанта документы, бегло просмотрел, поставил подпись:
– Приведите заключённую и можете быть свободны. Паёк получите у коменданта. Вопросы?
– Никак нет!
– Выполняйте.
Сержант вышел, аккуратно притворил за собой створку двери и посмотрел на Анну Васильевну. Второй конвойный вытянулся.
– Строгий очень, – почему-то шёпотом пожаловался сержант. Во взгляде его, обращённом на хрупкую женщину-зэчку, промелькнуло нечто вроде сочувствия. И, испугавшись своего собственного настроения, конвоир свирепо рявкнул: – Заходь!
Гурьев повернулся к вошедшей только тогда, когда топот подкованных железными набойками сапог конвоиров окончательно затих:
– Здравствуйте, Анна Васильевна. Проходите, пожалуйста, и присаживайтесь. Нет, нет. Вот сюда. На диванчик. Тут помягче и поудобнее.
– Благодарю вас, гражданин следователь, – голос Анны Васильевны был сух и спокоен. Свет от окна падал так, что она видела только силуэт Гурьева.
Поколебавшись, она шагнула к дивану. Гурьев подождал, пока женщина усядется, оправит на коленях серую юбку грубого сукна. Только после этого взял стул, поставил его напротив дивана и сел сам, придерживая подмышкой папку с делом.
– Анна Васильевна. Прежде, чем мы начнём наш долгий и нелёгкий разговор, я вам четыре новости сообщу. Я не следователь. Это не новость, а так, преамбула. Итак, первая – хорошая – новость. Одя жив, здоров, находится в настоящее время в безопасности и работает в одном очень специальном издательстве. Фотографии я сейчас покажу.
Гурьев, делая вид, что нисколько не замечает, как страшно, смертельно побледнела его визави, развязал тесёмки папки и достал оттуда конверт, из которого на свет Божий появился целый ворох глянцевых, совершенно свежих и абсолютно нездешних фотоснимков, – Одя, повзрослевший, серьёзный, один, в сквере; у какого-то фонтана; с девушкой, улыбающийся, в лодке на каком-то озере – Анна Васильевна, всё ещё не веря своим глазам, узнала с детства знакомые башенки собора в Лозанне; Одя, в компании нескольких юношей и девушек; Одя, снятый в помещении, за мольбертом, крупным планом.
Анна Васильевна несколько раз рассмотрела каждую фотографию, пристально, наклоняя под углом к падающему свету, словно пытаясь увидеть следы монтажа или подделки. Перевернув каждую, убедилась в том, что подписи на снимках принадлежат руке сына. Мистификация? Но… Зачем? Какой смысл? Что же они хотят от неё?! Гурьев кивнул и протянул ей почтовую открытку – с видами Цюриха. С обратной стороны ровным, красивым Одиным почерком с выраженным наклоном вправо значилось:
«Здравствуй, дорогая мамочка. Очень рад сообщить тебе, что у меня всё очень-очень хорошо, я жив, здоров и весь в праведных трудах. Мне сказали, что сначала передадут тебе эту открытку, чтобы ты, не дай Бог, не переволновалась, и фотографии тоже. Большое письмо о моих захватывающих приключениях ты прочтёшь немного позже. Надеюсь, у тебя всё в порядке, насколько это возможно в известных обстоятельствах. Во всяком случае, мне обещали, что о тебе позаботятся при первой же возможности. Пожалуйста, не волнуйся и не плачь. С любовью и нежностью, твой Одя». Подпись, дата. Никаких сомнений.
– Что это значит? – тихо спросила Анна Васильевна.
– Об этом мы поговорим несколько позже, – тоном, не допускающим возражений, ответил Гурьев, и Анна Васильевна почувствовала: за вежливым и, без сомнения, доброжелательным к ней лично фасадом находится некто, привыкший повелевать и добиваться повиновения. Чем-то очень давно забытым, утраченным, казалось, безвозвратно, повеяло от этого тона – надёжностью и уверенной, твёрдой силой. – А сейчас – вторая новость. Не очень хорошая. Повидаться с Одей скоро не выйдет. По целому ряду причин и обстоятельств.
