2. МОГУЧЕЕ ВОЗДЕЙСТВИЕ КАКОФОНИЧЕСКОЙ СОНАТЫ
Идти ночью по незнакомой дороге в пустынной местности, где злоумышленники обычно встречаются чаще, чем мирные путешественники, — дело, внушающее некоторое беспокойство. Именно в таком положении и оказался квартет. Французы, разумеется, народ храбрый, а уж у наших героев храбрости было хоть отбавляй. Но между храбростью и безрассудством существует граница, преступать которую неблагоразумно. В конце концов, если бы железнодорожный путь не оборвался на равнине, затопленной наводнением, если бы карета не перевернулась в пяти милях от Фрескаля, нашим артистам не пришлось бы пускаться в ночное путешествие по этой подозрительной дороге. Впрочем, будем надеяться, что с ними ничего худого не случится.
Было около восьми часов, когда Себастьен Цорн и его товарищи двинулись к побережью, в направлении, указанном кучером. Скрипачам грешно было бы жаловаться на свои кожаные футляры с инструментами, легкие и не громоздкие. Они и не жаловались — ни мудрый Фрасколен, ни веселый Пэншина, ни мечтатель Ивернес. Но каково было виолончелисту с его ящиком — целый шкаф на спине! Разумеется, при своем характере он находил достаточно поводов для гнева. Отсюда и ворчанье и жалобы, изливавшиеся потоком междометий: ах! ох! уф!
Уже совсем стемнело. Густые облака мчатся по небу, и порою в узкие просветы между ними насмешливо выглядывает лунный серп. Неизвестно отчего, вернее всего, просто потому, что он сейчас сердит и сварлив, Себастьену Цорну не нравится светлокудрая Феба. Он грозит ей кулаком и кричит:
— Ну, а ты чего выставила свой дурацкий профиль! Что может быть нелепее этого ломтя недозрелой дыни, который разгуливает по небу!
— Было бы лучше, если бы луна повернулась к нам анфас, — говорит Фрасколен.
— Это почему же?.. — спрашивает Пэншина.
— Да потому что нам тогда было бы светлей.
— О непорочная Диана, — декламирует Ивернес, — о мирная вестница ночей, спутница земли, о ты, обожаемый кумир прелестного Эндимиона!..
— Прекратишь ли ты свою балладу? — кричит виолончелист. — Беда, если первые скрипки начинают нажимать на квинту!
— Прибавим-ка шагу, — говорит Фрасколен, — а то мы рискуем заночевать под открытым небом…
— Если оно не будет затянуто тучами… А кроме того, мы рискуем опоздать на концерт в Сан-Диего, — замечает Пэншина.
— Что за глупая затея! Черт побери! — восклицает Себастьен Цорн. От его резкого движения футляр с виолончелью издает жалобный звук.
— Но ведь затея эта, старик, была твоя… — говорит Пэншина.
— Моя?..
— Ну ясно! А почему нам было не остаться в Сан-Франциско? Ублажали бы слух милейших калифорнийцев…
— Еще раз спрашиваю, — говорит виолончелист, — зачем мы поехали?
— Потому что ты так захотел.
— Ну, надо сознаться, это была пагубная мысль, и если…
— Ах!.. друзья, поглядите! — перебивает Ивернес, указывая на небо, где тонкий луч луны высветлил края одного облака.
— В чем дело, Ивернес?
— Смотрите, разве это облако не похоже на дракона с распростертыми крыльями и павлиньим хвостом, на котором сверкают все сто глаз Аргуса!
По всей вероятности, Себастьен Цорн не обладал столь мощным, стократ усиленным зрением, каким отличался страж дочери Инаха, ибо не заметил глубокой рытвины у себя под ногами и весьма неудачно оступился. И вот он уже лежит на животе со своим футляром за плечами, словно огромный жук, ползущий по земле.
Виолончелист в ярости — на этот раз у него есть все основания гневаться — и разражается целым градом упреков по адресу первого скрипача, восхищенного своим небесным чудищем.
— Это все Ивернес! — утверждает Себастьен Цорн. — Если бы я не стал разглядывать его проклятого дракона…
— Это уже не дракон, друзья мои, — теперь это амфора! Даже при самом слабом воображении можно представить ее себе в руках Гебы, наливающей нектар.
— Боюсь, что в этом нектаре очень много воды, — восклицает Пэншина, — твоя пленительная богиня юности окатит нас холодным душем!
