Книга: Лунный нетопырь
Назад: 25. Послесловие сказки
На главную: Предисловие

26. Черная полоса, белая полоса

Такое бывало только в далеком, почти невспоминаемом детстве: накатывал ужас, ледяной и обжигающий одновременно, и какую-то долю мгновения казалось, что его можно оттолкнуть обеими руками, как снежный ком, и зажмуриться, и твердить крохотное беспомощное заклинание: «… это не со мной, с кем угодно, но только не со мной…»
Она открыла глаза и увидела себя в полумраке своего шатрового покоя, и ватный, неживой шорох-шепоток еще катился вдоль стен: «это не со мной…» Все было на самом деле, и не в игрушечном мирке детских ужасов, и не с кем-нибудь, а именно с нею, ненаследной принцессой Джаспера. Один, нелюдь полуночный, наигрался ею вдоволь и решил, что пришла пора, наконец, уложить ее в свою лунную постель; а другой, безродный эрл с неприветной Земли, попросту, по земному, взял и переспал со всеми колдуновыми девицами… Ну, не со всеми, но какая разница?
И не опустилась на дно морское зеленая Игуана, муж мой, любовь моя, и не засветилось солнце черным светом.
Ее и раньше охватывал беспредельный ужас, бывало такое — когда на Тихри исчез крошечный сын, или в золотом колодце, где она ощутила себя замурованной заживо; а то и совсем недавно, в первую свою встречу с Нетопырем, когда под клейкой пленкой лунной поволоки не осталось воздуха для дыхания… Но тогда каждый раз маячил крохотный лучик надежды, который можно было поймать на ладошку, как светлячка. И вот впервые в жизни она стояла перед тем, что непоправимо.
— Фируз, — негромко и очень-очень спокойно позвала она, поднимая руку.
Но ничего не произошло — послушная голубая птица впервые не отозвалась на ее призыв. Непривычная тишина заполняла шатер, ни шороха, ни дыхания. И только легкое движение воздуха, словно приподнялись крылья — и тут же опустились.
— Кукушонок, ты? — Снова взмах крыльями, но никакого перламутрового проблеска в этой безрассветной тени. — Где Фируз?
— В одном из замков Равнины Паладинов. — Кто позволил ему?..
— Его унесли тайком.
Так. Этого еще недоставало:
— Сейчас я велю…
— Нет. Ты сделала его причастным к чародейному убийству. Теперь здесь ему не место.
Она вдруг почувствовала, что у нее нет сил на то, чтобы выяснять — кто, где, когда и в чем еще виновен. Сейчас все ее существо было подчинено одному, но уж на это, она знала твердо, сил у нее хватит.
Она повернулась на каблуках и, больше не заботясь о бесшумности своих шагов, на негнущихся от усталости ногах направилась в спальню. Ей вдруг показалось, что она переставляет себя с одного места на другое, точно фигурку на шахматном поле…
Никого. Одеяло и подушка на полу, вещи раскиданы, словно эрла Брагина поднял с постели гром небесный. Через овальный проем было видно, что и детская пуста. Почти безразлично она отметила, что Харрова крикуна тоже не слышно. Что-то произошло, не исключено, что — чрезвычайное. Но неизменное шестое чувство подсказывало ей, что и оно относилось к разряду бед преодолимых.
Она вылетела на луг. На расстоянии вытянутой руки уже невозможно было хоть что-нибудь разглядеть, потому что мохнатая туча, приминая почерневшие колокольчики, улеглась прямо на землю и теперь укладывалась поудобнее, отираясь о стены и рождая в своей глубине игольчатые искры. Звать кого-нибудь в этом глухом кисельном мареве было бесполезно, и оставалось только проверить караулку.
Здесь, слава вселенским небесам, все было в порядке: Ю-ю с Фирюзой в уголку, на меховых плащах, ворошили книжки с живыми картинками — замурзанные, значит, сытые. Свянич с заспанным Шоёо в десять лап кормили из рожка Эшку — под присмотром аккуратного Борба и на расстоянии, безопасном для замшевых штанов дружинника.
— Где все? — отрывисто спросила мона Сэниа.
— Все в замке. — Борб вскочил на ноги, одергивая камзол.
— Замок пуст. — Ей и в голову не приходило, что он может иметь в виду их пустеющий дворец на Равнине Паладинов.
Борб повел плечами — поежился. Командор, улетая, велел ничего не говорить жене, но вот она стояла молча, в жестком платье из аметистовой парчи — в цвет глаз; но только сейчас они были совершенно черными, чуть не в половину истончившегося смуглого лица, от которого и остались-то еще высокие скулы и прочерк сжатого рта; и в руке, твердости которой позавидовал бы любой из дружины — уж никак не подходящий к парчовому платью меч. Вот и попробуй, промолчи. Последнее это дело — иметь двух командоров разом…
— Все в замке покойного эрла Асмура. — проговорил он с невольной завистью — вот где он сам хотел бы сейчас находиться, там ведь такое…
А принцесса окончательно потеряла дар речи: мало того, что ее супруг предал ее как жену, как возлюбленную; он еще и лишил ее рыцарской чести, нарушив клятву, которую она дала венценосному крэгу за них обоих.
— Да они все не в первый раз там собираются, — поспешил оправдаться Борб, видя, что принцесса застыла, точно изваяние из неведомого на Джаспере камня с колдовским названием — чароит.
Мона Сэниа молчала, как человек, которому уже все равно. Борб вздохнул — похоже, что придется чистосердечно признаваться во всем… и за всех.
— А, да что там, — проговорил он с отчаянием. — На рассвете вернулись Пы с Паянной, шептались долго на лугу, да молния их разогнала. Да, видно, долбанула она его малость по черепушке, после чего умыкнул он Фируза, как ему обещанного, и отбыл в отцовский замок, заявив себя напоследок верховным судией. Батюшка, надо полагать, наконец-то врезал дуба. Так что теперь он нам не чета.