– Это какая-то игра? – спросила Анна Васильевна, пытаясь ровностью голоса и его безжизненностью замаскировать охватившее её смятение.
– Да, – неожиданно легко согласился Гурьев. – Игра, и ещё какая, Анна Васильевна. Видите ли, какое дело. Игра очень сложная и опасная. Впрочем, вы можете отказаться в ней участвовать. Но об этом, опять же, несколько позже. Третья новость. Вы готовы?
– Да.
– Могилы Александра Васильевича не существует. Товарищи отлично знали, что делают. В том месте у Ангары очень сильное течение, которое мгновенно утянуло тело на дно. Одно могу утверждать – мучения Александра Васильевича были очень недолгими. У меня есть специальная докладная записка по этому поводу, если вы найдёте в себе силы когда-нибудь её прочесть, сообщите, я немедленно вам её передам. А пока – вот это. Мне очень жаль, Анна Васильевна. Да, ещё одно. Все эти товарищи – давно мертвецы. Вряд ли вам, как человеку верующему, станет радостно оттого, что все эти люди умерли, причём отнюдь не своей смертью. Но мне это доставляет искреннюю радость.
Гурьев протянул ей пожелтевший, с истрепавшимися краями, листок бумаги. Анна Васильевна взяла его, и почти сразу слёзы градом покатились у неё из глаз.
«Дорогая голубка моя, я получил твою записку, спасибо за твою ласку и заботы обо мне… Не беспокойся обо мне. Я чувствую себя лучше, мои простуды проходят. Думаю, что перевод в другую камеру невозможен. Я думаю только о тебе и твоей участи… О себе не беспокоюсь – всё известно заранее. За каждым моим шагом следят, и мне очень трудно писать… Пиши мне. Твои записки – единственная радость, какую я могу иметь. Я молюсь за тебя и преклоняюсь перед твоим самопожертвованием. Милая, обожаемая моя, не беспокойся за меня и сохрани себя… До свидания, целую твои руки».
– До свидания, – одними губами прошептала Анна Васильевна. – До свидания, Сашенька… До свидания. – И подняла взгляд на Гурьева: – Кто вы?!
– Чуть-чуть терпения, Анна Васильевна. Пожалуйста, – Гурьев вздохнул. – Я знаю, вы – человек очень сильный духом, но даже для вас всего сразу будет, на мой взгляд, многовато. Одино письмо вам сейчас отдать или сначала перекусите?
– Сейчас, – голос Анны Васильевны сорвался.
– Ну, как знаете, – Гурьев вытянул из папки очередной конверт. Свежий, совсем свежий. Не захватанный пальцами, из хорошей, белой бумаги. Заграничный. Незапечатанный и без марки.
«Здравствуй, дорогая мамочка!
Надеюсь, ты уже прочла открытку и увидела фотографии и убедилась, что у меня всё хорошо. Если ты читаешь это письмо, значит, те, кто обещал мне позаботиться о тебе, сдержали слово. Но – обо всём по порядку.
Меня арестовали 4 мая. Два дня я просидел в общей камере, после чего меня вызвали на допрос к следователю, где предъявили обвинение в шпионаже в пользу Германии. Любому сколько-нибудь здравомыслящему человеку понятно, какая это дикость и чушь. И хуже всего то, что меня будто бы завербовал Линк. Не стану утомлять тебя подробностями, они того не стоят. На следующий день меня вызвали с вещами. Явился очень странный чекист кавказской внешности, молодой, в штатском, похожий чем-то на пантеру и разительно отличающийся от остальных чекистов, которых мне доводилось здесь наблюдать. (Собственно говоря, я даже не знаю, чекист ли он, вообще не знаю ничего – но уж больно навытяжку держались перед ним остальные.) Впрочем, мне не следует объяснять тебе, в каком состоянии духа я пребывал, – тюрьма не красит никого. Этот чекист меня забрал, подписав при мне какие-то неизвестные мне бумаги, вывел из тюремного здания, после чего мы сели в автомобиль и через какое-то время оказались на аэродроме. На самолёте меня и ещё одного парня примерно моего возраста, а так же совсем