Это было бы неприятно, но и в самом деле собирается дождь. Предусмотрительность требует ускорить шаг и поискать убежища во Фрескале.
Раздраженного виолончелиста поднимают и ставят на ноги, но он все еще продолжает ворчать. Фрасколен любезно предлагает понести его виолончель. Сперва Себастьен Цорн не соглашается… Расстаться с инструментом?.. Виолончель работы Гана и Бернарделя — это же половина его самого… Но ему приходится сдаться, и драгоценная ноша переходит на спину услужливого Фрасколена, который препоручает Цорну свой легкий футляр.
Все снова пускаются в путь. Бодрым шагом проходят две мили без всяких происшествий. Темнота сгущается, явно угрожает дождь. Падает несколько капель, очень крупных, из чего следует, что обронили их высокие грозовые тучи. Тем не менее амфора прекрасной Гебы Ивернеса дальше не изливается, и наши четверо полуночников обретают надежду добраться до Фрескаля совершенно сухими.
Приходится все же соблюдать крайнюю осторожность, чтобы не упасть, пробираясь по темной дороге с глубокими рытвинами, с опасными крутыми поворотами, извивающейся над ущельями, откуда доносится трубный рокот потоков. И если Ивернес, верный своему складу ума, считает дорогу поэтичной, то у Фрасколена она вызывает беспокойство.
Можно опасаться также некоторых неприятных встреч, которые делают довольно сомнительной безопасность путешественников на дорогах Нижней Калифорнии. Единственное оружие квартета — смычки трех скрипок и одной виолончели, что может оказаться недостаточным в стране, где изобретены револьверы Кольта, к этому времени уже изрядно усовершенствованные. Если бы Себастьен Цорн и его товарищи были американцами, каждый из них обзавелся бы небольшим кольтом, который обычно носят в специальном кармане брюк. Подлинный янки не сядет в вагон поезда, идущего из Сан-Франциско в Сан-Диего, без такого шестизарядного дорожного приспособления. Но французы об этом даже не подумали, считая такую предосторожность излишней. Как бы не пришлось им в этом раскаяться. Шествие возглавляет Пэншина; он идет окидывая взглядом откосы дороги. Если они круто поднимаются с обеих сторон, можно почти не опасаться неожиданного нападения. «Его высочество» — весельчак по натуре и не в силах одолеть соблазна подшутить над своими товарищами, глупейшего желания попугать их. Внезапно остановившись, он бормочет дрожащим от ужаса голосом:
— Смотрите-ка… что там такое… Приготовимся стрелять…
Но когда дорога углубляется в густой лес, извиваясь среди гигантских представителей растительного мира Калифорнии — мамонтовых деревьев, или секвой, высотою в полтораста футов, — желание шутить у Пэншина проходит. За каждым из этих громадных стволов может укрыться человек десять… Все время опасаешься яркой вспышки, сухого треска выстрела… свиста пули… В таких местах, словно нарочно приспособленных для ночного нападения, совершенно естественно ожидать западни… К счастью, не приходится бояться встречи с бандитами, но лишь потому, что этот достойный почтения тип совершенно перевелся на американском Западе: бандиты занимаются теперь финансовыми операциями на рынках Старого и Нового Света!.. Какой конец для правнуков Карла Моора и Жана Сбогара! Кому придут в голову подобные мысли, как не Ивернесу? «Право, — думает он, — декорация для такой пьесы слишком роскошна!»
Внезапно Пэншина замирает на месте.
Идущий позади Фрасколен тоже.
К ним тотчас же подходят Себастьен Цорн и Ивернес.
— Что там такое? — спрашивает вторая скрипка.
— Мне показалось… — отвечает альт.
Он вовсе не думает шутить. Среди деревьев действительно кто-то шевелится.
— Человек или зверь? — спрашивает Фрасколен.
— Не знаю.
Никто не решается сказать, какая из этих двух возможностей предпочтительнее. Тесно прижавшись друг к другу, неподвижные и безмолвные, все стараются что-нибудь разглядеть.
Но вот, проникнув сквозь разорвавшиеся облака, лунный свет озаряет вершины деревьев и пробивается между ветвями до самой земли. Теперь все хорошо видно шагов на сто кругом.
Пэншина отнюдь не стал жертвой расстроенного воображения. Неясная тень, слишком большая для человека, может быть только крупным четвероногим. Каким?.. Хищником?.. Вернее всего, что хищником… Но каким именно?..