Да, это по законам Джаспера — получая высшую должность, теряешь прежнюю, так что он с этой ночи больше не был ее добровольным служакой. Но крэга, так необходимого для вступления в должность, ему позволяли взять только однажды, да и то лишь для утешения недужного родителя. То, что красавец Фируз предназначен ему на всю оставшуюся жизнь, Пы просто выдумал… или Паянна нашептала.
— Он презренный вор, — хриплый голос принцессы прозвучал как приговор.
— Так ему командор и передал, через Эрма. Велел вернуть, что прихватил — и птенца, и ожерелок хрустальный. Только ответа не было — видно, припрятал. Сквалыга известный! Тогда командор и вызвал его на поединок. Теперь уж этому сиволапому не отвертеться — ежели он не ответит на вызов, ему зачтется поражение, и — ку-ку придворная должность!
Все правильно, ибо закон гласил: из какого уголка ни был бы послан вызов, верховный судья обязан прилететь туда и сразиться с безрассудным смельчаком, заранее обрекающим себя на гибель. Раньше таких практически не находилось.
Но закон подразумевал, что это будет не просто уголок, а земля Равнины Паладинов. Он не действовал на других планетах и, надо полагать, на Лютых островах — тоже. Вот почему Юргу и пришлось перенести место поединка на запретную для него территорию.
Но командор не имел права этого делать. И тем более — не в первый раз.
— Он не смел ступать на землю Равнины… — процедила она вслух.
— Так вокруг замка давно уже нет земли, — заговорщически ухмыляясь, сообщил Борб, по простоте душевной полагающий, что если скажешь «а» и прибавишь «б», то затем не грех перебрать и все оставшиеся буквы алфавита. — Командор и не собирается драться на королевской земле, он сейчас стоит на золоте. Голубом золоте Лроногирэхихауда. Он готовил сюрприз…
Что ж, сюрприз будет. И не когда-нибудь, а сейчас. Она наклонилась над Ю-ю, целуя его в соломенный завиток на затылке, и в следующий миг уже парила в теплой вышине летнего неба Джаспера, ее зеленого незабвенного Джаспера. Далеко внизу коробились черепичные крыши старинного замка, от парадных ворот которого начиналась сверкающая голубизной лестница, которая, полого сбегая от одной террасы к другой, оборачивалась лазоревым потоком; растекаясь по окрестностям, он затоплял конюшенный двор, садовые дорожки и половину турнирного поля.
На средней, самой широкой террасе, где когда-то (черные небеса — несколько веков назад!) они с Юргом и его названым братом Юхани пили утренний кофе, сейчас двигались две фигурки, с высоты кажущиеся крошечными, точно живые картинки из детских книжек. Еще несколько также неотличимых друг от друга силуэтов прилепилось к перилам лестницы, и только одна жирная клякса чернела на середине ступеней, выше всех.
Мона Сэниа возникла за одной из порфировых колонн, что сторожили вход в ее замок — незаметно для тех, кто сейчас был слишком поглощен поединком. Она замерла, плохо представляя себе, сколько же придется ждать; как никто другой она знала, что это поединок равных, и тянуться он может до бесконечности: эрл Брагин неуязвим для заговоренного меча новоиспеченного судьи, во всяком случае, пока в его жилах течет хоть капля крови, околдованной живою водой; а разжиревший Пыметсу непобедим благодаря чарам, кем-то и когда-то наложенным на переходящий по наследству меч.
По тому, как замедлены были движения сражающихся, стало очевидно, что поединок длится уже давно; каждый из противников определил для себя наиболее выгодную тактику и теперь тянул время, прекрасно понимая равновероятность победы и поражения, зависящих от какой-нибудь непредвиденной случайности. Пыметсу, полагаясь на сокрушительность своего удара, надеялся если не поразить, то хотя бы сбить своего бывшего командора с ног; тот, в свою очередь, больше доверялся технике боя, усвоенной на далекой родине, которую он за эти годы передал всем дружинникам за исключением как раз этого увальня Пы, обремененного природной ленью и чрезмерной уверенностью в своей легендарной силе.
Зловещий двуручный меч экс-дружинника вспарывал летний воздух даже не со свистом, а с каким-то всхрапом — и, как правило, мимо; командор вполне беззлобно целил в его правую руку, полагаясь на то, что выпавшее из нее грозное оружие станет знаком поражения. Он кружил и отскакивал, заставляя многопудовую тушу, закованную в душную кольчугу, делать глубокие выпады; Пы обливался потом и зверел на глазах.
Зрители, расположившиеся, как в амфитеатре, на ступенях лестницы над ними, обменивались небрежными репликами — Флейж и Ких у перил справа, старшее поколенье, Эрм и Дуз с Сорком, слева. Для них, как и для принцессы, равновесие сил было очевидно, и тем интереснее было ждать той непредсказуемой оказии, которая, как никто не сомневался, позволит командору надрать задницу этому возомнившему о себе борову. Так что ставки были пять к одному — Паянна, высившаяся, точно варварское идолище посреди античной лестницы, несомненно, болела за любимца.
Мона Сэниа, чей взгляд сверху невольно упирался в ее широченную черную спину, одна оставалась безучастной, словно превращенная в одну из когда-то живых статуй Ала-Рани; из всех доступных человеку чувств у нее оставалось только зрение. Ни боли, ни горя, ни мысли. Окаменение. Все, что должно было произойти между ней и Юргом, касалось только их двоих, и ей оставалось ждать, ждать и ждать, сколько бы все это ни продолжалось, чтобы потом в последний раз остаться наедине друг с другом. Другого окончания поединка просто быть не могло — тот, кого она называла своим мужем, своей любовью, был огражден живой водою от колдовского меча.
Но она обойдется без волшебства.