молоденькую девушку, лет 15-ти, никак не больше, доставили куда-то в район Ленинграда – почему-то мне показалось именно так. Потом мы снова ехали на автомобиле, потом шли пешком по совершенно дикому лесу около трёх часов в сопровождении двух очень молчаливых людей. Мы вышли на какую-то лесную прогалину – представь себе, уже была глубокая ночь – и наши проводники испарились, а им на смену явились солдаты и офицер финской пограничной стражи. Офицер был очень любезен и неплохо изъяснялся по-русски. Нас всех препроводили в финскую деревню, где мы переночевали, а утром я получил андоррский – только представь себе такой поворот! – паспорт с проставленной в нём швейцарской визой и билет на самолёт до Цюриха с посадкой в Берлине и Франкфурте. Это сейчас, по прошествии более, чем года, я пишу обо всём так спокойно. На самом деле мне трудно описать своё тогдашнее состояние, поскольку я его почти совершенно не помню. Помню, что меня трясло от возбуждения и всё было словно в тумане. В Цюрихе меня встретили, отвезли в пансионат в горах, совсем рядом с городом, и две недели я только и делал, что гулял, читал, отъедался и спал, как сурок. Потом состоялся весьма странный разговор, который я до сих пор не очень хорошо сумел переварить, и мне предложили взяться за работу, как они выражаются, «по профилю». Несколько слов о том, кто такие «они». Я этого совершенно не знаю. Это, судя по всему, какая-то очень мощная в финансовом отношении эмигрантская организация – во всяком случае, скорость, с которой они организуют доставку и получение документов, денег и всего самого невероятного прочего, просто потрясает воображение. Я здесь увидел множество моих ровесников, молодых людей и девушек, и все – или почти все – пережили похожую на мою одиссею. Кроме нас, есть и новое поколение эмигрантов и беженцев, они тоже учатся и работают в составе этой организации или на неё. Словом, я ещё окончательно не разобрался, что к чему, и никто не спешит посвящать меня в детали. Однако совершенно ясно, что люди эти к нынешним советским властям никакого отношения иметь просто не могут. Как связать того чекиста-кавказца с моими последующими приключениями, я просто не могу понять, и, если откровенно, не спешу ломать над этим голову. Слишком много впечатлений. Я сильно скучаю за тобой и много думаю о Наташе. Уже здесь мне показали письмо её матери – по существу, донос на меня в НКВД. Было очень-очень горько. Конечно, Наташа ничего не знала и не имеет к этому никакого отношения. Но пренеприятнейший осадок остался – тут уж ничего не попишешь.
Извини, дорогая мамочка, что письмо получается таким сумбурным. Мне надо столько тебе рассказать, и всё в одном письме, – мой «патрон» сказал, что писать тебе открыто нет пока возможности, поэтому его передадут тебе лично. Признаться, я пока не знаю, что обо всём этом думать – и стараюсь не думать вообще, потому что это не приносит ничего, кроме беспокойства.
Итак, я приступил к работе, и это было довольно-таки странное дело – я иллюстрировал очень подробное пособие по рукопашной борьбе. Эта работа меня неожиданно увлекла: во-первых, совершенно новая для меня область, во-вторых, в ходе этой работы я побывал в Праге, Белграде и Париже. Не стану сейчас о впечатлениях, как-нибудь в другой раз. В Париже я видел Софью Фёдоровну и Ростислава; это было чрезвычайно трогательно! Софья Фёдоровна расспрашивала о тебе и крепилась, но было видно, что даётся ей это нелегко. Она выглядит хорошо, Ростислав служит в Генеральном штабе и имеет уже чин капитана. Мы с ним довольно быстро нашли общий язык. Мне он показался очень и очень доброкачественным человеком, надеюсь, что я оставил у него не менее приятное впечатление.