— Стопоходящее! — говорит Ивернес.
— Черт бы тебя побрал, скотина, — шепчет Себастьен Цорн тихо, но с раздражением, — а под скотиной я подразумеваю тебя, Ивернес… Ты что, не можешь выражаться по-человечески? Что это значит, «стопоходящее»?
— Животное, которое при ходьбе ступает всей подошвой ноги! — объясняет Пэншина.
— Медведь! — отвечает Фрасколен.
Действительно, это был медведь и притом крупный. В лесах Нижней Калифорнии не водятся ни львы, ни тигры, ни пантеры. Постоянные их обитатели — медведи, общение с которыми дело не слишком приятное.
Нет ничего удивительного, что наши парижане единодушно решили уступить дорогу этому «стопоходящему». Тем более что он ведь здесь был хозяин… Все четверо, еще теснее прижавшись друг к другу, начали отступать, пятясь задом, ибо не решились повернуться спиной к зверю, отходили медленно, не торопясь и старались, чтобы их движения нельзя было принять за бегство.
Зверь потихоньку шел за ними, размахивая передними лапами, как сигнальщик, и раскачиваясь на ходу, как фланирующая гризетка. Понемногу он приближался и уже проявлял враждебные чувства. Он рычал и весьма выразительно лязгал зубами.
— А что, если нам пуститься наутек в разные стороны? — предлагает «Его высочество».
— Ни в коем случае! — отвечает Фрасколен. — Одного из нас он поймает, и тому придется расплачиваться за всех.
Это было бы в самом деле неосторожно, такое бегство совершенно очевидно могло иметь самые пагубные последствия.
Так, сбившись в кучу, музыканты вместе добрались до относительно светлой прогалины. Медведь подошел ближе — вот он всего шагах в десяти. Не кажется ли ему это местечко подходящим для нападения? Рычание его усиливается, и он ускоряет шаг.
Все четверо отступают еще поспешнее, и еще настоятельнее звучат советы второй скрипки:
— Спокойнее… спокойнее, друзья мои!
Прогалина пройдена, они опять под защитой деревьев. Но и здесь опасность ничуть не меньше. Перебираясь от ствола к стволу, зверь может броситься, когда невозможно будет предупредить его нападения: именно это он и намеревался сделать, но вдруг его рычание прекратилось, шаги замедлились.
Глубокий мрак наполнился проникновенными звуками музыки, выразительным largo, в котором словно раскрывается вся душа художника.
Это Ивернес вынул из футляра скрипку, и она зазвучала под повелительной лаской смычка. Мысль поистине гениальная! Почему бы действительно музыкантам не обрести спасения в музыке? Разве в свое время камни, подвинутые аккордами Амфионовой лиры, не расположились сами собой вокруг Фив? Разве дикие звери, прирученные вдохновенными звуками, не подползали к ногам Орфея? Так вот приходится допустить, что этот калифорнийский медведь под воздействием наследственного предрасположения оказался одаренным теми же художественными склонностями, что и его мифологические сородичи, ибо его свирепость стихла, покоренная музыкальным инстинктом, а по мере того как квартет продолжал в полном порядке свое отступление, он следовал за ним, издавая звуки, очень похожие на приглушенные восклицания восхищенного меломана. Еще немного — и он, пожалуй, закричал бы «браво!»…
Через четверть часа Себастьен Цорн и его товарищи оказались на опушке леса. Вот они уже совсем выбрались из него, а Ивернес все продолжал играть.
Зверь остановился. По-видимому, он не имел намерения идти дальше. Он бил лапой о лапу.
Тогда Пэншина в свою очередь схватился за свой инструмент:
— Кошачий вальс, да повеселее!
И пока первая скрипка изо всех сил пиликала этот общеизвестный мотив в мажорном тоне, альт подыгрывал ей резкими и фальшивыми звуками нижнего регистра на минорной медианте.
Зверь вдруг пустился в пляс, поднимал то правую, то левую лапу, выкручивался, раскачивался, а тем временем четыре музыканта уходили все дальше и дальше по дороге.
— Увы! — заметил Пэншина. — Это был всего-навсего цирковой медведь!
— Неважно! — ответил Фрасколен. — Ивернесу пришла в голову чертовски удачная мысль!
— А ну, двинемся allegretto, — вмешался виолончелист, — и не оглядываться!
