IX
В конце августа я почувствовал такое умственное истощение, какого у меня, пожалуй, никогда еще не было. Потенциал человека, его способность браться за проблемы знает свои приливы и отливы, в которых трудно дать отчет самому себе. Я научился применять своеобразный тест: чтение своих собственных книг - тех, которые я считаю самыми лучшими. Если я замечаю в них оплошности, пробелы, если вижу, что все это можно было сделать лучше, значит, результат проверки благоприятен. Но если я перечитываю собственный текст не без восторга, тогда дела мои плохи. Именно так и получилось на исходе лета.
Мне нужно было - это я знал на основе долголетнего опыта - не столько отдохнуть, сколько рассеяться, развлечься. Поэтому я стал все чаще заходить к доктору Раппопорту, моему соседу, и мы с ним разговаривали - нередко целыми часами. Но о звездном сигнале мы говорили редко и мало.
Я очень ценил беседы с доктором Раппопортом. Ему была присуща такая жесткость и беспощадность формулировок, которую я охотно бы усвоил. Тематика наших бесед была школьнической: мы рассуждали о человеке.
Он был склонен к “термодинамическому психоанализу” и утверждал, например, что все основные движущие силы жизнедеятельности можно по существу вывести непосредственно из физики - если достаточно широко ее трактовать. Способность к разрушению может быть выведена прямиком из термодинамики. Жизнь - это обман, попытка обойти законы, вообще-то неизбежные и неумолимые; если ее изолировать от остального мира, она немедленно вступает на путь распада, ибо эта наклонная плоскость ведет к нормальному состоянию материи, к тому равновесию, которое означает смерть. Чтобы существовать, жизнь должна поддерживаться упорядоченностью, но поскольку высокая упорядоченность нигде, кроме живой материи, не существует, то жизнь обречена на самопожирание: ей нужно питаться порядком, который является пищей в той мере, в какой его можно разрушить. Не этика, а физика диктует этот закон. Первым подметил это Шредингер.
Я возражал, ссылаясь на фотосинтез растений; они не уничтожают или по крайней мере в принципе не должны уничтожать другие живые системы, ибо питаются солнечными квантами. Раппопорт на это отвечал, что весь животный мир паразитирует на растительном. Он и вторую особенность человека (ту, которую человек, впрочем, разделяет почти со всеми организмами, а именно - наличие пола), философствуя на свой лад, тоже выводил из термодинамической статистики, в ее информационном ответвлении. Хаос, угрожающий любой упорядоченности, вызывает неизбежную деградацию сигналов при всякой их пересылке; чтобы противостоять гибельному шуму, чтобы распространять достигнутую на время упорядоченность, необходимо вновь и вновь сопоставлять друг с другом “наследственные тексты”; именно это сопоставление, “считывание”, которое призвано устранять ошибки, оправдывает и обуславливает возникновение половых различий. Следовательно, в информационной физике сигналов, в теории связи следует искать “виновников” появления пола. Сопоставление наследственной информации в каждом поколении было необходимостью, условием, без которого жизнь не могла бы сохраниться, а все остальные наслоения - биологические, альгедонические, психологические, культурные - уже вторичны; это лес последствий, который вырос из твердого, законами физики сформированного зерна.
Я говорил, что таким образом он универсализует наличие двух полов, превращая его в космическую константу; Раппопорт только усмехался и никогда не давал прямого ответа. В другом веке, в другую эпоху он несомненно стал бы суровым мистиком, основателем доктрины; а в наше время, отрезвляемое избытком открытий, которые, словно шрапнель, разрушают монолитность любой доктрины, в эпоху неслыханного ускорения прогресса и разочарования в нем, он был всего лишь комментатором.
Утонув в кресле, я слушал Раппопорта и, признаюсь, нередко терял нить его рассуждений. Мой мозг, как старая лошадь молочника, упорно возвращался на привычный путь - к звездному сигналу, но я умышленно заставлял его не сворачивать туда; мне казалось, что если временно забросить проблему, там, может, что-то само прорастет. Такое иногда случается.