Если не считать довольно частых командировок по всей Европе, я постоянно живу в Цюрихе, в очень красивом, зелёном и тихом районе особняков. В доме вместе со мной живут ещё трое русских – двое работают в университетской клинике, один хирург, второй – биолог. Третий – лётчик, кажется, гражданский, я не очень уверенно разбираюсь в здешних мундирах. Общаемся мы довольно мало, знаем друг друга только по именам, – вообще, мне представляется такая глубокая конспирация несколько излишней. Однако, это, конечно же, не моё дело, и хотя бы из чувства простой человеческой благодарности мне следует держать этот скепсис внутри. Жалованье я получаю весьма скромное, но регулярно. Кроме того, я почти ни в чём не нуждаюсь, мне даже тратить его толком некогда и некуда – никакими интересными знакомствами или привязанностями я пока что не обзавёлся, а такими мелочами, как продуктами или одеждой, заниматься не приходится. В доме есть прислуга, и через день нас навещает женщина, которая готовит совершенно потрясающие обеды – кажется, она из казаков, такой интересный у неё выговор. Одним словом, жизнь моя удивительно поменялась и единственное, чего мне сейчас недостаёт, – это нашей чудесной домашней компании.
Как я уже писал в открытке, я совершенно здоров, регулярно занимаюсь спортом – кстати, это требование моих работодателей – и работаю так много, что времени на ностальгию не остаётся буквально ни секунды. На этом я попытаюсь завершить, потому что всё равно невозможно больше ничего внятного рассказать без необходимых деталей, а именно деталей мне и не разрешено до поры тебе сообщать. Да и вообще, разве можно рассказать всё в письме?
Дорогая мамочка, надеюсь и верю – несмотря на всевозможные препятствия, мы сможем увидеться и наговоримся тогда вдосталь.
Целую и обнимаю тебя крепко-крепко!
Твой Одя».
– Я могу оставить письмо у себя? – Анна Васильевна аккуратно и медленно складывала бумагу, словно стараясь растянуть ощущение прикосновения к родному существу.
– Да, – кивнул Гурьев, – конечно, можете. И письмо, и записку Александра Васильевича, и фотокарточки. Сейчас вас отведут в вашу палату, вы сможете принять ванну и подкрепиться, и даже поспать. Как только будете готовы со мной побеседовать, позвоните, я вас навещу. Единственная просьба – чтобы мы всё-таки поговорили сегодня, потому что мне нужно вечером уехать. Я хотел бы многое прояснить именно сегодня.
– Может быть, вы всё-таки скажете, кто же вы такой? – вымученно улыбнулась прыгающими губами Анна Васильевна.
– Извините. Я Гурьев. Сын Ольги Ильиничны и Кирилла Воиновича. Несомненно, вы помните, Анна Васильевна.
– Боже мой, – Тимирёва обессиленно уронила руки на колени и беспомощно посмотрела на Гурьева. – Боже мой! Не может быть! Как же… Что же это такое?
– Это? Это игра, – Гурьев стёр улыбку с лица, да так быстро, что Тимирёва невольно вздрогнула. – Теперь самая последняя и по-настоящему плохая новость. Всеволод Константинович погиб два месяца назад.
– Что?! О, Господи…
– Это тёмная история, и я, к сожалению, совершенно не располагаю ресурсами для полноценного расследования. Официальное следствие, разумеется, уже определило стрелочников и благополучно закрылось. А догадки к делу не пришьёшь. Вот такая картина, Анна Васильевна. За всё приходится платить.
– Боже мой, Боже мой. Севочка… Боже мой.
Отвечать на это Гурьев не стал. Вздохнув, он поднялся, вернулся к столу и поднял трубку телефонного аппарата:
– Сестру-хозяйку пригласите, пожалуйста. Благодарю вас.
* * *
Прошло около четырёх часов, прежде чем Анна Васильевна вернулась в более или менее нормальное состояние духа. Гурьев нашёл, что после оздоровительных процедур и обеда, а также в новой одежде, куда более ей соответствующей, Анна Васильевна выглядит намного лучше, о чём и не преминул ей сообщить. Тимирёва чуть улыбнулась:
– Спасибо, Яков Кириллович. Я готова вас выслушать. Вы позволите вам задавать какие-то вопросы или…
– В основном – «или», Анна Васильевна. Пока что. Постепенно вы обо всём – ну, не обо всём, но о многом – узнаете. Давайте сначала уладим формальности.
Гурьев протянул Тимирёвой бланк Секретариата ЦК ВКП (б), на котором был следующий текст:
«Я, гр-ка Книпер-Тимирёва (Колчак) Анна Васильевна, настоящим даю согласие добровольно участвовать в работе над проектом „Параллель-19“. Об ответственности за разглашение сведений закрытого характера мне даны разъяснения. С подлинным верно.
