Глава 1
НАДЯ МИТРОФАНОВА
Винтовую лестницу, что вела в хранилище редких книг, в Историко-архивной библиотеке называли "поцелуйной". Узкая, витиеватая, с чугунными ступенями, она осталась от прошлого века. Сохранились и прихотливо-узорчатые перила, и массивные фонари пообочь.
На стене висела гравюра, тоже старинная: пышноусый гусар кокетничает с гризеткой.
Студентам-читателям – основным поцелуйщикам – ход сюда был заказан: директор распорядился повесить кодовый замок. А сотрудницы в библиотеке – дамы воспитанные, на лестницах амуры крутить не будут. Да и не с кем – мужчин в библиотеке всего трое: директор, Задейкин – начальник отдела редкой книги да сторож.
Директор – зануда, старичок-профессор. Задейкин – ученый червь. А от сторожа Максимыча вечно чесноком пахнет.
Надя Митрофанова поцелуйную лестницу терпеть не могла. И ступеньки скользкие, и тетка хранилищная, Нина Аркадьевна, – вредина страшная. Чуть опоздаешь сдать тома – разнос устраивает. Но что делать – каждый вечер приходилось сюда ходить. Правила в Историчке строгие: ровно в девять, после закрытия библиотеки, нужно отволочь в хранилище редкие книги (оставлять их в читальном зале до утра категорически воспрещалось). Издевательство какое-то: несешь тяжеленную стопку книг, да еще и извиваешься вместе с ней по крутым лестничным изгибам. Темно, скользко и страшно.
Один раз Надя таки оступилась, упала, пересчитала боками все ступеньки. Синяков понабивала и сломала каблук на новых туфлях – вся премия на ремонт ушла.
Разозлившись, Надя даже хотела пойти к директору и потребовать для хранилищной лестницы ковровой дорожки и яркого света – да сослуживицы уверили: директор, ревнитель старины, все равно откажется "опошлять раритет". А ей, Наде, из-за "раритета" каждый вечер мучиться. Полумрак, тишина, гусар на гравюре сверкает зубами, ступени скользят и стонут… Того и гляди. Ординатор появится.
В любой, даже в районной, читальне имеется свое собственное привидение. А уж в историко-архивной библиотеке (год основания – одна тысяча восемьсот пятьдесят пятый!) о штатном духе состряпали целую легенду и обязательно рассказывали ее новичкам и гостям.
Впрочем, часть легенды подтверждалась документально.
Надя сама читала полицейские отчеты в рукописном архиве.
Местное привидение называлось Ординатором.
Бедный студент-медик, влюбленный в богачку из позапрошлого века, все надеялся выучиться и выйти в люди. Дневал и ночевал здесь, в Историчке, мечтал об императорской стипендии… Но невеста устала от его обещаний стать модным доктором и пошла под венец с обеспеченным старикашкой. А безутешный ординатор взял и повесился – прямо тут, в библиотеке. Надя своими глазами читала об этой истории – и в "Московских ведомостях", и в полицейских архивах. Даже фотографию ординатора видела – молодой, красивый, бледный… Где именно, интересно, он повесился – вдруг на этой самой поцелуйной лестнице? А что, вполне может быть – вон, под потолком крюк висит…
А дальше уже начиналась мистика. Дух Ординатора, говорили, до сих пор порой бродит по библиотеке. Одет во все черное, а лицо – белее первого снега. Он то показывался в архиве, то забредал в каталоги, то завывал громче лихого ветра на чердаке… Лично Надя никогда Ординатора не встречала – а все равно вечерами, когда вокруг тишь и только Неистребимые мыши попискивают, как-то боязно.
Одна радость – стопка книг сегодня совсем легкая.
"Трутень" 1769 года да худенькая брошюрка Плиского о происхождении рекламы. Даже смешно из-за такой ерунды в хранилище идти. За "Трутнем" профессор Есин все равно завтра с утра снова придет, а Плоский – всего-то 1894 года выпуска, подумаешь, редкость, еще из-за него в хранилище тащиться.
