Сталиноморск. 10 сентября 1940
Оставив Татьяну просматривать сны, Гурьев поехал домой. И ему было о чём поразмышлять по дороге.
Было уже почти два ночи, когда Гурьев подъехал к дому. Заведя в сарай мотоцикл, он, по извечной привычке, проверил периметр. Из Дашиного окошка сквозь ставни пробивался свет, и это его не порадовало. Он осторожно вошёл в дом – впрочем, не бесшумно, чтобы не пугать «стражу». Шульгин, выглянув из его комнаты и убедившись, что всё в порядке и все свои, нырнул обратно.
Зато девушка осталась, и выражение её лица ничего хорошего не предвещало.
– Где ты был?! Я чуть с ума от беспокойства не сошла. И Нина Петровна… А Денис Андреевич не говорит. И Алексей Порфирьевич молчит. Почему?!
– Потому что есть дела, о которых никому не положено знать, дивушко. Никому совсем. А случиться со мной не может ничего. Ничего – тоже совсем. Так что волноваться – не надо этого. Не надо.
– Я знаю эти дела, – тихо произнесла Даша, и ноздри её затрепетали, а глаза наполнились слезами и потемнели от гнева. – Это Танькины духи. Вот и все дела. Ты не можешь без этого, да? Никак?
– Даша, – Гурьев улыбнулся. – Давай мы не будем сейчас обсуждать, что, где, с кем, когда и почему я делаю. Я уже говорил, что иногда совершаю на первый взгляд не очень понятные поступки. Это надо просто пережить – и всё. А всё объяснять – я только этим и стану заниматься, а не действовать. Пожалуйста.
– Как же так, Гур? – потерянно спросила Даша. – Как же это – любить одну, а…
– А спать с другой? – прищурился Гурьев. – Измена, да? Предательство.
– Да, – девушка, краснея до корней волос, не отводила гневного взгляда. – Да. Это – измена. Я никогда не прощу измены, Гур. Никогда.
– Это правильно, – кивнул Гурьев, подходя к столу и отодвигая стул. – Может быть, ты присядешь? Я понимаю – ты хочешь выяснить отношения. Садись.
– Я…
– Садись.
Кажется, ничего не изменилось, – ни громкость голоса, ни его высота, – но Даше почудилось, что неведомо откуда сорвавшийся порыв арктического штормового ветра с размаху хлестнул её по лицу. Но она даже не зажмурилась.
– Этим голосом, таким тоном – ты будешь усмирять бунт на пиратском корабле, Гур, – сказала Даша, не двигаясь с места. – Или – отправлять в бой эскадроны. Я знаю – ты можешь. Но со мной – не смей так. Я не бунтую. Я требую, чтобы ты объяснил, почему. Я знаю, что ты меня спасаешь. Поверь, я очень хорошо это знаю. Куда лучше, чем ты думаешь. Но обижать и предавать твою любовь я тебе не позволю. Даже из-за меня. Тем более – из-за меня. Я лучше умру.
Конечно, подумал Гурьев. Конечно. Именно так она и поступит. Конечно, это она. Только она может так разговаривать со мной. Только у неё есть такое право. Все остальные – либо дрожат, либо текут и тают. А она… Господи. Рэйчел. Ты должна, ты просто обязана на неё посмотреть.
Он сел за стол, сложил на столешнице сцепленные в замок руки. Не смотрел на неё. Даша видела сейчас каждую крошечную морщинку, каждую жилочку на этом лице – красивом и жёстком лице человека, не знающего слова «невозможно». Вот только жёсткости в нём было уже много больше, чем красоты. Это цена, поняла Даша. Это – цена. Страшная цена, которую он заплатил. Она помнила слова отца – «Всегда нужно сполна платить по счетам, дочка». Этот человек – платит. И требует платы с других. С себя – прежде всего, но и с остальных – тоже, сполна. С неё, Даши. С Рэйчел, которую любит так, что невозможно дышать. С Таньки. Со всех.
Даша стремительно шагнула к нему, отодвинула стул и села. И накрыла ладошкой замок его рук:
– Прости. Я не должна была этого говорить.
– Должна, – спокойно возразил он. – Должна говорить всё, что смеешь сказать. Всё, что есть тебе сказать. Это правильно. Измена – это когда от подлости, дивушко. Когда знаешь всё, но делаешь – или назло, или чтобы ударить побольнее, или просто от пакости, что сидит внутри. А бывает и по-другому. Бывает, что не от подлости и не от глупости, а от отчаяния или просто от жизни. А самое страшное – это работа. Когда ничего не чувствуешь. Вообще – ничего.
