Последний день посещения
На другое утро Ангел, позавтракав, пошел в сторону пустоши, а миссис Хайниджер, испросив на то разрешения, переговорила с Викарием. Что она ему сообщила, для нас теперь не имеет значения. Викарий был явно расстроен.
— Он должен уехать, — сказал он. — Он непременно должен уехать! — И, подавленный горем, тут же забыл, в чем, собственно, состояло обвинение. Утро он провел, то погружаясь в сумрачные думы, то судорожно хватаясь изучать прейскурант фирмы «Скифф и Уотерло» и каталог оптового магазина медицинских, учебных и церковных принадлежностей. На листке бумаги, лежавшем перед ним на письменном столе, медленно рос столбик коротких строчек. Он вырезал из каталога, из раздела «Заказ Готового Платья», указатель, как самому снять мерку, и пришпилил его к шторе. Вот что представлял собой составляемый им документ.
1 Черный суконный сюртук. Фасон? Три фунта 10 шил.
1 Брюки. Одна или две пары….. цена?
1 Шевиотовый костюм (написать, чтобы выслали фасоны). Мерку снять самим. — Цена — ?
Некоторое время Викарий провел, изучая шеренгу приятных джентльменов в модных костюмах. Все они выглядели очень мило, но было трудно представить себе Ангела в таком преображении. Ибо, хотя минуло уже шесть дней, у Ангела все еще не было ни одного собственного костюма. Викарий все колебался между намерением поехать с Ангелом в Порт-Бердок, чтобы там с него сняли мерку и сшили ему костюм, и диким ужасом перед вкрадчивой манерой своего портного. Он знал, что этот его портной потребует исчерпывающего разъяснения. К тому же кто мог знать: а вдруг Ангел улетит? Так что миновало шесть дней, и Ангел медленно, но верно набирался мудрости земного мира и утрачивал свою яркость, все еще одетый в просторный, самый новый сюртук Викария.
1 Мягкая фетровая шляпа N (скажем) 57… 8 шил. 6 пен.
1 Цилиндр ……. 14 шил. 6 пенс.
1 Шляпная картонка ………?
— Полагаю, ему все-таки нужно будет завести цилиндр, — сказал Викарий. — Там без этого нельзя, если хочешь иметь приличный вид. Фасон № 3, пожалуй, пойдет ему лучше всего. Но страшно подумать, как это он останется совсем один в огромном городе. Никто его там не поймет, и будут у него недоразумения со всеми. Однако, полагаю, другого выхода нет. Так на чем же я остановился?
1 зубная щетка. 1 щетка с гребнем. Бритва…?
1/2 дюж. рубашек. Размер? (смерить шею)… 6 шил. кажд.
Носки..? Комнатные туфли..?
2 ночн. пижамы… Цена? Скажем, 15 шил.
1 дюж. крахмальных воротничков……. 8 шил.
Подтяжки (от Оксона — с усовершенствованными пряжками для регулирования длины)….. 1 шил. 1 1/2 пенс.
(Но как он будет их надевать? — сказал Викарий.)
1 каучуковый штамп «Т.Ангел» (с чернилами для меток — полный комплект)…… 9 пенсов.
(Прачки, конечно, разворуют у него все вещи.)
1 перочинный ножик с одним лезвием и штопором…
(скажем) 1 шил. 6 пенс.
N.B.: не забыть запонки для манжет, запонку для
воротника и т.д.
(Викарий любил «и т.д.»: это придает всему такой деловой и точный вид!)
1 кожаный чемодан (пожалуй, вот этот) и прочее и прочее — скачками от одного к другому.
Этим делом Викарий был занят все время до второго завтрака, как ни болело сердце.
Ко второму завтраку Ангел не вернулся. В этом не было ничего особенного — он и раньше пропустил однажды полуденную еду. Однако, если принять в соображение, как мало времени им осталось провести вместе, гостю, пожалуй, следовало вернуться домой. Впрочем, у него, конечно, были свои, очень уважительные, причины для отсутствия. Завтрак прошел для Викария скучно. Потом он лег, как всегда, поспать; еще часок поработал над списком необходимого снаряжения. Беспокоиться за Ангела он начал по-настоящему только к чаю. Он все не садился за стол, прождав добрых полчаса. «Странно!» — сказал Викарий и за чаем еще острее почувствовал свое одиночество.
Когда время близилось к обеду, а Ангела все не было, в воображении Викария стали возникать тревожные картины. К обеду он, конечно, придет, говорил Викарий, поглаживая подбородок, и сновал по дому, придумывая себе разные мелкие дела, — как было у него в обычае, когда что-нибудь нарушало привычный уклад. Закат был великолепен: солнце садилось в гряде клубящихся багряных облаков. Золото и пурпур отцвели в полумраке; вечерняя звезда собрала на свой убор весь свет сияющего неба на западе. Нарушая безмолвие вечера, охватившее мир за стенами дома, завел свою скрипучую песню коростель. Викарий хмурился все мрачней, два раза выходил он в сад, смотрел на темнеющий склон холма и плелся обратно домой. Миссис Хайниджер накрыла на стол.
— Ваш обед готов, — объявила она во второй раз, с упреком в голосе.
— Да, да, — сказал Викарий и, пыхтя, полез наверх.
Он опять спустился, прошел в свой кабинет и зажег лампу для чтения — новомодную, керосино-калильную, с сетчатым колпачком, — а спичку бросил в корзину для бумаг, не удосужась даже посмотреть, погасла ли она. Потом просеменил в столовую и принялся, не разбирая, что ест, за остывший обед…
(Дорогой читатель, уже почти приспело время проститься с нашим маленьким Викарием.)