Надя сегодня справлялась одна – начальница зала уехала пломбировать зуб. Молодой библиотекарь Митрофанова всегда стеснялась прогонять профессоров раньше срока и потому избавилась от читателей только в начале десятого – и то сторож Максимыч помог, заглянул в зал, рыкнул: "Але, доценты! Закрываемся!" Надя пошла запирать окна. Возмущенно заметила, что у бегонии (рядом со столом доцентши Крючковой!) опять отщипан лепесток. Вот гадская тетка! Бегония-то только прижилась! Надя бросилась подмазывать пораненный стебель специальным растительным пластилином, замазала, взглянула на часы: божечки, уже полдесятого, а у нее еще книги в хранилище не сданы! Сейчас Аркадьевна ее прикончит! Надя пулей вылетела из зала. Сотрудники уже разбежались, верхний свет был потушен – только аварийные лампочки по стенам мерцали. "Как хорошо, когда тихо!" – Надя быстро шла по коридору и влюбленно вслушивалась в поскрипывание паркета и шелест метели за окном. Уставшая после целого дня работы, общения, шума, она вдруг подумала: "Была бы вся Историчка моей! Безо всяких читателей. Уютно, спокойно…" Она улыбнулась неожиданной глупой мысли. Чего только в голову не придет, когда устанешь…
Вот и коридорчик-кишка. По правой стороне выстроены ящички предметного каталога, а в конце – поцелуйная лестница. Надя сунулась в карман за магнитным ключом-карточкой, а когда подняла глаза.., увидела, что от окна метнулась размытая, страшно черная тень. Ординатор?
– Кто здесь? – звонко крикнула Надя и услышала, что голос ее дрожит.
Никого. Только гудит в темноте вечера вьюга, да каталожные ящики, презрительные и стройные, мерцают медными ручками. Почудилось.
Надя подошла к двери в хранилище, вставила карточку в прорезь замка. Дверь распахнулась, поцелуйная лестница развернулась сталью ступенек… И тут Надя явственно услышала сторожкие, бархатные шаги. Кто-то торопливо шел по каталожному коридору.
– Максимыч, ты? – позвала она. Не иначе сторож примчался на ее первый выкрик.
Тишина. От поцелуйных ступенек веет стальным холодом, гусар с гравюры насмешливо скалит зубы. Надя пулей ринулась вниз по лестнице, ворвалась в хранилище. Нина Аркадьевна, уже одетая, встретила ее недовольным:
– Митрофанова! Опять позже всех?!
– Цв-веты поливала… – пролепетала Надя.
– Давай, расписывайся! – Хранительница раздраженно швырнула ей ручку.
– А наверху там, кажется, Ординатор, – прошептала Надя, расписываясь в сдаче "Трутня" и Плиского.
– Что ты там бурчишь? – сердито переспросила Нина Аркадьевна. Она как раз заправляла под шапку волосы и не слышала Надиных слов.
Надя повторять не стала.
Хранительница не глядя швырнула Надины книги на полку, схватила сумочку, сообщила:
– На электричку из-за тебя опоздаю!
– Извините, – склонила голову Надя.
Ее покорность Нину Аркадьевну только раззадорила:
– Завтра с начальницей твоей поговорю. Чтоб книги сдавала вовремя, – злорадно пообещала она.
"Чтоб тебя Ординатор по дороге пришиб!" – подумала Надя и еще раз вежливо повторила:
– Извините меня, пожалуйста.
* * *
Этой ночью Надя спала отвратительно. Стоило закрыть глаза, как на нее начинал наступать темный коридор с каталожными шкафчиками, и поцелуйная лестница с ледяными ступенями, и черная, страшная тень Ординатора. И некому было ее разбудить, обнять, развеять кошмар… Ах, если бы она была не одна! Не одна не только сейчас. И еще хорошо бы, если б она жила не сегодня – не в этой, современной, суматошной и несправедливой жизни. Спускалась бы она по той же поцелуйной лестнице в пышном шелковом платье, и случайно наступила бы на оборку, и скользнула башмачком с узкой ступеньки… А рядом – ОН. Дворянин. Опора. Защитник.