Другим моим собеседником был Тайэмер Дилл, Дилл младший, физик, с отцом которого я был знаком… Впрочем, это целая история. Дилл старший преподавал математику в университете в Беркли. Он был довольно известным математиком старшего поколения, пользовался репутацией отличного педагога, уравновешенного и терпеливого, хотя и требовательного. Почему я не снискал его одобрения, не знаю. Конечно, мы отличались по складу ума; кроме того, меня привлекала область эргодики, к которой Дилл относился пренебрежительно. Но я всегда чувствовал, что дело тут не только в математике. Я приходил к нему со своими идеями (к кому же мне было еще обращаться?), а он небрежно отодвигал в сторону все, что я хотел ему сообщить, и всячески поощрял моего коллегу Майерса.
Майерс шел по его стопам; впрочем, признаю, что он неплохо разбирался в комбинаторике, но я уже тогда считал ее засыхающей ветвью. Ученик развивал идеи учителя, поэтому учитель верил в него, но все же это было не так уж просто. Может быть, Дилл питал ко мне инстинктивную, чисто животную неприязнь? Может, я был слишком назойлив, слишком уверен в себе, в своих возможностях? Глуп я был, наверное. Я ничего не понимал, но ни чуточки не обижался на Дилла. Ну, Майерса-то я терпеть не мог и до сих пор помню молчаливое сладостное удовлетворение, которое испытал от случайной встречи с ним много лет спустя. Он работал статистиком в какой-то фирме - если не ошибаюсь, в “Дженерал Моторс”.
Но мне мало было того, что Дилл настолько обманулся в своем избраннике. Мне вообще не нужно было его поражение; я хотел, чтобы он поверил в меня. И каждый раз, когда я заканчивал более или менее значительную работу, мне представлялось, что Дилл смотрит на мою рукопись. Больших усилий стоило мне доказать, что вариационная комбинаторика Дилла является всего лишь несовершенной аппроксимацией эргодической теоремы! Пожалуй, ни одну работу ни до, ни после этого я не отделывал так старательно; можно даже предположить, что вся концепция групп, позднее названных группами Хоггарта, была порождена той скрытой страстью, под напором которой я вывернул корнями наружу всю аксиоматику Дилла, а затем, словно желая сделать что-то еще - хотя делать там, собственно, было уже нечего, - начал разыгрывать из себя метаматематика, чтобы взглянуть на всю эту устаревшую концепцию как бы сверху и вскользь.
Я знал, что у него есть сын. С Диллом младшим я познакомился только в Проекте. Мать у него была, кажется, венгерка - отсюда его странное имя, которое напоминало мне о Тамерлане. Хоть он и именовался младшим, но был уже немолод. Он принадлежал к разряду стареющих юнцов. Есть люди, словно предназначенные для одного какого-то возраста. Например, Бэлойн задуман как могучий старец, и это кажется его истинной формой, к которой он поспешно стремится, зная, что не только не утратит тогда своей энергии, но, напротив, придаст ей библейский облик и станет выше всех подозрений в слабости. А есть люди, на всю жизнь сохраняющие черты периода созревания. Таким вот и был Дилл младший. От отца он унаследовал манеру держаться, торжественные, тщательно отработанные жесты; он наверняка был не из тех, кому безразлично, как выглядят в данную минуту их руки или лицо. Дилл был так называемым “беспокойным физиком”, вроде того, как я - беспокойным математиком; он тоже все время перебирался с одного места на другое. Последнее время он работал в группе биофизиков под руководством Андерсона. У Раппопорта мы сблизились; мне это стоило некоторых усилий, потому что Дилл мне не нравился, но я превозмог себя - отчасти в память об его отце. Если это покажется не слишком понятным, могу только заверить, что, собственно, и я тоже не все толком понимаю.