– Как у тебя.
– Может быть.
– Ты просто жалеешь всех.
– Да. Жалею.
– А если бы она была с тобой? Всё было бы по-другому, ведь так?
– Никогда не бывает так, чтобы всё получалось, как задумано. Никогда.
– Потому что цена всё меняет. На всё начинаешь иначе смотреть.
– Да, дивушко. Ты права. Ты ужасно права.
– Гур… А что такое любовь? Настоящая любовь? Я влюблялась, ты же знаешь, я тебе говорила. Но это так быстро проходит! Как насморк. Почему?
– Любовь – это дерево, дивушко. Его надо растить, поливать, ухаживать за ним. Вкладывать душу. Тогда начинаешь по-настоящему любить. Чем больше вкладываешь, тем больше любишь.
Потому что любовь – это химия, подумал он. Как и всё остальное. Но этого я тебе не скажу.
– И меня ты тоже любишь? Ты столько в меня вложил.
– Десять дней, – он улыбнулся.
– Десять дней твоей жизни, Гур, – покачала головой Даша. – Десять дней твоей жизни – это безумно, чудовищно много. Мало кто может похвастаться, что отнял у тебя больше минуты. А я… Я всё тебе заплачу, Гур. Всё. Вот увидишь. Правда.
Господи, подумал он, глядя в глаза Даше. Господи. Рэйчел. Ты должна. Ты должна на неё посмотреть. Поверь, эта девушка стоит целого мира.
– Я тебя очень люблю, – сказал он и провёл пальцем по её щеке. – Ты не моя женщина, но ты мой человек. И всегда будешь моим человеком. И твой мужчина будет моим другом. Я, во всяком случае, очень постараюсь.
– А тебе с ней хорошо?
– Вот для этого точно нет слов. Ни в одном языке.
– Да. Да! Я тоже хочу, чтобы у меня было именно так. Она ведь тоже очень сильная, да?
– Сильная. И знает, что это – честь и долг.
– Как папа. Как ты.
– И как ты.
– А вы с ней тоже боролись?
– Немного. В самом начале.
– А потом?
– Потом? Потом она победила, – он улыбнулся.
– Не-е-ет, – протянула Даша. – Нет. Ты просто сдался. Потому что влюбился.
– Да. Наверное.
– Расскажи мне про неё. Пожалуйста!
– Расскажу. Когда-нибудь – обязательно расскажу. Обещаю.
* * *
Гурьев разбудил Кошёлкина – следовало как можно скорее закончить работу, для чего, без всякого сомнения, требовался мозговой штурм. В схеме, которая вырисовывалась из сведений, уже имевшихся и полученных от Широковой, содержался довольно существенный изъян. Оставалось совершенно непонятным, откуда брался оборотный капитал для приобретения той самой контрабанды, которая, как уже успел убедиться Гурьев, появлялась не только на чёрном, но и на «белом» рынке – в некоторых магазинах он видел товары, не принадлежащие к обычному или расширенному советскому ассортименту. Да и составленное Кошёлкиным досье говорило о том, что товары поставлялись регулярно и в солидных количествах. Конечно, по-настоящему, по-крупному развернуться было невозможно – в условиях тотального советского контроля, который Гурьева донельзя раздражал, слишком много сил и средств требовалось на логистику, в том числе финансовую – чёрный оборот мог выражаться только в наличных деньгах, а их следовало отвезти, привезти, собрать и раздать. Но перекос заключался отнюдь не в логистике.