Всегда поддержит, подхватит, может быть, поцелует…
Надя в полусне била ладонью по кровати, все пыталась достать его: вдруг он где-то рядом, совсем близко к ней – верный, сильный, уверенный в себе человек, и он прижмет ее крепко-крепко, и утешит, и прошепчет на ушко ласковые слова…
Но Надя просыпалась и понимала, что она – снова в одиночестве разметалась на постели, и за окном – только ночь, и пурга, и равнодушный, колючий снег.
Уставшая от кошмаров, Надя включила ночник, повалялась, послушала завывания ветра. "Почему, когда снег, так есть хочется? Нет, ночью кушать нельзя.
Вредно".
Живот возмущенно заурчал. Надя вздохнула и прошлепала на кухню. Что она, даже чаю не может себе позволить?
Холодильник сиял чистыми полками: зарплата только послезавтра. "Была б я разумной – купила бы на последний стольник курицу. И бульончик был бы, и мясо – в сухарях можно обжарить. Калорий немного, и для желудка полезно". Но курицы, увы, в холодильнике не имелось. Вместо нее Надя накупила конфет и сушек.
Верный, конечно, гастрит, да и килограммы лишние – зато вкусно.
Ее единственный верный рыцарь – такса Родион – приплелся на скрип паркетных досок. Умильно крутил хвостом, преданно взглядывал в глаза.
– Лицемер ты, – вздохнула Надя, швыряя ему конфету.
Она заварила себе зеленого чаю – маленький реверанс здоровому образу жизни. Взяла четыре сушки и две конфеты "Мишки на Севере". Остатки лакомств остервенело засунула на самую дальнюю полку, чтоб больше соблазна не было. Хрустнула сушкой. Задумалась. Мысли текли вразброд, иногда сталкивались, натыкаясь друг на дружку. "Интересно, про Ординатора – это все-таки правда? Или – показалось? Когда вьюга – чего только не примерещится… А сушки хорошие, свежие, и маку на них много… И что я все мечтаю о длинных платьях да о позапрошлом веке? Совсем, что ли, дура, клуша библиотечная?! Неужели кому-то это сейчас нужно?!"
И память услужливо подкинула: ее недавний знакомый Вадим, молодой доцент. Глаза грустные, лицо умное, и галстук дорогой. Надя припомнила, как пили они кофе с восхитительными пирожными и он говорил:
"Вам, Надежда, следовало бы родиться не сейчас. Представляете: девятнадцатый век, усадьба, все неспешно, величаво, красиво… "Над всем, что она делала, говорила, над каждым ее движением носилась тонкая, легкая прелесть, во всем сказывалась своеобразная, играющая сила…" Это, несомненно, о вас…"
Надя даже вздрогнула, когда Вадим слово в слово, без запинки, процитировал милую ее сердцу "Первую любовь".
– Вы любите Тургенева? – строго спросила она.
– Люблю. Я не гонюсь за модой, – ответил Вадим, остро впиваясь в нее своим грустным взглядом.
Ну и что, где теперь этот Вадим? Исчез и даже телефона не оставил. "Я тебе позвоню!" – сказал. Какие дурацкие, пошлые, лживые слова!
Родион привалился к Надиной ноге: мокрый нос греет, он у него мерзнет.
"Нет, с мужиками мне не везет. Интересно, может, это болезнь такая? Хроническое безмужчинство. Может, у меня запросы слишком завышенные? Сходить, что ли в кино… Ну, скажем, с Сашкой, дружком Димы Полуянова? Сашка-то давно звал… Ну схожу. Ну, кофе с ним выпью. А дальше-то что?"
Надя, не видя, смотрела в зимнее ледяное окошко и понимала: Сашка – не то. Не нравится ей Сашка, и не нужен он ей. Он – скучный. Обычный, рядовой.
"Можно подумать, ты сама – не рядовая", – передернула плечами Надя.
Нет, она – не рядовая, она не хочет быть рядовой!
Вон, когда вместе с Димкой Полуяновым расследование вели, она даже быстрей его соображала! Только разве кто это оценил?
