Книга: Даже ведьмы умеют плакать
Назад: РОДОВОЕ ПРОКЛЯТИЕ
Дальше: ГЛАВА 8

ДНЕВНИК ЛИЗЫ

15 апреля 20** года.
Я люблю его – или нет?
Куда важней, чем «быть или не быть».
– Ты хорошо провела время? – спросила бабушка, когда я вернулась домой.
Я кивнула:
– Вкусно. Весело. Мило.
И про себя добавила: «Но так странно…»
Не понимаю. Не понимаю я Ника – и не понимаю себя… Мне было с ним так хорошо! Он – надежный, умный, красивый! Но… В том-то и дело, что есть «но». Что-то меня в нем настораживает. А что – не могу объяснить даже себе, а уж бабушке – и подавно. Впрочем, я и сама себя настораживаю.
Огромное количество странностей, происходящих со мной в последние дни, действительно беспокоят меня даже больше, чем сомнения по поводу Ника. Не то чтобы я вообще по жизни не верю в телепатию, ясновидение, телекинез. Как раз верю. Человеческий мозг – огромная, странная и неизученная территория. Бог его знает, на что он в принципе способен. Но… Но почему? Почему вдруг необычайными качествами оказалась наделена именно я? За что – я? И отчего – сейчас, ни с того ни с сего, на двадцать четвертом году жизни? Очень хотелось разгадать эту загадку, и открытие этой тайны представлялось мне не менее интересным, чем само по себе существование у меня паранормальных способностей.
Сегодня вечером, хотя я пришла довольно поздно, мы с бабулей засели пить чай. И я спросила ее:
– Бабушка, а у нас в роду ведьм не было?
Честно говоря, я думала, что бабушка отреагирует юмористически, отшутится – как она всегда делала, когда я задавала ей дурацкие вопросы. Типа: «Существуют ли в природе принцы на белом коне?»
Однако бабушка нахмурилась и переспросила:
– А почему ты спрашиваешь?
Я соврала ей: мол, хочу знать о своих предках все – а она в ответ пристально посмотрела на меня:
– Лизонька, с тобой ничего не случилось?
Я сделала невинное лицо:
– В каком смысле?
– Может, – говорит бабуленька озабоченно, – с тобой происходит что-то необычное?
– Да нет, ничего, – опять солгала я и ответила вопросом: – А что необычное со мной может происходить?
Бабушка снова пытливо смотрела на меня – таким же взглядом, как в детстве, когда выясняла, куда подевалась коробка конфет, припрятанная к празднику.
Я выдержала этот взгляд – я все-таки взрослая и неплохо научилась врать, – и тогда бабушка сказала:
– Ты уже совсем выросла, Лизонька, и поэтому имеешь право знать… – А потом рассказала мне историю, удивительнее которой я ничего не слышала.
Она поведала мне о своей сестре (моей, значит, двоюродной бабушке), которую она называла Талочкой или тетей Талочкой. Про тетю Талочку я вообще-то слышала не раз: она была популярным персонажем из бабушкиных рассказов «о жизни». Однако то, что бабулечка рассказала мне сегодня вечером, рисовало жизнь и судьбу Талочки совсем в ином свете. И я бы никогда не поверила в подлинность историй, происходивших с нею, если бы бабушка рассказала мне их раньше…
Впрочем, изложу все по порядку.
Тетя Талочка, родная бабушкина сестра, была старше ее на пять лет. Бабулечка ее боготворила, во всем ей подражала, слушалась и старалась быть на нее похожей (это я слышала от бабушки и прежде). Во многом благодаря примеру Талочки бабушка поступила в медицинский институт. (Дело было еще перед войной.) Талочка к тому времени вуз уже заканчивала и демонстрировала блестящие успехи по всем предметам. Профессора в ней души не чаяли и предрекали ей большую будущность. Однако по окончании мединститута Талочка не осталась в ординатуре (куда ее усиленно зазывали), а пошла работать обычным врачом – педиатром в детскую поликлинику. Случилось это в тридцать девятом году.