Дата
Подпись
Утверждаю: Секретарь ЦК ВКП(б) Городецкий А.А.»
– Это что же? Опыты какие-то? – Тимирёва сделала не очень удачную попытку изобразить ироническую усмешку.
– Не совсем, Анна Васильевна. У нас есть два варианта. Вариант первый. Вы подписываете бумагу, я вам объясняю дальше. Вариант второй: вы отказываетесь. Остаётесь здесь, в санатории, проходите курс лечения. Примерно через месяц получаете новые документы, совершенно чистые, а прежняя Анна Васильевна умирает от сердечной недостаточности. Вы же отправляетесь к Оде. Неволить вас я не стану, как вы понимаете.
– Такой выбор предоставляется всем? – после некоторого молчания спросила Тимирёва.
– В том или ином виде – да. Если мне и нужны невольники, то исключительно – невольники чести, Анна Васильевна. Делать наше дело возможно только на добровольной основе, понимая, что в случае неудачи мы все – покойники.
– А в случае удачи?
– В случае удачи – скорее всего, тоже, – улыбнулся Гурьев. – Но зато – с чувством глубочайшего морального удовлетворения. Так как, Анна Васильевна? Подпишете?
– Как же я могу подписать то, не знаю что, Яков Кириллович?
– Так ведь в этом-то весь фокус и состоит, Анна Васильевна. Всё решают личные взаимоотношения и доверие. Я вам достаточно зелёных семафоров расставил, разве нет?
– Это вы вытащили Одю?
– Это счастливая случайность, Анна Васильевна. Узнай мы днём позже – всё.
– О, Боже…
– Такое время, Анна Васильевна. Другого у меня для вас нет. И для себя нет. Я понимаю, что вы страшно устали и всё, чего вам хочется – это покоя. Но покоя у меня для вас тоже нет. Ведь даже уехав отсюда, вы желанного покоя не обретёте. Не так ли?
– Да, – горько вздохнула Тимирёва. – Не знаю, понимаете ли вы сами, как глубоко и ужасно вы правы в своих словах…
– Понимаю. Именно поэтому предлагаю вам то, что предлагаю. У вас ведь уже появилось ощущение, смутное такое пока, что я – это он и есть? А?
– Появилось, – подтвердила Анна Васильевна, с удивлением разглядывая Гурьева. – Это ведь совершенно невероятно, Яков Кириллович. И невозможно. Как же так?! Вы – и эти…
– Но ощущение-то? Оно ведь никуда не девается?
– Яков Кириллович…
– Вот вы ему и следуйте. Это очень-очень правильное ощущение. А подробности мы сейчас кое-какие выясним. Вы когда-нибудь видели, как из отвратительной, волосатой гусеницы, а потом – не менее отвратительной, похожей на сушёного таракана куколки, – вдруг начинает выбираться на свет ошеломляющей красоты бабочка? Вот наш проект – это и есть и гусеница, и куколка.
Тимирёва некоторое время сидела молча. Потом, ещё раз взглянув на бланк, проговорила:
– Дайте ручку, что ли, Яков Кириллович.
Гурьев с готовностью протянул ей «Монблан». Удивлённо посмотрев на невиданный прежде прибор, Анна Васильевна осторожно поставила свою подпись на бумаге.
– Отлично, – Гурьев кивнул и быстро спрятал бланк в папку. – А теперь – те самые сведения, об ответственности за разглашение которых и так далее. Мы, Анна Васильевна, задумали грандиозное кино. С участием множества реальных действующих лиц – далеко не только актёров. Эпохальное полотно, совершенно невиданное по размаху, масштабу, охвату и реализму исполнения. Кино это уже снимается несколько лет, причём как на территории СССР, так и за его пределами. Декорации дорогие – просто кошмар. А главное, то, что это кино, никто не догадывается. Все думают, что это взаправду, что обеспечивает прямо-таки душераздирающий реализм отдельных сцен и целых частей с эпизодами. Причём иногда и сценарий приходится по мере развития сюжета переписывать. Но мы пока справляемся. Я понятно объясняю, Анна Васильевна?