А схватка между тем приобрела опасный характер: противники сцепились намертво, грудь на грудь, и разделяли их только скрещенные мечи и тяжелое дыхание, долетавшее даже сюда. Младший дружинник настолько превосходил своего командора в массе, что, повалив его, вполне мог бы попросту придушить — судя по налившимся кровью глазам, именно эту мечту он сейчас и лелеял. Но этого не могло и не должно было случиться — только она. одна она могла судить и карать эрла Брагина…
То, что произошло дальше, с трудом смогли различить даже зоркие кристаллы аметистового обруча: на какой-то миг рука командора разжалась, выпуская меч, и его пальцы, находившиеся в самой непосредственной близости от бычьей шеи новоиспеченного судья, рванули скользкую от пота хрустальную нить, так что звонкие бусины зацокали по доспехам, зазвенели на голубом золоте…
Пы оттолкнул противника и замахал руками, стараясь поймать хоть одну — меч помешал, так что непобедимый богатырь земли джасперианской поскользнулся и рухнул на полированные плиты, как куль с жеребячьим овсом. Командор, успевший подхватить свой меч раньше, чем тот коснулся земли, не выдержал и демонстративно шлепнул Паянниного любимчика плашмя по кожаному заду.
Бывшие товарищи по дружине благодушно заржали, но преждевременно: Пыметсу оружия из рук не выпустил. Командор отступил на несколько шагов, давая поверженному противнику время подняться; утерся левым рукавом — хоть и был в одной рубашке, но тоже взмок. На белоснежном батисте сразу же появилось серое пятно… розоватое… пурпурное. На такую мелочь ни он, ни славная дружина и внимания не обратили — естественно, прижался к собственному мечу, когда судейский сынок навалился по-медвежьи. А командорский меч всем известен — приложишь ладонь к лезвию, так оно само в плоть и вопьется. Старинный закал.
Никому даже в голову не пришла крамольная мысль: а что, если в жилах Юрга не осталось больше ни капли крови, зачарованной живою водой? А рано или поздно такое должно было произойти, ведь в каждое посещение Земли он щедро делился со всеми безнадежно больными собственной кровью, восполняя ее искусственной…
А тогда заколдованное оружие становилось для эрла смертельно опасным.
Но поединок возобновился. Пыметсу поднимался медленно, будто просыпался; командор не торопил его. С первых же ударов стало очевидно, что перевес на стороне справедливости: неповоротливого рубаку губила его воловья несгибаемая выя. Рассыпанное ожерелье сверкало под ногами, и следить за тем, чтобы не наступить на предательскую небьющуюся бусину, удавалось только командору. Противники все медленнее кружили по голубой площадке, неудержимо приближаясь к ее краю, и Пы с фатальной периодичностью рушился наземь, гулко и глухо, точно сброшенный со звонницы колокол. И так же неуклонно поднимался.
Похоже, что это могло продолжаться бесконечно.
Мона Сэниа невольно подняла взгляд к небу — после бессчетных часов, проведенных в полумраке, ослепительный блеск лазоревого золота под ногами был просто невыносим. Несметная стая стрижей кружила в вышине. Бесшумно и безразлично. Совсем как в тот день, когда погиб старший Юхани.
И не стрижи это были.
Догадка пришла сама собой, не потребовалось ни лепета угасающего одинца, ни подсказки неслышимого советчика; а он не мог звучать на тех землях, где водилась эта пернатая нечисть. То, что она воспринимала на Свахе и Невесте, было голосом той малой частицы ее собственной души, которая успела влиться в неосязаемое, бесплотное нечто, которое в своем предсмертном монологе Кадьян упомянул как «бог», «судьба» или «движущие силы природы».
Но у людей и крэгов не может быть единого бога, точно так же как не может быть и потомства. Они несовместимы — и сейчас, и в прошлом, и в грядущем. И во веки веков. Два несчастных существа, Горон и его безмозглый крылатый придаток — тому подтверждение. И там, где водятся крэги, никогда, никому и ничего не нашепчет неслышимый верный голос…
Черные небеса, еще одна бесполезная премудрость на ее больную голову.
Между тем на ристалищной террасе время словно замедлило свой ход: новоиспеченный судья в очередной раз стоял на четвереньках, раскачиваясь, словно ручной медведь, опоенный брагой; звездный эрл, не обращая внимания на царапину, непринужденно разминался, точно танцевал. Обернулся, заметил, наконец, жену; победоносно улыбаясь, помахал ей рукой. Точно так же махал им Юхани-старший, когда они рука об руку спускались по этим ступеням, и кричал им, светясь лучезарной завистью: «Доброе утро, черти счастливые!»
Только тогда ступени не были голубыми.
Грохот сшибающихся клинков отрезвил ее — противники отдохнули. Двуручный пудовый меч Пыметсу взлетал над низколобой башкой своего хозяина с легкостью страфинова пера — и обрушивался с неумолимой тяжестью парового молота. Мимо. Если бы терраса была вымощена обычным желтым золотом, то она давно была бы вспахана вдоль и поперек. Но дар Лронга был словно заколдован в своей неуязвимости, под стать неутомимым бойцам.
С первой же секунды возобновившегося поединка Юрг начал отступать к краю по извилистой траектории, скользя по полированным плитам, точно по паркету — впрочем, нет, так могло показаться только невнимательному глазу. Скользил-то именно Пы, а движения командора были просто расчетливо плавны, они утомляли и усыпляли одновременно, и если землянин в любой момент мог остановиться как вкопанный, то джасперянин проезжался, как по льду, а потом еще наступал на хрустальный шарик и бухался на спину, точно гигантский навозный жук, сопровождаемый молодецким гоготом дружины, что делало его бешенство уже запредельным.
Теперь уже окончательно стало ясно: командор не хотел кровавой развязки, смерть была бы неадекватным наказанием за воровство; вот позор — дело другое. И все шло к тому. Пыметсу был обречен уже хотя бы потому, что белые десантные сапоги командора, пригодные для любых условий, впечатывались в голубое покрытие намертво, а вот подметки из носорожьей шкуры незадачливого рубаки несли его, как по зеркалу. На дальнейшее, в сущности, можно было уже и не смотреть.