Жили тогда сестры, бабушка и Талочка, вместе со своей мамой в Краснодаре – городе не маленьком, но, в сравнении с Москвой и Ленинградом, и не большом. И очень скоро после того, как Талочка начала самостоятельно работать, по всему городу разнеслась о ней слава как о замечательном докторе. Несмотря на ее молодость, именно к ней рвались на прием со своими детьми родители, в том числе самые вельможные – местные партийные и советские руководители. А причина такой популярности заключалась в том, что Талочка всегда необыкновенно точно ставила пациентам диагноз и, как следствие, назначала лечение.
Однажды бабушка, в ту пору студентка четвертого курса мединститута, напросилась посмотреть, как работает Талочка. Она пришла вместе с ней на прием и выполняла при ней обязанности медсестры. «Я была поражена!» – воскликнула тут бабулечка. За несколько часов Талочка приняла около сорока маленьких пациентов. На каждого уходило не более трех-четырех минут. Мальчик или девочка только и успевали, что раздеться. Они подходили к Талочке, но та не слушала их фонендоскопом, не мерила температуру, не осматривала слизистую, не измеряла частоту пульса – словом, не делала ничего из того, что положено делать врачу при первичном приеме. Она только пристально смотрела на больного да еще (иногда) легонько ощупывала его туловище и голову руками. И после этой быстрой процедуры она тут же формулировала пациенту предварительный диагноз и делала ему назначение. «Я только и успевала (сказала бабушка), что записывать ее вердикты в медкарты. Раз – а пациентик уже оделся, и на его месте стоит следующий».
– А вечером мы с Талочкой поругались, – продолжила бабушка, – и впервые в жизни инициатором ссоры выступила я. Я нападала, обвиняла, поучала. С жаром новообращенной (все-таки я сама была без пяти минут врач) я высказала Талочке свое неодобрение и даже возмущение ее врачебным подходом. «Как ты можешь, – сказала я, – без подробного осмотра, без лабораторных исследований ставить пациенту диагноз – да еще с такой безапелляционностью! Ведь речь идет о здоровье, а иногда даже о жизни маленьких советских граждан – а ты с легкостью необыкновенной штампуешь им диагнозы направо и налево, почти не разбираясь, наугад!»
Талочка не стала тогда со мной спорить, сказала только одну простую вещь – меня, однако, поразившую до глубины души. «Я, – говорит, – работаю уже почти два года. Принимаю по тридцать-сорок больных ежедневно. Значит, по самому меньшему счету, через мои руки прошло несколько тысяч пациентов. А после многие малыши и в больницах лежали, и разные научные светила – в том числе московские и ленинградские – их осматривали. И не было еще ни единого случая, чтобы мой предварительный диагноз не подтвердился. Ни одного, понимаешь ли!»
«Как же тебе это удается?» – спросила я тогда, пораженная. А Талочка засмеялась в ответ: «Сама не знаю. Просто, – говорит, – вижу, каким заболеванием малыш страдает». – «Как, – говорю, – видишь? Как на рентгене, что ли?» А она: «Нет, иначе. Что-то прямо-таки вспыхивает в мозгу: картинка, или образ, или мысль». – «Как это?» – спрашиваю. «Ну, иногда, – говорит, – внутренние органы ребенка вижу – действительно будто на рентгене, только в цвете и в движении: как сердце у него бьется, кровь пульсирует, легкие дышат. А если что-то у него болит, я этот орган немного в другом цвете вижу: иногда с красноватым оттенком, а иногда черным… А порой, – говорит она, – никаких картинок не возникает, а в моей голове словно вспыхивает фраза: диагноз, с первой до последней буковки». – «А меня, – спросила я тогда у Талочки, – ты можешь так посмотреть?» А она опять смеется: «Да ведь время от времени я тебя смотрю. И маму тоже – только ничего вам не говорю. Все у вас в порядке – я и молчу. А если, не дай бог, заболеете – тут же примем меры».