Все же к десяти часам вечера четверо служителей Аполлона здравыми и невредимыми добрались до Фрескаля.
Десятка четыре небольших деревянных домов, вернее — домишек, обступивших площадь, обсаженную буками, — вот и весь Фрескаль, уединенная деревушка в двух милях от морского берега. Миновав несколько домиков, осененных высокими деревьями, наши артисты очутились на площади. Они увидели в глубине ее скромную колоколенку скромной церкви. Расположившись полукругом, словно для исполнения какого-нибудь подходящего к случаю произведения, они стали держать совет.
— И это называется поселком… — сказал Пэншина.
— А ты рассчитывал на город вроде Филадельфии или Нью-Йорка? — спросил Фрасколен.
— Да она спит, эта ваша деревня! — заметил Себастьен Цорн, пожимая плечами.
— Не будем пробуждать уснувшего селенья! — с нежностью в голосе произнес Ивернес.
— Напротив, обязательно разбудим его! — воскликнул Пэншина.
И правда, приходилось прибегнуть к этому средству, — не ночевать же на улице.
А кругом ни души, полнейшая тишина. Ни одной приоткрытой ставни, ни одного освещенного окошка; здесь, среди полного покоя и безмолвия, отлично мог бы возвышаться дворец Спящей красавицы.
— Ну, а как же постоялый двор? — спросил Фрасколен.
Да… постоялый двор, о котором говорил кучер, где попавшие в беду путники должны были встретить хороший прием и получить приют?.. А хозяин, который должен безотлагательно выслать подмогу злополучному кучеру? Или все это приснилось бедняге?.. Может быть, надо предположить другое: а вдруг Себастьен Цорн и его труппа заблудились?.. Может быть, это вовсе и не Фрескаль?..
Эти разнообразные вопросы требовали определенного ответа. Следовательно, необходимо было расспросить кого-нибудь из местных жителей, а для этого постучать в дверь одного из домишек, лучше всего — в дверь постоялого двора, если бы, на счастье, удалось его обнаружить.
И вот четверо музыкантов производят разведку на объятой тьмой площади, ощупывают фасады домов, стараются отыскать вывеску… Однако ничего похожего на постоялый двор нет.
Но нельзя же допустить, чтобы за неимением гостиницы здесь не нашлось хоть какого-нибудь пристанища, и раз они не в Шотландии, значит надо действовать по-американски. Кто из жителей Фрескаля откажется от одного, а то и двух долларов с человека за ужин и постель?
— Давайте постучимся, — говорит Фрасколен.
— И в такт, — добавляет Пэншина. — Счет — три четверти.
Но они могли бы с одинаковым успехом колотить в двери и без всякого ритма. Ни одна дверь, ни одно окошко не открылись, а между тем Концертный квартет поднял такой грохот, что ответить ему достойно должны были бы по крайней мере двенадцать домов.
— Мы ошиблись, — заявляет Ивернес… — Это не деревня, это кладбище, и если тут спят, так уж наверно вечным сном… Vox clamantis in deserto.
— Аминь! — отвечает «Его высочество» громогласно, как соборный певчий.
Что же делать, если жители упорствуют в своем молчании? Продолжать путь в Сан-Диего?.. Но они в полном смысле слова подыхают с голоду и усталости… Да и куда они пойдут без проводника, в ночной темноте?.. Попытаться добраться до другой деревни?.. Но какой?.. Если верить кучеру, в этой части побережья никаких поселений больше нет… Они только окончательно заблудятся… Самое лучшее — дождаться утра. Однако провести еще несколько часов без крова, под открытым небом, которое затянуто низкими тяжелыми тучами, грозящими проливным дождем, — это даже артистам не улыбается.
Тут у Пэншина возникает идея. Идеи у него не всегда блестящие, но зато их много. Впрочем, на сей раз она получает одобрение мудрого Фрасколена.
— Друзья мои, — говорит Пэншина, — прибегнем к способу, который принес нам победу над медведями. Вдруг да он поможет нам и в калифорнийской деревне. Разбудим-ка этих грубиянов мощным концертом и не поскупимся на хорошие фиоритуры.
— Что же, попытаемся, — отвечает Фрасколен.
Себастьен Цорн даже не дал Пэншина договорить. Он вынул из футляра виолончель, установил ее в вертикальном положении на ее стальном острие и, стоя со смычком в руке, поскольку сесть было негде, приготовился уже исторгнуть из своей певучей коробки все таящиеся в ней звуки.