Эх, Димка, Димка… Журналист, красавец, циник…
Столько пережили вместе, стояли друг за друга насмерть. Когда припекало, ни на шаг от нее не отходил.
И Наденькой называл, и лапочкой, и умницей. А как только общие приключения кончились – все, прощай, библиотечная девушка. Когда жизнью рисковать – так вместе, а уж плоды славы он и сам пожнет, справится.
Имя себе сделал на их расследовании, газета специальный выпуск напечатала – огромная статья, фото автора и подпись: "Наш герой Дмитрий Полуянов". А она, Надя, – как бабка из сказки, возле разбитого корыта осталась.
На душе стало совсем погано. Вьюга, ночь, половина четвертого утра. А завтра ей – в первую смену, к девяти.
И к чаю – одни дурацкие сушки остались.
Надя подхватила Родю под мышки и отнесла его на постель. Ну и пусть негигиенично. Зато – не так одиноко.
За сто восемьдесят лет до описываемых событий
Писано по-французски.
…Счастие мое представлялось мне бесконечным; я не вспоминала о прошлом; не мечтала о будущем – я жила лишь сегодняшней минутой. Я наслаждалась огненными взорами, что он любовно бросал на меня; звуком речей его – из коих я не слышала половины, однако же умела чудесным образом впопад делать свои замечания; его тайными пожатиями моей руки, на которые я порой бесстыдно позволяла себе отвечать… Будущность наша рисовалась мне в счастливом тумане. Он просил моей руки. Он был богат, знатен и красив – этого оказалось довольно для моей тетушки. Я не могла поверить в свое счастие и разрыдалась у нее на руках, как дитя, когда тетенька вошла ко мне в комнаты с сим известием. Конечно же, я не могла отказать ему. Свадьба была назначена сразу на Красную горку, здесь, в Первопрестольной, в храме Большого Вознесения у Никитских ворот.
Все время, предшествующее венчанию, я была, как мотылек. Я жила одним лишь днем. Я трепетала в предвкушении его объятий и грозных тайн брачного венца, но таинства семейной жизни представлялись мне словно покрыты розовой вуалью. О! Теперь-то я знаю, что за этой вуалью сокрыты невидимые миру тернии, которые способны жестоко язвить тело и душу!
Однако буду последовательна в описании роковых событий. Однажды, во время одного из его визитов, он сделал мне вопрос, коего я втайне ожидала и страшилась все это время – но который все равно прозвучал для меня словно раскат грома. Взор мой затуманился, грудь стала вздыматься чаще. Увидев мое состояние, он схватил меня за руку. «Я расстроил вас! Простите!» – воскликнул он. «О да… – проговорила я холодеющим языком. – Память о бедной матушке еще так свежа, еще причиняет мне столько боли…» Однако вовсе не одно только воспоминание о покойнице стало причиной моего состояния. Не ведая о сем, он продолжал настаивать:
«Но ваш отец… Я хотел бы увидеть его и заручиться для нашего брака его благословением…» Тут краска прихлынула к моему лицу; в глазах потемнело, и я лишилась чувств.
Мой жених связал мой обморок лишь с упоминанием о моей бедной матери – тайна моих родителей тщательно охранялась от мнения света.
Поэтому не прошло и двух дней, как жених мой с невинной безжалостностью вновь спросил меня об отце.
На сей раз мне удалось не лишиться чувств, и я холодно ответила, что дела имения удерживают папеньку в деревне. Мой жених настаивал на встрече с ним; он просил позволения писать ему; он хотел, чтобы мой отец присутствовал на обряде венчания. Не помню, под каким предлогом удалось мне отговорить его от сих намерений.
Однако предлог этот, видимо, не показался ему основательным, потому что он стал возвращаться к беседам о моем отце едва ли не вседневно – не представляя, какие мучения доставляет он мне сими своими разговорами.
Наконец – и вовсе не потому, что я хотела бы того, а единственно ради избавления себя от расспросов, язвящих мне душу, – я согласилась на план, высказанный однажды моим женихом: немедленно после венчания мы вместе с ним отправимся с визитом к моему отцу, в наше имение Никитинское.