Принцесса прислонилась к глянцевитой прохладной колонне, мысленно поминая всех троллей, локков, шерушетров и джаяхуудл. Душистое полуденное марево поднималось над роскошными Асмуровыми садами, мерный звон оружия казался боем часов, отсчитывающих бесконечность…
Ее вернула к действительности не разом наступившая тишина, нарушаемая лишь беспомощным лязгом меча, прыгающего вниз по лестнице, и даже не грязная брань, изрыгаемая его неуклюжим хозяином, который головой пересчитывал ступеньки следом за собственным оружием.
Неожиданностью было оглушительное «Уй!!! — оф-ф-ф…», прозвучавшее, точно вулканический выхлоп — и Паянна, оседая, как будто из нее выпустили воздух, растянулась на ступенях, вторя своему подопечному.
Никто уже не обращал внимания на бывшего сотоварища — Эрм и Флейж с двух сторон бросились к старухе, а она отталкивала их, причитая: «Оханьки мне, карачун пришел…»
— В замок ее, и лекаря! — гаркнул командор, уже забывший о поверженном противнике, вместе с мечом необратимо потерявшем все перспективы на придворную должность, власть и почет.
— Да ни в жисть! — завопила воеводиха. — Токмо к сибиллушке меня, под солнышко незакатное, что светит всем равно!
Что-то голос был слишком зычен для немощной старицы.
— Воля твоя, — пожал плечами командор, кивая Флейжу.
— И с превеликим удовольствием! — Тот, не мешкая, подхватил страдалицу под локотки и легонько подкинул — через ничто . «Помни про солнышко-о-о…» — повисло над цветущими садами, словно след от злой падучей звезды.
Исполнилось слово командорово: одной громадной черной вороной стало на Джаспере меньше, и как будто сделалось легче дышать.
Флейж отер руки о бархатные штаны, глянул сверху на несостоявшегося верховного судью, который, забыв про потерянный навсегда меч, на четвереньках карабкался вверх по ступенькам. Процедил сквозь зубы:
— Ну что, кабан вонючий, как был ниже всех, так внизу и остался.
Командир поморщился: пинать лежачего, даже словесно, он своих дружинников не учил. Но и Флейжа можно было понять: ведь пятно подозрения в предательстве лежало на всех дружинниках с того самого дня, когда на Игуане непостижимым образом появился венценосный крэг — и вот только сейчас паршивая овца в их стаде наконец-то определилась.
— Все свободны, — заключил Юрг, обрывая висевший лоскутьями рукав и обтирая им меч. — Finita la commedia.
Но этой эпической фразе не суждено было стать финалом.
Непонятные для окружающих слова прозвучали как заклинание, и в ответ им раздался рев, в котором уже не было ничего человеческого:
— Так славься же ты, солнце незакатное, для которого все равны!!!
Точно каменная глыба из стенобитной катапульты метнулась снизу туша, звенящая рваной кольчугой, и надвинулась на командора, сгребая его в медвежьи объятия…
… и в следующий миг не стало обоих.
Только тысячеголосый птичий грай падал черными хлопьями с вышины на лазурное золото — это неистовствовали торжествующие крэги всего Джаспера.
* * *
Жесткий изжелта-белый мох и липкий, непробиваемый туман. Лежа ничком, она даже не была уверена, что находится на Игуане — а не все ли равно, где? Все. Совсем одна на всем белом свете.
Беспамятства не было, а навалилась полная отрешенность от всего прошлого, настоящего и будущего. Сколько это продолжалось, непонятно. Потом начало пробиваться что-то крохотуленькое, жалкое, каждый раз начинающееся с «а если бы…» Она гнала одну мысль — заползала другая. Если бы неуемный краснобай Флейж не отвел душу над этим подонком…
И если бы судейский сынок не оказался мразью, для которого одно утешение — сквитаться любой ценой. Не получилось мечом, так вспомнил про то, как останки венценосного крэга нашли свое последнее пристанище в солнечной огненной купели.
Только ведь не вспомнил бы этот тугодум про солнце, если бы…
Если бы не Паянна. Напомнила. Да еще, каким зычным басом! Вдовая воеводиха, вернувшаяся из весенних краев…
Откуда, между прочим, никто из ветеранов не возвращается — прямо там и помирают, и кидают их в топлую землю, не уповая на милость теплолюбивых анделисов. Так что опознать ее было некому.
Мимолетные догадки и замечания, которые мона Сэниа как-то не удосуживалась собрать воедино, сейчас припомнились разом и выстроились неразрывной цепочкой.
Безвременно почившие воевода и четверо сыновей — никому, тем более доверчивому Лронгу Справедливому, и в голову не пришло проверить, так ли это. Со времен опалы «травяной рыцарь» не был общителен — скорее нелюдим. Как и Рахихорд. Но ведь никому, как ей, удалось втереться к ним в дом, как она сама говаривала, «в одночасье».
А она много чего говаривала. Чересчур. Все эти бесчисленные, с особым смаком выговариваемые «шустрики», «надыть», «карачун», «кидых»…
Потом, само появление ее здесь — не удивительно ли, как кстати отправился в лучший мир оставленный на ее попечение опальный рыцарь Рахихорд, едва принцесса высказала пожелание взять воспитательницу для сиротки Фирюзы? Совсем, как и верховный судья Тсу, отдавший ледяным троллям небезгрешную душу сразу же после прилета в свой дом зловещей гостьи.
И неуемная зависть к перелетному дару, внезапно открывшемуся у Харра… Кстати, что-то он бесследно исчез после того, как заявил о намерении посетить весенние края, где ему могли бы поведать, что ни о какой воеводихе Паяние слыхом не слыхали.
И настойчивые советы самой моне Сэниа — стать королевой Первозданных островов, а затем и правительницей всего Джаспера… Ну а мудрой тихрианке, разумеется, отводилась бы при ней роль «правой руки». Для этого и всего-то надо было убрать двух человек — короля Алэла и командора Брагина.