Его товарищи тоже приготовились следовать за ним до самых дальних пределов искусства.
— Квартет си-бемоль Онслоу, — говорит он. — Начнем…
Этот квартет Онслоу они знают наизусть, и хорошим исполнителям, разумеется, не нужно освещения, чтобы перебирать своими ловкими пальцами по грифам виолончели, скрипки или альта.
И вот они уже во власти вдохновения. Быть может, в свое исполнение на театральных эстрадах и подмостках Американской конфедерации они никогда не вкладывали столько мастерства и души. Возвышенная гармония звуков наполняет воздух, и какие человеческие существа, если они не совсем глухи, могут устоять перед нею? Находись они даже на кладбище, как уверял Ивернес, и то от очарования этой музыки разверзлись бы могилы, восстали мертвецы и зааплодировали бы скелеты…
И, однако, дома по-прежнему заперты, спящие не пробуждаются. Пьеса заканчивается взрывом мощного финала, а Фраскаль не подает никаких признаков жизни.
— Ах, вот как! — восклицает Себастьен Цорн в полном бешенстве. — Их дикарским ушам, так же как медведям, нужен кошачий концерт?.. Ладно, начнем сначала, но ты, Ивернес, играй в «ре», ты, Фрасколен, — в «ми», ты, Пэншина, — в «соль». А я по-прежнему — в «си-бемоль», и валяйте изо всех сил!
Что за какофония! Барабанные перепонки лопнут! Вот что поистине напоминает импровизированный оркестр, который играл под управлением герцога де Жуанвнля в деревушке, затерянной в бразильских лесах! Можно подумать, что на простых пиликалках исполняется какая-то ужасающая симфония — Вагнер навыворот!..
В общем, идея Пэншина себя оправдала. Чего не удалось добиться отлично сыгранной пьесой, то сделал кошачий концерт. Фрескаль начинает пробуждаться. Там и сям мелькнули огни. В окнах загорелся свет. Обитатели деревушки не умерли, они подают признаки жизни. Нет, они не оглохли, они слышат и внимают…
— Нас закидают яблоками! — говорит Пэншина в паузе, ибо, пренебрегая тональностью пьесы, музыканты в точности соблюдают ритм.
— Что ж, тем лучше… яблоки мы съедим! — отвечает практичный Фрасколен.
И по команде Себастьена Цорна концерт возобновляется. Наконец, когда он завершается мощным аккордом в четырех разных тонах, артисты останавливаются.
Нет! Не яблоки летят в них из двадцати или тридцати широко распахнутых окон, оттуда доносятся рукоплесканья и крики: «Ура! Гип! Гип! Гип!» Никогда еще слух обитателей Фрескаля не ласкала столь сладостная музыка! И теперь уже, без сомненья, во всех домах окажут гостеприимство таким несравненным виртуозам.
Но пока они предавались своему музыкальному исступлению, к ним незаметно приблизился новый слушатель. Этот человек приехал в коляске на электрическом ходу, остановившейся в глубине площади. Насколько можно разглядеть в ночном сумраке, он был высокого роста и довольно плотного сложения. И вот, пока наши парижане задаются вопросом, не откроются ли для них после окон также и двери, — что остается по меньшей мере неясным, — незнакомец подходит к ним и приветливо произносит на отличном французском языке:
— Я, господа, простой любитель, и мне посчастливилось аплодировать…
— Нашему последнему номеру?.. — иронически спрашивает Пэншина.
— Нет, господа… первому, — редко я слышал, чтобы этот квартет Онслоу исполнялся с таким мастерством!
Без сомненья, этот человек — знаток.
— Сударь, — отвечает Себастьен Цорн от имени своих товарищей, — мы очень тронуты вашей любезностью… Если второй наш номер терзал ваш слух, то дело в том…
— Сударь, — отвечает неизвестный, прерывая объяснение, которое угрожало затянуться, — я никогда не слышал, чтобы фальшивили с таким совершенством. Но я понял, почему вы так поступили. Вам нужно было разбудить добрых обитателей Фрескаля, которые, кстати сказать, уже опять заснули. И потому, господа, разрешите мне предложить вам то, чего вы добивались от них с помощью таких отчаянных средств…
— Гостеприимство?.. — спрашивает Фрасколен.