На вечерних собеседованиях у Раппопорта мы обычно избегали тем, непосредственно связанных с Проектом. Прежде чем перейти к Андерсону, Дилл состоял - кажется, по поручению ЮНЕСКО - в исследовательской группе, которая разрабатывала проекты противодействия демографическому взрыву. Он с удовольствием рассказывал об этом.
Там были биологи, социологи, генетики, а также антропологи. Один из этих ученых считал атомную войну единственным спасением от потопа тел. Рассуждал он примерно так. После атомной катастрофы суровая регламентация связей и зачатий стала бы неотложной жизненной необходимостью, иначе переродившаяся под действием радиации наследственная плазма породила бы несчетное множество уродов. Такая временная регламентация могла бы превратиться впоследствии в узаконенную систему, ведающую размножением вида в целях более эффективного управления его эволюцией и численностью. Атомная война является, конечно, чудовищным злом, но дальние ее последствия могут оказаться благодетельными.
В таком же духе высказалась часть ученых, но другие запротестовали, и сформулировать единодушные рекомендации не удалось.
Этот рассказ возмутил Раппопорта.
– Сделать логику верховным судьей во всех жизненных вопросах, - говорил нам Раппопорт, - это тоже чистейшее безумие. Радость отца по поводу того, что ребенок похож на него, может показаться лишенной разумного основания, особенно если отец - личность заурядная, бесталанная. Тогда, рассуждая логически, нужно было бы основать “хранилище спермы”, взятой от людей, наиболее полезных для общества, и с помощью искусственного оплодотворения фабриковать детей, подобных этим производителям. Брак - дело рискованное, и с общественной точки зрения может оказаться пустой тратой сил; тогда, выходит, пары следовало бы подбирать, как при селекции животных, - исходя из критериев, обеспечивающих положительную корреляцию физических и психических особенностей супругов. Неудовлетворенные желания порождают психическую напряженность; выходит, надо либо удовлетворять все желания (естественным или эквивалентным техническим путем), либо же выключать (с помощью химии или хирургии) мозговые центры, которые порождают эти желания.
Ученый в таких случаях ведет себя, как обученный слон, которого погонщик поставил перед преградой. Он пользуется силой разума, как слон - силой мышц, согласно приказу. Это необычайно удобно: ученый тогда оказывается на все готовым, так как ни за что уже не отвечает. Наука становится орденом капитулянтов; логике суждено стать автоматом, заменяющим человеку нравственность; мы уступаем шантажу “высшей мудрости”, которая осмеливается утверждать, что атомная война может быть косвенно благодетельной, поскольку это следует из арифметических подсчетов. То, что сегодня зло, завтра может оказаться добром, и из этого заключают, что само зло с определенной точки зрения есть добро. Разум перестает внимать интуитивной подсказке эмоций - образцом для него становится гармония идеально сконструированной машины, в которую надлежит превратиться цивилизации и каждому человеку в отдельности.
Тем самым средства цивилизации объявляются ее целями, и высшие ценности подменяются соображениями удобства. Соображения, по которым пробки в бутылках заменяют металлическими колпачками, а колпачки - пластиковыми крышками, отскакивающими при нажатия пальцем, сами по себе невинны, ибо это всего лишь ряд усовершенствований, облегчающих открывание бутылок. Но когда теми же соображениями руководствуются при совершенствовании человека, это превращается в чистейшее безумие; любой конфликт, любая трудная проблема уподобляется пробке, которую трудно открывать, и потому ее предлагают вышвырнуть и заменить чем-нибудь более облегченным. Бэлойн назвал Проект “Голосом Неба”, ибо это название двусмысленно: к какому голосу должны мы, собственно, прислушиваться - к тому, что со звезд, или к тому, что из Вашингтона? По существу весь Проект - это операция “выжимания лимона”, то есть мы выжимаем, как лимон, смысл космического Послания; но горе власть имущим и их слугам, если его действительно удастся выжать.
Такими вечерними беседами мы развлекались на втором году работ Проекта, во все более ощутимой атмосфере недобрых предчувствий, предвещающих те события, что придали операции “выжимания лимона” уже не иронический, а зловещий смысл.