С королем было совсем просто: вовремя подвернулись откопанные пестрые кости, одного взгляда на которые хватало, чтобы представить себе вид допотопного чудища. Почему у нее самой не возникло никакого подозрения, когда она увидела водобоязненную воеводиху, только что вылезшую из моря? Ведь недаром мохноногий свянич каждый раз при ее появлении спасался, куда только мог заползти.
А свяничи, как говорил кто-то из Алэлова семейства, боятся только одного: оборотней.
И это привычно повторяемое: «я служу верно»…
— Лронг! — вскрикнула она, поднимаясь на ноги. Нет, не одна она была на белом свете — оставался еще верный и надежный друг. Единственный настоящий друг.
И сейчас он был в опасности, потому что колдун вернулся на Тихри, и еще неизвестно, в каком обличье…
— Лронг! — повторила она, влетая в походный шатер тихрианского князя.
Он сидел за простым столом, склеивал куски какой-то древней рукописи. Вскочил. Хотел броситься ей навстречу — и остановился: такой он ее никогда не видел. Даже в самые страшные для нее дни, когда она, обезумев от горя и ярости, металась по всей Оцмаровой дороге, разыскивая похищенного сына.
Парчовое платье в клочьях мха, смуглая рука побелела, мертвой хваткой стискивая боевой меч. И незнакомые глаза — черные. Пустые.
— Где Паянна? — В голосе нежданной гостьи — оружейный металл.
Не медля ни секунды князь хлопнул в ладоши — полог на двери откинулся, вместе с привычным стариковским запахом возник сибилло, в неизменной своей хламиде из черно-белых облезлых шкурок.
— Царевнушка пожаловала! Сибиллу немощного скликала, знать, не без даров…
— Паянна поблизости не появлялась? — оборвал его Лронг.
— Была, была утресь. Надыть, кошку искала. Нет, чтоб сибиллушке…
— Какую еще кошку? — оторопел князь.
— Так все они твари вороватые. Да ты не тревожь себя, Милосердный, сибилло даром что старо, а кащенку ентую прихватило, и всего-то миг тому назад. Возле шатра твово шмыгала, и цацка краденая на ей, поперек живота.
Мона Сэниа, не говоря ни слова, требовательно вскинула руку — старый шаман скорчил постную рожу, изображая полнейшую невинность.
— Не придуривай! — гаркнул князь — Не время.
Пергаментные лапки закопошились в складках полосатого рванья, отставной чародей принялся униженно извиваться, проявляя нестарческую гибкость, но нечаянно поднял глаза на застывшую перед ним принцессу — и вся дурь с него разом слетела. Вытянул из-за пазухи хрустальное ожерелье.
Лронг перехватил — нет ли недобрых чар? Распорядился:
— Стражу к шатру! Всю. А ты ступай.
Старец, обиженно тряся всеми ленточками и бубенчиками, выполз вон. За холщовой стенкой послышалась его гугнявая скороговорка, и тотчас же забухали тяжелые сапоги.
— Прости, госпожа моя, — распоряжусь.
Лронг высунул голову наружу, вполголоса отдал несколько четких приказов. Из шатра выходить не решился, наверное, боялся, что долгожданная гостья исчезнет так же внезапно, как и появилась. Но Сэнни застыла недвижно, и только назойливой мошкой крутилась где-то на задворках памяти какая-то неуместная мелочь: сибилло… и его непотребная полосатая хламида… ведь она же своими руками…
— Сейчас Паянну отыщут, — по-солдатски доложил князь, возвращаясь.
Больше ничего не сказал — ждал, когда та, к которой он мысленно обращался не иначе, как «жизнь моя», удостоит его еще хотя бы несколькими словами.
— Лронг, ее не найдут, — проговорила мона Сэниа безнадежно. — Потому что это Кадьян. Оборотень Кадьян, который всегда служит верно.
Он поверил сразу и теперь молча смотрел на нее, не требуя ни доказательств, ни подробностей — решал, имеет ли он право на мучивший его вопрос. Наконец осмелился:
— Какое еще горе он тебе причинил?
— Прежде всего, он причинил его тебе: вспомни, когда умер Рахихорд, и ты поймешь, почему. — И это Лронг Справедливый понял сразу, на черное лицо словно пала дымчатая пелена. — А что до меня… он просто отнял у меня все.
Он невольным движением поднял ладони, словно на них лежало не кучка сверкающих бусин, а маленький ребенок. Для него Ю-ю так и остался младенцем.
— Нет-нет. Сына я не потеряла… — Она покачала головой. — Нет, потеряла, он больше не мой, но не по вине колдуна, а по нелепости собственных древних законов. На нашей земле мальчика, чтобы он вырос настоящим рыцарем, воспитывают только мужчины.
Лронг молчал — кто был следующим после сына, можно было не спрашивать.
— Кадьян его погубил, — отвечая на невысказанный вопрос, прошептала Сэнни. — Кадьян погубил, хоть и чужими руками. Но приговорила его я.
Она чуть было не добавила: потому что это были мои слова: «Если он мне изменит, то не быть ему на белом свете!».
Но не могла она признаться в мужниной измене здесь, под этим незакатным солнцем, низко склоненным над весенним горизонтом, словно погребальный факел. Солнцем, для которого все равны, точно пылинки над костром…
Темнокожий великан покачнулся, словно земля под его ногами заколыхалась и разверзлась, погребая в бездонной пропасти все то, что стояло до сих пор между ним и этой женщиной.
Теперь ничто их не разделяло.
— Ни слова больше, госпожа моя, — с трудом произнес он, — в твоем голосе боль и разочарование… только время сотрет их, рано или поздно. Все, что случилось, уже случилось, но тот, кого ты утратила, все равно остался с тобой. И он всегда будет рядом, только сейчас ты, ослепленная обидой, просто не можешь его разглядеть.