— Да, гостеприимство, и притом такое, какого даже в Шотландии не встретить. Если не ошибаюсь, передо мною Концертный квартет, чья слава гремит по всей нашей прекрасной Америке, щедрой на изъявления восторга.
— Сударь, — счел своим долгом сказать Фрасколен, — уверяю вас, мы польщены… А… это гостеприимство, — где мы можем найти его… с вашей помощью?..
— В двух милях отсюда.
— В другой деревне?
— Нет… в городе.
— Большом городе?
— Безусловно.
— Позвольте, — вмешивается Пэншина, — нам же сказали, что до Сан-Диего нет ни одного города…
— Это ошибка… мне непонятная.
— Ошибка? — повторяет Фрасколен.
— Да, господа, и если вы отправитесь вместе со мной, я обещаю вам прием, достойный таких артистов, как вы.
— Я думаю, мы примем это предложение… — говорит Ивернес.
— Разделяю твое мнение, — присоединяется Пэншина.
— Постойте, постойте! — восклицает Себастьен Цорн. — Дайте высказаться руководителю ансамбля!
— Что изволите сказать?.. — спрашивает американец.
— Нас ожидают в Сан-Диего, — отвечает Фрасколен.
— В Сан-Диего, — добавляет виолончелист, — куда мы приглашены на несколько музыкальных утренников. Первый из них должен состояться послезавтра в воскресенье…
— А! — отвечает неизвестный тоном, в котором сквозит изрядная досада. — Но это несущественно, господа, — продолжает он, — за один день вы сможете осмотреть город, который того стоит, и я обязуюсь доставить вас на ближайшую станцию так, чтобы в воскресенье вы были в Сан-Диего.
Что и говорить, предложение соблазнительное и сделано как раз кстати. Квартет теперь может рассчитывать на хорошую комнату в хорошем отеле, не говоря уже о внимании, которое гарантирует им любезный незнакомец.
— Вы согласны, господа?..
— Согласны, — отвечает Себастьен Цорн, ибо голод и усталость располагают отнестись к подобному приглашению благосклонно.
— Тогда решено, — говорит американец, — отправимся сейчас же, и за двадцать минут мы доедем. Я уверен, что в конце концов вы меня поблагодарите!
А между тем обитатели поселка, выказав приветственными криками свое одобрение кошачьему концерту, снова позакрывали окна. Свет повсюду погас, и поселок Фрескаль опять погрузился в глубокий сон.
Четверо артистов вслед за американцем подходят к его экипажу, укладывают свои инструменты и размещаются на заднем сидении, а на переднее рядом с механиком усаживается их любезный проводник. Механик нажимает на какой-то рычаг, электрические аккумуляторы начинают работать, экипаж трогается с места, и вот они уже мчатся в западном направлении.
Еще через четверть часа впереди появляется широкое светлое зарево, похожее на сияние ослепительно ярких лунных лучей. Это город, о существовании которого наши парижане даже не подозревали.
Экипаж останавливается, и Фрасколен говорит:
— Наконец-то мы на побережье.
— Нет… это не побережье, — отвечает американец, — тут нам придется переправиться через проток…
— А на чем?.. — спрашивает Пэншина.
— На пароме, где установят наш экипаж.
Действительно, тут же стоит один из механических паромов, которые так распространены в Соединенных Штатах, и на него принимают экипаж вместе с пассажирами. По-видимому, паром движется посредством электричества, ибо дыма не видно; минуты через две паром уже пересек неширокое водное пространство и причалил к пристани в глубине какого-то большого порта.
Экипаж продолжает свой бег по дорогам, обсаженным деревьями, и попадает в парк, над которым высоко подвешенные фонари изливают яркий свет.
В решетке парка открываются ворота, ведущие на широкую и длинную улицу, вымощенную гулкими плитами. Через пять минут артисты выходят у подъезда комфортабельного отеля, где по одному слову американца их встречают с многообещающей предупредительностью. Их ведут к роскошно сервированному столу, и, как и следовало ожидать, они ужинают с большим аппетитом. После ужина метрдотель приводит их в просторную комнату, освещенную электрическими лампами белого накала, которые благодаря специально приспособленным выключателям можно превратить в чуть светящие ночники. И, отложив на завтра заботу о разъяснении всех этих чудес, они, наконец, засыпают в четырех кроватях, поставленных в четырех углах комнаты, и вскоре начинают похрапывать с такой же удивительной сыгранностью, какой вообще славится этот Концертным квартет.