– Вот это здорово! – воскликнула я в этом месте рассказа. – Талочка была настоящей ведьмой!
А бабушка никак это мое заявление не прокомментировала, губки поджала, строго на меня посмотрела и велела более ее не прерывать.
– Конечно, – повела она свое повествование дальше, – мы договорились с Талочкой, что я никому не буду даже заикаться о ее способностях (она сама тоже ни единой душе о них не говорила). Время было лихое, сталинское, предвоенное. Я думаю – чудо, что тогда из ее необыкновенных способностей никакого политического дела не раздули. Наверное, это объяснялось тем, что главный врач поликлиники симпатизировал Талочке и пропускал мимо ушей всяческие слухи по ее поводу. А сестричкой у нее на приеме работала молодая и малограмотная девчонка, которая, видимо, считала, что лечить так, как наша Талочка, положено, и все врачи – такие же кудесники, как моя сестренка.
Тогда, перед войной, – продолжала бабулечка, – был еще один случай, когда Талочка применила свои удивительные способности – причем на другом поприще. Я в ту пору заканчивала мединститут, и за мной ухаживал один студент – малограмотный, из простой семьи, из станицы, рабфаковец. Звали его Василием. Высокий, красивый, видный. А голос у него был баритон, бархатный. Начнет петь романсы или украинские народные песни – заслушаешься. Этот Василий прямо-таки проходу мне не давал. А я была к нему довольно равнодушна. Хотя, конечно, его ухаживания мне льстили, и я их принимала благосклонно. И вот стал этот Василий меня в буквальном смысле слова шантажировать. «Выходи, – говорит, – за меня замуж, а не то я с собой покончу. Жизнь, – говорит, – без тебя мне не мила». А у него, неизвестно откуда – ведь он был не военный и не чекист, – имелся настоящий револьвер с боевыми патронами. И однажды он при мне зарядил этот револьвер, приставил его к своему сердцу и сказал: «Или обещай, что выйдешь за меня, – или я прямо сейчас, при тебе, в себя выстрелю». Ну, я ему пообещала – а то ведь, неровен час, и застрелился бы. Что мне было делать! Раз так, думаю, – значит, судьба. Пришла я домой и родным – маме и Талочке – объявляю: я, мол, выхожу замуж. Мама поахала, но смотрю: она только рада, что меня замуж зовут. Что я, как Талочка, в вековухах не засижусь. (Талочке ведь к тому времени уже двадцать семь стукнуло, а она все не замужем была, хотя ухаживали за ней многие и сватались – но она всем отказывала. И мама наша страш-но переживала, что так и старой девой стать недолго.) И вот я объявила о своем замужестве – мама радуется, а Талочка мрачнее тучи сидит. Потом вызвала меня во двор – а у нас там с детства было секретное место, лавочка под грушей, где мы с ней самые задушевные разговоры вели – и спрашивает: «Ты ведь за Василия N собралась?» – «Да», – отвечаю. – «Не надо, – говорит, – не ходи за него. Прошу тебя». – «Почему?!» – «Нехороший он человек. Не будет у тебя с ним счастья. Да и не любишь ты его». – «С чего ты взяла?!» – «Я вижу». Она сказала это так спокойно и уверенно, что у меня аж мурашки пробежали по коже. Не знаю почему – может, потому, что я Талочку, старшую сестру, очень уважала и всегда во всем ее слушалась, – я вдруг поверила ей. Только говорю: «Но как же быть – Васька ведь застрелиться обещал, если я за него не выйду?!» А она с усмешкой мне отвечает: «Ничего, не застрелится».
И при следующей встрече с Василием я ему отказала. Решительно и бесповоротно. Сказала: замуж за тебя я не пойду. Он опять пистолетик свой схватил, к груди приставил и грозится: «Застрелюсь!» А я только попросила его: «Пожалуйста, не надо!» – и ушла. Очень, конечно, трусила: вдруг он свою угрозу в исполнение приведет, как Маяковский, – но нет, ничего. На следующий день я увидела его в институте – мрачный, как туча, на меня не смотрит, но живой. А у меня прямо от сердца отлегло – и оттого, что он с собой не покончил, а главное, потому, что не придется мне с ним свою судьбу связывать.