Он весь был в этих словах, рыцарь травяного плаща. Ей бы сейчас подойти к нему, прислониться сухой щекой к жесткой ткани солдатского кафтана — и, может, удалось бы заплакать. Она шагнула к нему, поднимая руки — и только сейчас заметила, что сжимает рукоятку меча. Пальцы разжались, клинок лязгнул о плитняковый настил, высекая искры.
Оба, словно сговорившись, уставились на меч, лежащий между ними, словно знак непреодолимой преграды. Все она потеряла. Все. Что остается вдове? Ей вдруг пришло на ум, что вдовой-то она один раз уже побывала; но тогда ей досталось неслыханное наследство — доспехи, конь и дружина эрла Асмура. И право закончить его дело.
А теперь? Только место возле этой солнечной могилы мужа.
— Лронг, добрый мой Лронг, можешь ли ты выполнить мою просьбу?
Он долго глядел на нее, не разжимая губ, потом негромко и твердо произнес:
— Не обещаю.
Все верно, Лронг, все верно. В пору, не омраченную столькими потерями, она почувствовала бы себя счастливой только потому, что нашелся во всей Вселенной такой истинный рыцарь, и он был ее другом.
Потому что она-то могла просить о невозможном. Но он не позволил бы себе согласиться.
— Я хотела просить о малости, которая не нанесла бы урона ни твоей чести, ни твоей… — Она запнулась.
— Твоя воля — закон. Говори. Но если ты потребуешь невозможного… Повторить свою просьбу тебе будет некому.
Знаю, мой верный друг, знаю.
— Ты строишь новую столицу. — Ее голос зазвучал так глухо, словно доносился из-под земли. — Город-дворец, взамен сгоревшего Пятнлучья. Если это в твоей власти, прикажи возвести для меня покои — подземные, безоконные. Чтобы я больше никогда не увидела солнца. Была рядом с ним — и никогда не видела вашего жестокого, безжалостного солнца…
Он так удивился, что позволил себе запротестовать:
— Да на свете нет ничего добрее и животворнее нашего солнца! Правда, таким оно было не всегда, если верить старинным легендам.
Ему показалось, что он нашел благодатную тему для того, чтобы отвлечь безутешную гостью от ее неотвязных дум, и торопливо продолжил:
— Не берусь судить, насколько это правдиво, но старые сибиллы утверждают, что когда-то наше светило действительно было злобным, истребляющим все живое под своими прямыми лучами, так что жизнь теплилась только у кромки заката, в унылом осеннем краю. Но однажды на этой земле появились, вот как являешься ты, чужестранные чародеи. Они проложили прямые дороги, они принесли с собой милосердных анделисов, но главное — они утишили ярость солнца, заставив его светить лишь тепло и приветно. По чести говоря, я всегда считал это только сказкой..
Мона Сэниа покачала головой — уж она-то знала, что властвовать над солнцем немыслимо, звезды гаснут и умирают сами собой, только очень медленно.
Но не все слова Лронга были сказкой: да, ордынцы сюда прилетали, это, несомненно, иначе, откуда бы взяться такому чуду длинноногому, как Харр по-Харрада, у которого в крови зудело ходить не вдоль дорог, как все нормальные тихриане, а поперек. Ну, и анделисы — здешние крэги, тоже подарочек от Вселенской орды. Милосердные падальщики, одно крыло черное, другое белое. Совсем как меховая одежка старого шамана. Та самая облезлая хламида, которую она как-то отобрала у него и забросила так далеко, чтобы он никогда больше в ней не появлялся. Прямо на солнце…
А она опять на нем. Не такая же, а именно она. Белая полоса, черная полоса… Совсем как ее собственная, дотла изношенная жизнь.
Откуда-то доносился мягкий, баюкающий голос, но слова утешения угасали, не коснувшись ее сердца. Черно-белая пелена захлестнула ее, полосы, свиваясь в кокон беспамятства, отъединили ее от мира тепла и света. Черная полоса. Белая…
И вот черная — навсегда. Белой не будет.
* * *
Шерушетрик бежал не шибко — молодой еще, да и плохо вскормленный. А чем кормить, в весенних лесах, едва зеленеющих, дичи — с гулькин нос, едва рати охранной хватает. Мертвяки, что из ссыльных, те каждый день образуются, да не по одному — но ведь кости одни мосластые, вместо кровушки вода талая, паучищу зверовидному и пососать нечего. Но сегодня ладный корм достался, сочный, чтоб не пал бегун по дороге — как-никак к самому князю Справедливому гонец снаряжен.
Самому-то нарочному — как маслом по сердцу: из каторжного края да в караванную столицу по воеводскому наказу махнуть — это ж надо в рубашке родиться! А ежели Справедливому угодить, то можно и в его охране остаться. Впрочем, угодить не так чтоб и хитро: гонцу, как положено, даден свиток с донесением, но чтоб понадежнее было, сотник, гукоед толстомясый, заставил его всю грамотку наизусть зазубрить; уж сколько раз пришлось повторить одно и то ж — самому светилу незакатному (чтоб у него глазки светозарные повылазили!), и то не счесть.
Но гонец был калач тертый, даром, что шкодливым недопеском по дурости в ссылку загремел. Хоть и молод, но умишка-то у старцев опальных позанимал — вот теперь есть чем и пораскинуть.
Так что ежели эту грамотку в канаве придорожной утопить, то князю можно и не в один прием все заученное выговорить, а по хитрому разумению тянуть хоть день, хоть два… да сколь угодно. Запекло, дескать, память-то солнышком восходящим, вот мозга медленно и отходит. За то время оглядеться, с нужными людишками парой слов перекинуться, кому ж не интерес про весенние края послушать! Так, глядишь, и приживешься. Вот только не позабыть бы чего, даром что из всей сотни выбран был за память неотшибленную, но все-таки…
Шерушетр, тварь кровососная, бежал ровно, задом не подкидывал, чтобы седока из седельной сумки вытряхнуть — попадаются такие стервецы, мозгов-то нет, чтоб сообразить: на то и намордник кованый, чтоб своим собственным возницей не полакомился. Чесал не путанкой, как возмужалые одры, а иноходью, что усыпляла к исходу дня, и чтобы на самом деле не задремать и мимо постоялой хибары не проскочить, гонец в сотый раз принялся повторять заученное послание.