– Пока да. А кто это – «мы»?
– Мы – это мы. Вы. Я. Одя. Товарищ секретарь ЦК Городецкий. Товарищ Сталин – тоже. Представляете?
– Смутно, – вздохнула Тимирёва. – А почему – девятнадцать?
– Очень просто. В инициативную сценарно-административную группу входило на начальном этапе всего девятнадцать человек.
– Невозможно.
– Нет ничего невозможного, Анна Васильевна. Нужны только правильные инструменты.
– Господи, Яша… Простите, Яков Кириллович…
– Ничего, ничего, – Гурьев улыбнулся и накрыл ладонью руку Тимирёвой. – Мне даже приятно, в какой-то степени. Я ведь вас прекрасно помню, Анна Васильевна. И никогда не забывал того, что вы сделали для мамы. Просто тогда я ещё был совсем мальчишка и практически ничего не мог. Ну, а теперь – вот, кое-что.
– Я слышала о том, что Ольга Ильинична погибла. Как ужасно. Я тоже её отлично помню. И вас. А что же Николай Петрович?
– Николая Петровича тоже больше нет. Но он умер, как подобает настоящему воину, каким он и оставался всю жизнь.
– Яшенька. А вы – не боитесь?
– Чего, Анна Васильевна?
– Что товарищ Сталин вам помешает ваше замечательное кино снимать.
– Да, – Гурьев покладисто кивнул. – Он такой. Он может. Чрезвычайно въедливый старик, и ужасно хитрый. Но я его ни капельки не боюсь, а он не боится меня. Потому что я ничуть не менее въедливый и ничуть не менее хитрый. И я знаю о том, что он хитрый и въедливый, и он обо мне это знает. А я знаю, что он знает, потому что он думает, что он – всё равно самый хитрый и самый въедливый. А он не знает, что я знаю, что он так думает, и поэтому думает, что он – самый въедливый и самый хитрый. Понимаете, Анна Васильевна?
– Как-то несерьёзно у вас это всё выходит, Яшенька, – жалобно проговорила Тимирёва.
– Так это же изумительно, – просиял Гурьев. – Недаром ведь Бальзак назвал всё это комедией. И потом, – когда смеёшься, перестаёшь бояться. Вы за собой не замечали, Анна Васильевна?
– Ну, просто Бог знает, что такое… Зачем я вам понадобилась, Яшенька?
– Мне нужны все люди, Анна Васильевна. Проблема в том, что не до всех я в состоянии дотянуться. Но тех, до кого в состоянии, я уже не отпускаю. Хватка у меня бульдожья, уж можете мне поверить. А занятие я вам придумаю, и гораздо быстрее, чем вы предполагаете. Ну, вот прямо сейчас.
Гурьев достал из кармана пиджака фотографию и положил перед Тимирёвой:
– Можете мне сказать, кто это, Анна Васильевна?
Тимирёва долго рассматривала фото, прежде чем подняла глаза на Гурьева:
– Что это за снимок, Яшенька? Это… Это же невозможно!
– Вы не ответили на мой вопрос. Вы знаете, кто это?
– Вы знаете это наверняка не хуже меня, – выпрямилась Тимирёва. – Яков Кириллович! Я не понимаю…
– Вы тоже убеждены, что на снимке – именно та самая женщина, которую мы оба подразумеваем?
– Да.
– А вот на это теперь взгляните, – Гурьев положил рядом с первым фото второе, запечатлевшее Дашу и слегка – совсем чуть-чуть – отретушированное для вящего сходства. Правда, на этом снимке Даша была в школьном платье.
– Что… Что происходит? Яшенька, умоляю! Скажите мне, наконец, что происходит?! – лицо Анны Васильевны дрожало от еле сдерживаемых рыданий. – Невозможно! Невозможно…
– Я наткнулся на всё это случайно, – задумчиво проговорил Гурьев. – Настолько случайно, что… Правда, мой старый приятель Сан Саныч Городецкий напрочь отказывается в случайности верить. Больше того, он утверждает, что никаких случайностей вообще не бывает. Вот так, голубушка Анна Васильевна.