А вскоре, через полгода, этот Васька женился на другой нашей однокурснице, Любаше. Но их совместная жизнь совсем не задалась. Началась война, и Василия мобилизовали, но он, уж не знаю какими правдами-неправдами, устроился на хлебное местечко – снабженцем при госпитале. Жил на широкую ногу. У него в семье, если считать по военному времени, всего было вдоволь. Говорили, что он, конечно, поворовывал. Пить стал. Семья – Любаша с годовалой дочкой – жили при нем в госпитале. И вот однажды вечером, напившись до положения риз, затеял он в квартире, где они проживали, пальбу – кстати, из того самого револьвера. И – умышленно, нет ли – Любашу эту убил.
Его судили, дали всего семь лет лагерей (в те годы режим к уголовникам был гораздо снисходительнее, чем к политическим) – да только и этих годков ему хватило. Из лагерей он больше не вернулся. Рассказывали, что убили его уголовники из-за карточного долга. А годовалую дочурку взяла к себе куда-то в станицу на воспитание мать Любаши – да тоже не уберегла: в четырехлетнем возрасте та упала в колодец и утонула…
Эту бабушкину историю про сватовство Василия, его револьвер и неудалую судьбу я от нее уже слышала, причем не раз, – но до сих пор ничего не знала о той роли, которую сыграла в судьбе бабулечки сестра Талочка и ее предсказание.
– Потом я не раз, – продолжила бабушка, – вспоминала тот наш разговор с Талочкой под грушей – и то, что она фактически запретила мне выходить замуж за Василия. Ведь она, можно сказать, судьбу мою переменила, жизнь мне уберегла…
– А за нашего деда замуж выходить – тоже Талочка тебе посоветовала?! – воскликнула тут я.
Бабушка вздохнула:
– За деда я вышла после войны, в сорок шестом – тогда Талочки уже не было с нами. Но я часто мысленно спрашивала себя: «А что бы она по поводу моего Кости сказала?» – как будто бы с ней разговаривала. И получалось у меня, что Талочка мой выбор одобряет.
– Так оно и вышло, – рассудительно заметила я. – Вы с дедом столько лет прожили.
– Да, Костя-Костя… – вздохнула бабулечка и пустилась в воспоминания о деде – которые я здесь опускаю, как не имеющие отношения к предмету разговора. Хотя, замечу в скобках, история сорокалетнего союза двух сердец, которые все время рядом, совместно сражаются с невзгодами и делят радости, живут и стареют, – самая, на мой взгляд, интересная история любви на свете.
Однако я снова постаралась навести бабушку на разговор о Талочке.
– Когда началась война, – рассказала она, – Талочка отправилась в военкомат и сама попросила призвать ее в действующую армию. Накануне ее отъезда в часть мы снова уселись на нашу любимую лавочку под грушей и завели задушевный разговор. Я спросила, сколько месяцев, по ее мнению, продлится война с немцами, – а она грустно улыбнулась в ответ: «Не месяцев, а лет. Война будет очень жестокой и закончится через четыре года». Тогда этот срок показался мне невероятным, невообразимо долгим, однако время показало, что Талочка снова как в воду глядела. И еще она настоятельно посоветовала нам с мамой эвакуироваться из Краснодара. «Неужели наш город будут бомбить?» – воскликнула я. «И не только бомбить, – ответила Талочка, – фашисты оккупируют его». Тогда, в июле сорок первого года, невозможно было поверить, что война продвинется настолько далеко на советскую территорию, и только мое уважение к Талочке – уважение, граничащее с преклонением, – заставило меня последовать ее совету. Когда представилась возможность эвакуироваться, мы с мамой уехали из Краснодара – сначала в Сталинград, а потом на Урал. Как выяснилось, правильно сделали, потому что наш город в конечном итоге был захвачен нацистами.