Значитца, так: намедни, когда сотня вечерять покончила, полез отрядный солнцезаконник огонь сигнальный возжигать (что на тот сигнал сотник клал со всею амуницею, того князю, тем паче Справедливому, знать не надобно). Глянул с башенки — вроде два гуки позади лабаза пристроились, а что того хужее, могут это быть и шалуны со Свиньиной дороги. Двое стражей тотчас на разведку отправились (ну не тотчас, хрен гукячий стража от мисы с теплым варевом оторвешь; да и не то чтобы сами пошли — вперед себя тройку ссыльных погнали, шалуны-то бывают и ладно оборуженные, первых-то, кто сунется, и зарубить могут — но и про такое князю доносить не след).
Ссыльные, до незнаемых дошедши, руками замаячили — можно мол, подходите. Стражи, подошедши, глянули — и в недоумение пришли: на снегу талом двое пришлых, не ссыльные и никак не шалуны, и лицами разнятся.
Один, косая сажень в плечах — в кафтане зело богатом, поверх одёжи накладки кованые, а где из железных колец переплетенные; сапоги из гуковой кожи (воевода примерил — скривился: маловаты). Но безоружен, а ликом синь-багров, язык вывален и глаза рачьи, точно душил его кто; только похоже, душить-то он сам намылился супротивника своего, мордой белого, точно то самое дитя кудесное, что при князе предыдущем, Оцмаре Повапленном (тьфу-тьфу, не сболтнуть бы такое вслух!) в розыске значилось. Охолодал совсем — одна рубаха на нем, да и та без рукава, а в руке меч драгоценный, каких и в княжеской сокровищнице, говорят, не видывали; сапожки белые аж до колен, но зело малы, и дитю здешнему не впору, да и не стащить — словно приросли. А еще на шее цепка бабская, хрустальная, с колокольцем — не иначе, как талисман ведовской.
Меч да амулет сотник к донесению прилагает (придется отдать, вещицы таковские — ни продать их, ни выменять, сразу себя окажут).
Все припомнил? А. Вот еще: оба, ежели честно признать, хоть и на людей похожи, но уроды прирожденные: мало, что шкурой не в масть, так еще и ноги куцые, такими цельный день и за телегу держась, не прошагаешь. И пальцев на руках по пяти, точно у тролля ледяного.
Вот теперича все. Ан нет, не все, главное и позабыл: тот, что в кафтане богатом, мертвяк-мертвяком, его шерушетру и скормили перед тем, как гонца снарядить. А тот, что лицом бледен что брюхо лягушачье, в беспамятстве зыбком: то глаза отворит, то опять закатит; ходить за ним приставили такого же полоумного, что себя не помнит и с одного огня до другого припевки припевает, зело непотребные. Доходяга бледный однажды глаза на него возвел — да и закаркал не по-людски; только Его Премудрость, солнцезаконник наш, на всякий случай порешил это карканье до великого князя донесть. Для того взяли последнюю в отряде птичку вещую, молвь-стрелу желтоперую, и дали ей послушать и запомнить звуки те тарабарские, дабы его господарство князь милостивый сам решил, то ли это карканье вроде анделисова клича, то ли все-таки речение с дороги отдаленной.
Вот теперь вроде и все. И птичка в корзине плетеной тут же, рядом с мечом и ожерельцем хрустальным. Путь впереди долгий, можно десять раз обдумать, что князю сразу выложить, что на потом оставить, а о чем и вовсе промолчать. А что и от себя прибавить, в свиток-то не все впишешь, вроде того, как одежку, с обоих подкидышей снятую, делили — лаялись, что гуки-куки одичалые. Ох, чтой-то? Оп! (дальше уже в полете) … ля.
В первый миг показалось — взбрыкнул-таки шерушетр. Ан нет, дело-то похуже.
Что дело похуже, размечтавшийся гонец успел подумать, пока летел по крутой дуге прямо в придорожную жижу, и рядом летела посылка неприкосновенная, обернутая рогожкой — меч, амулет и свиток запечатанный. Приземлившись на пятую точку, понял: не похуже, а совсем хреново. Что-то обжигающе хрястнуло в боку, не шевельнуться, а из-за бугра уже показались бродяжные рыла и — прямехонько к упавшему шерушетру, суму седельную шерстить.
С простыми дубинами, но — двое против одного, калеченого.
Молод все-таки был гонец, неопытен: не заметил бечеву, поперек дороги протянутую — хотя с устатку, к концу дня, такое и со старым могло бы приключиться. Но теперь лежать бы ему в стылой жиже, не шевелясь, дохлятиком прикинуться — так нет, взыграло ретивое, распахнул сдуру рогожку и меч-кладенец выхватил, против двух здоровенных шишей решил биться — больно уж заманчиво впереди княжеская служба маячила.
Бандюганы рогожку, грязью заляпанную, и не приметили бы, а как заиграл каменьями рукоятными да клинком узорчатым меч невиданный, так забыли о поклаже чресседельной, опрометью на добычу бесценную и кинулись, только под ногами захлюпало. Но не на того напали: гонец хоть и с колен, но размахнулся, харкнув светлой кровью — знать, ребра поломанные в дыхалку впились — и первому подбежавшему ноги враз подсек.
Второй, назад отскочивший вовремя, о товарище порубленом тотчас и думать забыл — решил свою бечевку смотать да петлю на шею гонца накинуть, как ловят рогатов на упряжку. Подбежал к рухнувшему шерушетру, сучившему спутанными ногами, да тут хруст перешел в звон — это, оказывается, гигантский паук догрызал треснувший при падении замок намордника.