Это намерение, эта грядущая встреча моего будущего супруга и моего отца несказанно отравили все мои мысли перед свадьбой и все приготовления к ней. И мой жених, и тетушка не раз заставали меня в слезах – на их расспросы о причинах расстройства я обычно отвечала:
«Пустое…» – ибо никому не могла поведать истинный повод своей печали. Они оставляли меня в покое, высказывая предположения, что я грущу о предстоящей мне утрате девической невинной беззаботности. Вечерами я горячо, вся в слезах, молилась об избавлении меня от мучений. В своих фантазиях ночью я представляла себе какой-нибудь способ, который смог бы спасти меня от неизбежного возвращения в Никитинское. Я мечтала о том, что мой жених вдруг переменит свои планы; и о том, что свадьба наша неожиданно расстроится (и чуть ли не стала всерьез желать этого!); и даже – да простит меня господь за кощунственные мысли! – мечтала о чьей-либо смерти: моего отца, моего жениха – а прежде всего меня самое. Я представляла себя не в подвенечном уборе пред алтарем – но в таком же белом одеянии покойницы, во гробе, украшенном цветами. Я воображала горькие рыдания моего жениха над моим безжизненным телом – и сей исход казался мне едва ли не желанным, и я сама заливалась сладкими слезами…
Однако бог не услышал моих грешных молений.
И вот наступил решительный день. Завтра!.. Завтра для меня зазвонят церковные колокола, завтра священник провозгласит, что мы с моим супругом отныне плоть едина… Завтра я должна по всем законам, божьим и человеческим, стать счастливейшей из смертных – но я по известным причинам ожидаю сего дня с трепетом не предвкушения, а страха. Я страшусь не неизведанного, а живу в предвкушении смертной муки. В преддверии несчастия, которое – я знаю, знаю это! – должно неминуемо произойти.
Завтра!..
21 апреля 1822 года
После двух дней пути мы достигли Никитинского.
Коляска остановилась у подъезда. Сердце мое сжалось. Никто не вышел на крыльцо встречать нас.
Дом, в котором прошло мое детство, хмуро и настороженно глядел на мир нечистыми своими окнами. Он казался необитаем. Краска с фасада облупилась. Колонны потрескались. Сердце мое похолодело. Сбывались самые горестные мои предчувствия.
Так и не дождавшись никого из дворовых, мы с мужем с помощью кучера и слуги выбрались из кареты. Тут на крыльце наконец кто-то появился. То был угрюмый Тимофей, старый лакей моего папеньки. Он приветствовал нас молчаливым полупоклоном. «Готовы ли комнаты?» – строго вопросила я его. «Да-с», – важно отвечал Тимофей. Откуда-то из дому выскочили наконец босоногие мальчик и девка. Тимофей распорядился отнести наши вещи. Сопровождаемые им, мы отправились в приготовленные нам с мужем покои. Дом и внутри казался сырым, угрюмым и необитаемым. Его вид повлиял даже на моего мужа, и он, во всю дорогу от Москвы имевший настроение самое радостное и все пытавшийся развлекать меня анекдотами и каламбурами, сделался тут настороженным и угрюмым. Во время пути к комнатам я улучила минуту и тихо спросила у Тимофея о папеньке. «Почти не выходят-с, – ответствовал он. – Все ; в кабинете; читают да пишут-с; обед к ним туда подаем».
Сердце мое вновь сжалось болезненно.
Потому я нимало не удивилась – в отличие от моего супруга, – что папенька не почтил своим присутствием обед, который подали нам по обычаю в малой гостиной.
Гостиная, как и прочие комнаты дома, хранила на себе черты нерадения и преждевременного увядания. Обивка стульев отстала; на чудесной картине в Ван-Диковом духе лежал слой пыли; рама потрескалась, в углу вил свое гнездо паук. Скатерть была немыта; котлеты пригорели, в лафите плавала муха. Прислуживала нам босая девка в грязном переднике. Все вокруг словно приготавливало моего супруга к свиданию, коего тот со странной настойчивостью столь долго желал – к свиданию с тем, кто был главным виновником запустения, царящего в усадьбе. Мною вдруг овладело равнодушие – так, говорят, преступник, долгое время ожидающий смертной казни, приходит в отупение в самый день исполнения приговора.