Талочка, – продолжала свой рассказ бабулечка, – получила чин лейтенанта и приступила к работе в прифронтовом госпитале. Письма от нее приходили регулярно. Несмотря на испытания, выпавшие на ее долю, – бомбежки, потоки раненых, хронический недосып, – ее послания к нам с мамой были проникнуты оптимизмом – да ведь иные, упаднические, и не пропустила бы военная цензура. Талочка описывала забавные случаи, происходившие в госпитале, писала об интересных людях из числа раненых, с которыми ей довелось познакомиться… И только одно ее письмо выделялось из общего ряда – оно было написано наспех, карандашом и содержало нехарактерное для Талочки количество восклицательных знаков. В нем она экивоками напоминала мне о наших с ней тайных беседах на лавочке под грушей – и своих, сделанных там, предсказаниях. А потом написала: «Я знаю, что это покажется тебе странным – даже очень странным. Но у меня имеется к тебе и маме огромная просьба: я вас очень прошу, пожалуйста, до самого конца войны не надо пользоваться общественными банями. Почему? Не знаю. Мне так кажется. Я уверена: там что-то случится. Можешь считать, что я увидела плохой сон». Я Талочке и ее письму поверила безоговорочно – потому что перед моими глазами уже были примеры ее точных предсказаний. Но маме я ничего не могла рассказать – и несколько недель мне стоило огромных усилий, ссор, скандалов отговаривать ее от традиционного субботнего посещения бани. Я устраивала мытье у нас на кухне, в корыте и терпела насмешки и придирки от мамы. А примерно через месяц после того, как я получила письмо от Талочки, в здание бань попала немецкая бомба. Причем она упала как раз в субботу, в тот день и час, когда мы с мамой обычно туда ходили. Все, кто находился внутри – и посетители, и персонал, – погибли. «И тогда я поняла, что Талочка в очередной раз повлияла на мою судьбу – исправила ее».
Тут глаза у бабушки налились слезами, и мне пришлось успокаивать ее – налить еще чаю, предложить конфетку, перевести разговор на бытовые темы. И лишь когда к ней вернулось ровное, спокойное настроение, она продолжила историю своей сестры.
– В сорок четвертом году, когда фронт уже откатился за Днепр и мы с мамой вернулись в Краснодар, случилась беда. Какое-то время от Талочки не было писем. Они не приходили месяц, два, три… Такое уже бывало, когда госпиталь перебрасывали с места на место и полевая почта не успевала за передвижениями войск. Однако в начале сорок пятого года в Краснодаре оказался проездом Талочкин однополчанин – майор медслужбы. Он зашел к нам и потихоньку рассказал мне и маме, что нашу Талочку взяли. «Боже мой, за что?!» – воскликнула я, и майор дал понять: она пострадала за несдержанный язык, за лишние разговоры. А потом, когда майор, оставшийся у нас на ночь, изрядно выпил, он опять шепотом, в оглядку, рассказал мне, за что конкретно пострадала наша бедная Талочка. Она в одной довольно большой компании медработников утверждала, что через девять лет умрет Сталин и расстреляют Берию, и, после того как у власти не станет этих двоих грузин, все в нашей стране изменится, пойдет по-другому. Кто-то из компании – обычное в то время дело – и донес на Талочку.
В тот вечер, после того как мы с мамой с трудом уложили крепко перебравшего майора, я одна сидела на нашей с Талочкой лавочке под грушей и горько плакала. И спрашивала себя: почему же сестра оказалась столь неосторожна? Зачем она демонстрировала свой редкий дар перед случайными, посторонними людьми? Почему раскрылась? Наверное, долгая близость фронта и смерти сыграла с ней злую шутку. Когда на протяжении стольких лет видишь рядом с собой великое множество смертей, забываешь о том, чего стоит твоя собственная жизнь, забываешь об осторожности. Впрочем, о том, как все случилось с Талочкой на самом деле, я могла только догадываться.