Страшно чавкнули освободившиеся челюсти, прерывистый смертный вой ввинтился в блеклое весеннее небо, еще не налившееся летней голубизной. От ужаса раненый гонец окончательно сомлел, повалившись набок. Обеспамятовал.
А между тем шерушетр, расправившийся с первым блюдом своего обеда, отчаянно задергал лапами, сбрасывая пленившую его веревку и заодно освобождаясь от почти невесомой, но до смерти надоевшей ему упряжи. Что-то выкатилось из седельной сумки, крошечное, но вроде бы съедобное; он щелкнул жвалами — плетеная корзиночка хрустнула и распалась на лыковые ошметки, которые он тут же поспешил выплюнуть. Теплый желтый комочек вырвался из этой трухи и взвился в вышину, оглашая придорожную пустошь заученным каркающим кличем, таким странным для щупленького птичьего тельца: «Этохарр! Этохарр! Этохарр!..»
Как видно, удар при падении, а может и густой запах крови совсем лишил нежную птаху разума, потому что вместо того, чтобы привычно лететь вдоль дороги, она метнулась к лесу, выкликая то единственное, что ей велено было затвердить.
Молодой жесткокрылый лис, первым из своего помета добравшийся до весеннего подлеска и уже задремавший от голода, встрепенулся, осел на задние лапы — и упругим толчком послал свое поджарое тело вверх, навстречу долгожданной добыче. Звонкий клич оборвался, на долгое, слишком долгое время, похоронив тайну неразгаданного слова…
Фасеточные глаза шерушетра, поблескивающие льдистой алчностью, даже не проследили за ускользнувшей добычей — такие крохи гигантского паука не волновали. Перед ним, еще ни разу в жизни не наедавшимся досыта, вожделенно маячили еще две жертвы, и он, молниеносно определив расстояние до них, упруго поднялся и безошибочно двинулся к ближайшей.
Удар крепкой, как древко копья, паучьей ноги перевернул гонца на спину и привел в чувство — ровно на те несколько мгновений, чтобы увидеть над собой мохнатое круглое туловище, ровнехонько загородившее солнце, и ощутить в руке меч. И рубануть по серебристой лапе, отсекая от нее изрядный, с доброе полено, кусок. А дальше уже не было ничего — обезумевший от впервые испытанной боли шерушетр взвился вверх, оттолкнувшись сразу всеми уцелевшими лапами, и обрушился на распростертого противника, в бешеной пляске вколачивая его, уже бездыханного, в болотистую почву вместе с обрывками грамоты, драгоценным мечом и собственными планами на продолжение обеда.
Впрочем, нет — оставался ведь еще и третий. Оглядев кровавое, но явно несъедобное месиво у себя под брюхом с почти человеческим сожалением, он поджал раненую ногу и выпрямил остальные, оглядывая окрестность. Низкое весеннее солнце отразилось в его фасеточных глазах, словно это были груды ледышек. В отдалении слышалось частое «шлеп-шлеп» — это возле того, во что превратился первый разбойничек, торопливо собирались гуки-куки лапчатые, которым не страшны были никакие болота. Эти растащат до косточки.
А последний еще остававшийся в живых участник этой драмы, стиснув зубы от боли и страшась даже застонать, опираясь на руки, волок свое теряющее силы тело к спасительному лесу, синеющему едва видимой сквозь слезы зазубренной кромкой, хотя и понимал уже, что путь его недолог. Болотная грязь становилась все жиже, и каждый раз, выдираясь из нее и заползая на кочку, он оглядывался на приближающееся чудовище и не знал, что лучше — остаться на виду или погрузиться в ледяную топь с головой.
А шерушетр, тварь живучая многоногая, двигался все медленнее и медленнее, и не потому, что хромал или чуял паучьей своей стервозностью, что достанет беспомощного калеку. Длинные, точно жерди, ноги увязали все глубже и глубже, затрудняя передвижение и накаляя ярость безмозглой ненасытности. Так что когда он настиг, наконец, свою третью жертву, его челюсти такой мертвой хваткой вцепились в конвульсирующую плоть, что разжать их не смог бы даже навсегда канувший в ледяное болото джасперянский меч.
Первобытное блаженство насыщения теплой кровью отключило все чувства, притушило даже инстинкт самосохранения. А тело незадачливого разбойника, уже недвижное, между тем все глубже погружалось в трясину, и вот уже вместе с ним затянуло в черную топь шерушетрову голову, а за ней и мохнатое туловище — на четверть, на половину… Только тут кровососная тварь задергалась — да поздно. Ходуном заходили торчащие углом, точно сломанные пополам жерди, паучьи ноги, да так, подергавшись, и замерли, и вскоре только они и остались нетленным памятником человечьей и животной жадности.
Недвижное солнце скользило безразличным взглядом поверх всего этого безобразия — в весенних-то краях оно и не такое повидало.
Впрочем, нет.
Вот такого оно еще не видело.
Из-под клочка намокшей грамоты что-то радужно блеснуло, словно из почвы, еще не тронутой весенним возрождением, проклюнулся первый цветок. Колокольчик. Хрустальный. Он настороженно покачивался, не то приглядываясь, не то прислушиваясь, но безлюдная тишь хранила пустынную дорогу. Колокольчик дрогнул, сместился подальше от протоптанной колеи; цепочка бусин потянулась за ним веселой сияющей змейкой. Пронырливый лис, усмотрев какое-то мельтешение, проворно взмыл над болотом — змейка канула в черную воду, затаилась. Она не спешила.
Вот так, скользя между кочками, хоронясь от людей и зверья, она пустилась в свой неблизкий путь, ведомая колдовской силой, которой наделили ее пращуры маггиров. Скольжение ее было неторопливым, словно она знала, что пройдут еще долгие, очень долгие годы (только вот на этой Тихри их не научились отсчитывать), и шесть хрустальных амулетов, собравшись воедино, обретут новых юных хозяев.
Назад: 25. Послесловие сказки
На главную: Предисловие