Но когда после обеда в залу вошел Тимофей и важно провозгласил: «Барин просят дорогого гостя пожаловать в свой кабинет», – сердце мое встрепенулось, и я едва не лишилась чувств. Супруг мой двинулся к двери, я бросилась вслед за ним. Однако Тимофей остановил меня словами: «А вам, барыня молодая, не ведено». Серьезность слов своих он подтвердил, неучтиво захлопнув двери прямо передо мною, едва из них вышел мой супруг. Делать нечего, я присела на диван. Сердце мое колотилось, решалась моя судьба.
Возможно, на какое-то время я лишилась чувств, впала в столбняк или заснула, потому что слышала и бой старых часов – на удивление до сих пор шедших, и биение о раму проснувшейся мухи. Но все чувства, казалось, во мне омертвели. Не знаю, сколько прошло времени, только за окнами стало темно, когда из двери вышел наконец мой муж.
Он был в ужасном виде. Лицо его помертвело, волосы лежали в беспорядке, на челе – крупные капли пота, нижняя челюсть тряслась. Я вскочила с дивана с криком: «Друг мой!» – и бросилась к нему. Однако молодой мой супруг помертвелой рукой отстранил меня и бросился вон из гостиной. Я слышала его удаляющиеся неровные шаги по коридору.
И тут передо мной возник Тимофей. «А теперь и вы, молодая хозяйка, пожалуйте к барину», – промолвил он, осклабя свои пожелтелые зубы. Не помня себя от ужаса, гнева и дурных предчувствий, я бросилась к папеньке в кабинет.
Вид, в котором пребывал отец – хоть я предчувствовала увидеть его примерно в подобном образе, – все равно поразил меня в самое сердце. Папенька полулежал в глубоком кожаном кресле. На нем был лишь халат и засаленный платок на шее, волосы всклокочены, глаза лихорадочно сверкали, худые руки сжимали рукояти кресла.
В кабинете царила ночь, шторы плотно запахнуты, на столе три свечи. Они освещали неверным светом нагромождение книг, тетрадей, разбросанных в беспорядке исписанных листов. Книги, листы и тетради валялись и на полу, и на других креслах. На полу же стоял неубранный поднос с остатками обеда и недопитою бутылкой вина. «Доченька…» – сказал отец, и по щекам его внезапно заструились слезы. «Что вы сказали ему?» – выкрикнула я. Отец с усилием поднялся из кресла и протянул ко мне руки, очевидно желая обнять. «Что вы ему сказали?» – отстраняясь, еще раз гневно спросила я.
Папенька не отвечал; он плакал; слезы текли по его худо бритому лицу. «Это ничего, доченька, – вдруг забормотал он, по-прежнему протягивая ко мне руки. – Прости меня, и бог нас простит».
– В этот момент с крыльца послышался шум; я узнала отдаленный голос супруга. Он кричал, но слов его я не могла разобрать. Опрометью я выскочила из кабинета.
Когда я выбежала на крыльцо, слуги, суетясь, закладывали нашу коляску. На крыльце лежали уже чемоданы моего супруга. Сам он стоял, скрестив на груди руки.
Хмурый взор его метал мрачные молнии. Я бросилась к нему на грудь. «Что вы делаете?» – закричала я. Он обнял меня.
«Простите меня, – с усилием проговорил он. – Вы ни в чем не виноваты. Но я… Я должен уехать…» – «Но почему?! – вскричала я. – Что он сказал вам?» – «Нет… нет… – проговорил он. – Я не могу… Это неважно… Вы ни в чем не виноваты… Простите меня…»
Он со всей нежностью поцеловал меня – а через минуту уже сидел в коляске.
Скоро топот лошадиных копыт растаял в ночи, оставив меня одну на крыльце родительского дома.