Мы с мамой не знали о том, что с Талочкой, очень долгое время. Судили ли ее? И к какому наказанию приговорили? И где она находится? И только в сорок девятом году, спустя четыре года после того, как закончилась война, в наш дом в Краснодаре постучал изможденный человек в ватнике. Убедившись, что перед ним нахожусь именно я (он даже паспорт у меня проверил), передал мне скатанный в трубочку, наподобие козьей ножки, листок папиросной бумаги. Мужчина передал его, по-старомодному поклонился – и исчез, как будто его и не было. Листок оказался испещрен мельчайшими буковками. Почерк был до боли знакомым. Это оказалось письмо от Талочки.
Это ее письмо, – продолжила бабушка, – я долгое время помнила наизусть. Сейчас детали подзабылись, но вот что, в общих чертах, писала Талочка. Она сообщала, что жива, здорова и даже неплохо себя чувствует. Она действительно была арестована и приговорена по статье «пятьдесят восемь-десять» к десяти годам без права переписки, однако вопреки этому ее не уничтожили. (Ты знаешь, Лизочка, что приговор «десять лет без права переписки» был в те годы эвфемизмом смертной казни.) Талочка писала, что находится в лагере – но лагере привилегированном. Живут они в теплых домах, в комнатах по четверо, спят на чистом белье, едят досыта. Работой их не перегружают, и она надеется года через четыре, максимум пять, вернуться домой. А дальше в письме Талочки следовала фраза, которую я (сказала бабушка) запомнила на всю жизнь слово в слово: «На работе (писала Талочка, адресуясь к бабуленьке) у меня здесь часто возникает ощущение, что я вместе с тобой сижу на нашей скамеечке под грушей и рассказываю тебе о житье-бытье».
– Как-как? – донельзя удивленная, прервала я бабушкин рассказ.
Она снова повторила ту же фразу: «…Сижу на нашей скамеечке под грушей и рассказываю тебе о житье-бытье».
– И как ты думаешь, что это значило? – взволнованно спросила я.
– Я много думала и фантазировала над этой фразой, – покачала головой бабушка, – и уверила себя в том, что сталинские опричники пытались использовать Талочкины необыкновенные способности. Я выдумала себе, что существует специальная, очень засекреченная организация, которая изучает таланты Талочки и других людей, похожих на нее. Я решила, что военные и ученые в лагере исследуют ее умение точно ставить диагнозы, предсказывать будущее, видеть на расстоянии. Что над Талочкой и другими такими же необыкновенными людьми сталинские врачи ставят эксперименты и проводят опыты 5 …
– Но ведь это очень похоже на правду! – воскликнула я.
– Да, – печально проговорила бабушка, – но мы об этом можем только догадываться.
– Ты не получала от нее больше никаких весточек?
– Нет, совсем, – покачала она головой. – А потом, когда началась реабилитация невинно осужденных, мы с мамой написали по поводу Талочки письмо в Генеральную прокуратуру. Довольно быстро маме пришел ответ: в период пребывания в местах лишения свободы, двадцать первого июня тысяча девятьсот пятьдесят второго года, ваша дочь скоропостижно скончалась от остановки сердца. Место ее захоронения установить не удалось… Потом нам прислали бумажку, что Талочка посмертно реабилитирована…
– И больше вы о ней ничего не узнали?
– Официально – нет… Но… – Бабушка замолкла, как бы сомневаясь, нужно ли рассказывать дальше.
– Что?
– Была еще одна встреча… – нехотя проговорила она.
– Что за встреча, бабулечка? – затормошила я ее.
– Это случилось уже в конце пятидесятых годов… – медленно начала рассказывать она. – Мама к тому времени умерла, а моего Костю перевели на работу в Москву… И однажды я вместе с ним отправилась в Большой театр. Мы сидели с дедом где-то высоко, на балконе. Естественно, чтобы хоть что-то рассмотреть на сцене, мы взяли с собой бинокль… И вот в первом антракте я осталась сидеть на своем месте и принялась исподволь рассматривать публику в партере. Там были по большей части обычные советские люди, как мы с дедом, но изредка встречались и гранд-дамы в вечерних туалетах, мехах, бриллиантах… Я переводила бинокль с одной роскошной дамы на другую – и вдруг чуть не вскрикнула: в окуляре я увидела Талочку!