Тимирёва заплакала. Слёзы просто катились по её щекам, и Гурьев подумал – да откуда же у человека может быть столько слёз?! Не делая никаких попыток вытереть слёзы, Анна Васильевна держала Дашино фото – на вытянутой руке, чуть подрагивающими пальцами, прямо перед собой.
Всё когда-нибудь кончается – иссякли и слёзы. Гурьев протянул Тимирёвой платок. Аккуратно положив снимок на столик и вытерев глаза, Анна Васильевна спросила:
– Что я должна буду делать, Яков Кириллович?
– О, ничего сверхъестественного. Помните, в прежние времена у барышень из приличных семей были и бонны, и гувернантки? Вы нужны мне, чтобы присматривать за девушкой. Её зовут Даша. Даша Чердынцева. Её отец – военный моряк, а мать скончалась при родах. Та самая молодая женщина, что на фото. Сейчас у отца этой девушки появилась новая семья, – очень добрая, хорошая, милая молодая женщина и чудесная девочка, и Даша с ними замечательно ладит – она вообще такой человек, ладит практически со всеми, кто соответствует определению «хороший человек». Вот с негодяями у неё никак отношения не складываются, – горестно, словно сожалея об этом, вздохнул Гурьев. – Но – при этом – ей требуется несколько иной уровень общения, чем эта милая и добрейшей, ангельской буквально души молодая женщина может ей предоставить. Поэтому мне нужны вы.
– Она…
– Давайте пока не станем ничего оглашать, Анна Васильевна. Будет ещё тому и время, и место. А пока я поручаю девушку – вашему попечению. Говорите с ней обо всём на свете. Рассказывайте ей о вашей жизни, обо всём, что помните. Только правду, разумеется. О том, почему всё случилось именно так. О том омуте смуты, о круговороте нелепостей и закономерностей, закруживших нас всех и швырнувших на скалы наш общий корабль. О войне, о людях… Словом, обо всём. Станьте её другом. Я знаю, у вас обязательно выйдет.
– И это… всё?!
– В общем-то, да, – Гурьев улыбнулся. – Вы, вероятно, догадываетесь, что сделать это мне самому невозможно, в том числе по причинам вполне объяснимого свойства.
– Она в вас… влюблена?
– Слава Богу, нет, – ещё шире улыбнулся Гурьев. – Разумеется, я пользуюсь непререкаемым авторитетом, но ничего такого опасного, к моему глубочайшему счастью и облегчению. И вам, Анна Васильевна, предстоит позаботиться о том, чтобы так продолжалось и впредь.
– Хотелось бы надеяться, что это выполнимо, – Тимирёва вздохнула, покачав головой. – Где она сейчас?
– Недалеко отсюда. В Сталиноморске. Там как раз заканчивается строительство нашего… убежища, назовём его так. Санаторий-профилакторий «Старая Крепость». Вам там понравится, вот увидите.
– Когда?
– Дней через десять. Отдыхайте, медики проследят, чтобы вы нормально питались, назначат процедуры, – оглянуться не успеете, будете, как новенькая. Да, чуть не забыл. Просить ни за кого не нужно. Делается всё возможное и даже многое за рамками такового. А вот список полезных людей, – действительно полезных, будет весьма кстати. Но с этим тоже сильно не торопитесь.
– Какими правилами я должна руководствоваться, чтобы список соответствовал вашим ожиданиям, Яков Кириллович?
– Что вам сказать, – Гурьев провёл тыльной стороной ладони по подбородку. – Знаете, сейчас в Европе очень нехорошие дела творятся. Гитлеровцы, похоже, от риторики перешли к делу – евреев сгоняют в гетто, грабят и убивают по дороге. Так вот, есть такая палестинская организация – называется «Алият Ха-Ноар». Они умудряются в этом бедламе работать – вывозить людей в Палестину. Не всех, конечно. Только тех, кто… А как решить это – кто?! Неизвестно, Анна Васильевна. Непонятно. Страшно. А решать надо. Каждый день, и выхода иного не имеется. Вот и вам примерно в таком положении побывать предстоит. Я за вас ничего решить не смогу, уж не обессудьте.
– Это… жестоко.
– Я знаю, – Гурьев кивнул. – Но вот с этим – в отличие от всего остального – я ровным счётом ничего не могу поделать.