Дело было в другом, – для Гурьева, хорошо знакомого, в отличие от подавляющего большинства сограждан, с тем, как работают деньги и для чего они нужны, это было очевидно. Во-первых, объёмы поставок контрабанды из-за рубежа – именно из-за рубежа! – намного превышали не только те крохи, которые Ферзь мог получать в качестве конфиската от Коновалова, но даже и те «универсальные» ценности, что стекались к нему – в обмен на контрабандный товар – из всей торговой сети города и близлежащих курортных зон и посёлков. Не Москва ведь, – и даже не Одесса. Ясно, что на советские деньги ни в Турции, ни в Румынии много не накупишь, а валютные операции – штука непростая: для официального обмена нужно иметь совершенно иной уровень доступа, чем у Коновалова или Ферзя. А валютные спекулянты оставляли бы самому Ферзю не так уж много маржи, да и были не намного доступнее Госбанка – в его положении. И статья другая. Конечно, представления об объёме контрабанды Гурьев имел довольно приблизительные, но и те, что имелись, свидетельствовали: приход с расходом никак не совпадает. Нет равновесия – даже неустойчивого. Прямые денежные доходы от продажи контрабанды частично поглощались работниками, которым Ферзь должен был платить, даже если и не очень много. Но вот оборотные средства, превращаясь в рублёвый эквивалент, могли быть использованы только внутри советской системы. Внутри же, ввиду зацентрализованности планирования, распределительного характера торговли и явного преобладания тяжёлой промышленности, все производимые потребительские товары более или менее приемлемого качества поглощались без остатка, не успев даже удовлетворить спроса. Чем может торговать Ферзь, да ещё при полной монополии государства на внешнюю торговлю, – танками, самолётами, чугуном и сталью? А брать он их где станет – угонять? Красть? Смех, да и только. Советская система, при всей её сложности связей, оставалась сугубой «вещью в себе», и Ферзь просто не мог ничем заинтересовать своих зарубежных контрагентов. Не невольницами же для гаремов, в самом деле – никаких сведений о периодическом исчезновении женщин в округе «в товарных количествах» не поступало. Конечно, совсем исключить этот род деятельности было невозможно, но системный характер ему придать у Ферзя явно не получилось: то ли не догадался ещё, то ли кишка оказалась тонковата. Исполнители для такого предприятия нужны довольно специфические. В общем, для «буржуев» оставался Ферзь абсолютно ничем неинтересен. Кроме одного. Информации. И вот такой вот информатор Гурьеву мог сильно и больно помешать. Конечно, будь у Гурьева желание, а, главное, время, – можно было бы, покопавшись с полгодика и отследив все ниточки, определить, в какой из стран для Ферзя создан режим наибольшего благоприятствования, какова география производства контрабандного товара и прочие занимательные детали, позволяющие наладить нормальную агентурно-дезинформационную дуэль с соответствующей разведкой. Гурьеву, однако, такая игра была совершенно неинтересна – не его масштаб. С другой стороны, он прекрасно понимал: спустить сейчас на контрабандистов и сбытчиков НКВД – сотрудников по расследованиям в области хозяйственных преступлений – значит раскрутить очередной маховик посадок, который может, по советской привычке, не столько повалить лес, сколько превратить его в щепу, попутно зацепив людей, к происходящему отношения не имеющих. Но выбора у него большого не было. В такие минуты он – как никогда хорошо – понимал, в каких жёстко детерминированных условиях приходилось действовать Сталину, решая те задачи, которые он, Сталин, полагал первоочередными.
В общем, вся эта высота, глубина и ширина нравственно-политических терзаний могла бы довести до белого каления кого угодно – только не Гурьева. Уж что-что, а определять приоритеты своих действий он выучился неплохо. Плохо было другое: если Сталин решал задачи, принимая людей в расчёт лишь постольку-постольку, то Гурьеву приходилось о людях думать. И людей спасать.
– Ладно, дядь Лёш. Теперь всё в общих чертах понятно. Вот видишь – правильно мы с тобой чувствовали: не только чулочки-носочки за всем этим стоят, не только.
– Да, – кивнул Кошелкин, проведя рукой по лицу, словно желая этим снять накопившуюся усталость. – Шпиёнов мне ещё ловить не доводилось.
– Да какой он шпион, – поморщился Гурьев, – так, агентишка мелкий, информатор. Всё из-за денег. Был бы идейный – тогда да, тогда – интересно. А так…
– И тебе интересно?
– Нет, – Гурьев усмехнулся. – Мне это неинтересно. Но дело даже не в этом. При ином раскладе я бы сдал его на руки специалистам, но сейчас – нет. Сейчас мне требуется только одно – чтобы никакие сведения отсюда никуда ни в каком виде не утекали. Выбрать всё подчистую, мелким бреднем. А подать всё так, будто это хозяйственное дело. Чулочки-помадки-пудра-кокаин.
– Сделаем, сынок.
– Спасибо тебе, дядь Лёш. Ты один за шесть дней и ночей работу целого управления вытянул.