– Талочку?! – переспросила я.
– Во всяком случае, так мне показалось… Дама была в длинном платье, с бриллиантовым колье на шее, и сопровождал ее спутник в смокинге и бабочке – явно иностранец. Она сидела ко мне спиной, но руки, шея, изгиб тела – все напоминало мне Талочку! Все второе действие я ни разу не посмотрела на сцену, а разглядывала в бинокль ее. Когда начался второй антракт, я оставила деда и опрометью бросилась вниз, в партер… Она, эта женщина, со своим спутником как раз выходила из партера в фойе. Мы столкнулись нос к носу. Я закричала: «Талочка!» – и бросилась к ней. Но она холодно посмотрела на меня, проговорила что-то по-французски и отстранилась. Я опешила. Они прошли мимо меня и удалялись прочь. Я бросилась за ней. Схватила за руку, развернула лицом к себе. «Талочка, – кричу, – это же я, твоя сестра!» Тут ко мне оборачивается ее спутник и говорит, коверкая слова, с явным иностранным акцентом: «Моя жена не знать вас. Мы не говорить по-русски». И они ушли.
– Ты обозналась?
– Не знаю, Лизонька… – выдохнула бабулечка. – Потом, ночью, я стала считать: тогда, в конце пятидесятых, Талочке было бы глубоко за сорок. И она прошла войну, лагеря… Но та женщина в театре выглядела так, как выглядела Талочка, когда я видела ее в последний раз – в сорок первом году. На вид ей было не больше двадцати пяти лет. Светящаяся молодая кожа, лучистые глаза, ни одной морщинки… Наверное, я все-таки обозналась. Но до чего поразительное сходство! Те же руки, плечи, шея, как у моей бедной Талочки…
– И ты так и не знаешь, кто это был? – воскликнула я.
– Увы, нет, – развела руками бабушка.
– И больше никогда ее не видела?
– Нет.
– И не слышала о ней ничего?
Бабушка немного поколебалась, а потом сказала:
– А месяца через два я получила письмо.
– Письмо? Какое письмо?
– В нем было всего несколько строчек, а в конце содержалась настоятельная просьба сжечь его сразу после прочтения. Я его запомнила слово в слово…
– Это было письмо от Талочки! – воскликнула я.
– Да, – печально кивнула бабуля. – Там было написано: «Я жива, здорова и хорошо себя чувствую. Пожалуйста, не ищите меня и не пытайтесь узнать, где я. Я вас всех очень люблю. Пожалуйста, никому не рассказывай об этом письме и сожги его сразу, как прочтешь».
– А как пришло то письмо?
– По обычной почте. Отправлено оно было с Центрального телеграфа.
– И его вправду написала Талочка?
– Ее почерк я бы узнала из тысячи, – печально сказала бабулечка, и ее глаза наполнились слезами.
…Сейчас глубокая ночь, бабушка давно спит. Она растревожилась из-за воспоминаний, всплакнула по своей давно исчезнувшей сестренке. Мне пришлось поить ее корвалолом, мерить давление… Наконец она уснула, а я стала записывать ее рассказ в дневник. И вот во всей квартире – или во всей Москве – не спим только мы с Пиратом. Он свернулся на столе в клубок и, не мигая, смотрит на меня. А я все думаю: куда же на самом деле попала Талочка? И, может, теперь ее мятущаяся душа вселилась в меня? Может, мне передались, через поколение, ее странные гены? Неужели? Неужто цепочка ДНК, передаваемая из глубины веков, и виновата в тех удивительных способностях, которыми вдруг оказалась наделена я?..
Назад: РОДОВОЕ ПРОКЛЯТИЕ
Дальше: ГЛАВА 8