– А я и говорю, – не стал скромничать старик. – Развели тут бюрократию! Где раньше два сыщика работали, теперь целая армия государственный харч даром трескает. Пойду спать, ну вас всех… к этому самому, в общем.
Гурьев вошёл к себе в комнату. Шульгин закряхтел, заворочался, сел на кровати:
– Ну, что?
– Что?
– Взбил пенку в Танькиной ступке?
– Обожаю устное народное творчество, – просиял Гурьев. – Мог бы сказать по-простому, как ты умеешь. Однако ж нет, совсем другие слова нашёл, ласковые. Очень смешно. Обхохочешься.
– Бабоукладчик.
– Это уже не так колоритно, – отмахнулся Гурьев.
– На кой она тебе сдалась?!
– Денис. Мы с тобой, кажется, договаривались.
– Смотрю я на тебя иногда… Не пойму, – с тоской проговорил Шульгин. – Вроде ты нормальный. Вроде такой… Ну, почти всегда. Вроде можно с тобой хоть к чёрту в зубы. А иногда?! Что ты ищешь, Кириллыч? Думаешь какую найти, чтоб езда поперёк? Дарья узнает – прибьёт тебя!
– Боцман, я тебе уже объяснял. Дарья – мой друг. Сколько раз нужно повторить?
– Это фуйня, что ты говорил. Главное, что она скажет! Тем более. Разве ж можно такую девку обижать, Кириллыч?! Она ж со всею душой к тебе!
– И я к ней, Денис. И я. Только всё это совсем не так, как тебе кажется. Или как тебе хочется. И она всё знает.
– Спятил. Как есть, сдурел. Ну, если тебя не тронет – так всем остальным точно небо с овчинку сделает. Что ж ты за зверь такой, Кириллыч… А Танька – да какой с неё толк, кроме этого?!
– Иди-ка ты, Денис, покури, на воздух. Мне с Москвой поговорить надо. Сейчас рассветёт, и станет некогда.
– Знаешь, Кириллыч, о чём я думаю?
– Нет. Я не читаю мыслей.
– Я думаю, что лучше: уметь такое, как ты, или – всё-таки не уметь?
– Мне – лучше уметь, Денис.
– Вот. Это точно, – Шульгин сгрёб с тумбочки папиросы и спички и, громко кряхтя и топая, вышел.
Городецкий слушал, почти не перебивая. Пачку бумаги извёл, поди, промелькнуло у Гурьева в голове. Была у Городецкого такая привычка – во время беседы и сопутствующих раздумий черкать на бумаге непонятные никому, кроме него самого, каракули. А уж в его сокращениях слов, оставляемых на служебных бумагах в виде резолюций, могла только Скворушка разобраться – бессменная секретарша сначала Вавилова, а потом – Городецкого. По наследству. По прямой. Гурьев улыбнулся своим мыслям.
– Ну, Гур, – присвистнул Городецкий. – Это ты сам раскопал? Волкодав.
– Да, конечно, – Гурьев вздохнул. – Такое бы я ни за что не потянул. Местные кадры, Варяг. Люди просто валяются на земле, никто и не думает подбирать.
– Давай мне сюда их, таких.
– А я с кем работать буду?! Пылесос ты московский, вот ты кто. Скажи, лучше, что там с этим бесом, Рыжухиным. Есть что-нибудь на него?
– Есть, – Городецкий помолчал. – Его в тридцать втором из ленинградского отдела попросили.
– Оп-ля. А за что?
– В бумагах ничего умного не написано. А людей – иных уж нет, а те – далече.
– Ниточки какие?
– Нет. Ничего. В смысле – ничего интересного. Фамилия, имя,– настоящие, описание внешности – сходится, так что мы быстро управились, как видишь.
– И что посоветуешь?
– Совет тебе мой – короткий: актируй его к едрене фене.
– Я сейчас не могу.
– Я понял. Три дня хотя бы продержишься?
– Три – продержусь. А что ты успеешь за три дня?
– Я много чего успею. Жди нового уполномоченного по губе и чистильщиков. Больше двух дать не могу – подключите местные кадры по прибытии.
– Да это же просто царская щедрость, Варяг.
– Ты знаешь – чем могу. Жизнь за царя.
– Ладно, Сусанин. Как там девушка Надя?
– Жива твоя Надя, жива. И будет жить. Всё, работай, Монтессори.
– И тебе, Варяг, не болеть.