Сэр Джон Готч (все еще негодуя из-за колючей проволоки) ехал верхом зеленой просекой через свой заповедник у Сиддера, когда вдруг он увидел медленно пробирающегося сквозь чащу деревьев за молодою порослью как раз того человека, которого он никак не хотел бы видеть.
— Будь я проклят, — сказал очень выразительно сэр Джон Готч. — Уж это слишком!
Он приподнялся в стременах.
— Эгой! — закричал он. — Эй, ты, там!
Ангел с улыбкой обернулся.
— Убирайся вон из этого леса, — сказал сэр Джон Готч.
— Почему? — сказал Ангел.
— Будь я… — Сэр Джон Готч запнулся, подбирая какое-нибудь более сокрушительное слово. Но не придумал ничего сильнее, чем «проклят». — Вон из этого леса, — добавил он.
Улыбка Ангела угасла.
— Почему я должен убраться вон из этого леса? — сказал он и остановился.
Добрых полминуты оба молчали, потом сэр Джон Готч соскочил с седла и стал подле своего коня.
Вы не должны забывать — иначе дальнейшее могло бы скомпрометировать все ангельское воинство, — что Ангел уже вторую неделю дышал ядовитым воздухом нашей борьбы за существование. От этого пострадали не только его крылья, не только ясность его взора. Он ел, и спал, и познакомился с болью — он прошел уже довольно далеко по пути к очеловечиванию. За время, что он был гостем на земле, он все чаще встречался с суровостью нашего мира и его несогласиями, утрачивая сопричастность к светлым высотам своего собственного мира…
— Так ты не желаешь уходить! — сказал Готч и повел своего коня сквозь кусты прямо на Ангела. Ангел стоял и, чувствуя, как напрягается в нем каждый мускул, каждый нерв, следил за приближавшимся к нему противником.
— Вон из этого леса! — сказал Готч, остановившись в трех ярдах от него. Лицо белое от бешенства, в одной руке — узда, в другой — хлыст.
Ангела пронзило током странного волнения.
— Кто ты, — сказал он тихим, дрожащим голосом, — и кто я? Что дает тебе право гнать меня из этого места? Чем провинился этот мир, чтобы люди, такие, как ты…
— Ты тот самый дурак, который перерезал мою колючую проволоку! — сказал с угрозой в голосе Готч. — Если тебе угодно это знать!
— Твою колючую проволоку! — сказал Ангел. — Колючая проволока была твоей? Ты тот самый человек, который натянул здесь колючую проволоку? Какое ты имеешь право?..
— Хватит с нас твоей социалистической чуши! — сказал Готч, задыхаясь. — Лес мой, и я вправе ограждать его, как могу. Знаю я вас — все вы мразь, такая же, как ты! Несете чушь и разжигаете недовольство. Если ты сейчас же не уберешься отсюда…
— Отлично! — сказал Ангел, и безотчетная сила вскипела в нем.
— Вон из этого проклятого леса! — сказал Готч, сам в себе разжигая злобу в страхе перед светом, озарившим лицо Ангела.
Он сделал шаг вперед, занес хлыст, и тогда случилось такое, чего толком не поняли потом ни он, ни Ангел. Ангел, казалось, подпрыгнул в воздух, пара серых крыльев развернулась над землевладельцем, он увидел склонившееся к нему лицо, полное дикой красоты и огненного гнева. Хлыст был вырван из его руки, конь за его спиной взвился на дыбы, опрокинул его, выдернул поводья и унесся вскачь.
Хлыст резнул Готча по лицу, когда он упал навзничь, и опять ожег ему лицо, когда он привстал. Он увидел Ангела, осиянного гневом, готового разить и разить. Готч упал ничком, чтобы уберечь глаза, и стал кататься по земле под нещадной яростью ударов, ливнем обрушившихся на него.
— Ты скот, — кричал Ангел, хлеща всюду, где только виделась ему уязвимая плоть, — ты, зверь, исполненный гордости и лжи! Ты, ломающий души людей! Ты, злой дурак с лошадьми и собаками! Будешь знать, как возносить голову над чем-либо живущим! Учись! Учись! Учись!
Готч завизжал, призывая на помощь. Дважды он попробовал подняться на ноги, привставал на колени и снова падал ничком под лютым гневом Ангела. Наконец в горле у него что-то заклокотало, и он перестал даже корчиться под карающим бичом.
Тут Ангел вдруг очнулся от своей ярости и осознал, что стоит, задыхаясь и дрожа, попирая ногой недвижное тело в зеленой тишине пронизанного солнцем леса.
Он поглядел вокруг, потом себе под ноги, где на сухих листьях, перепутавшихся с волосами, краснели пятна крови. Хлыст выпал из его руки, жаркий румянец сбежал с лица.
— Боль! — сказал он. — Почему он лежит так тихо?
Он снял ногу с плеча Готча, наклонился над распластанным телом, постоял, прислушиваясь, опустился на колени… потряс его.
— Проснись! — сказал Ангел. И еще глуше: — Проснись!
Несколько минут — или дольше? — он все прислушивался, стоя на коленях, потом вдруг вскочил и поглядел на обступившие его безмолвные деревья. На него опустилось чувство глубокого омерзения, окутало его всего. Он дернул плечом и отвернулся.
— Что сталось со мной? — прошептал он в трепетном страхе.
Он отпрянул от недвижного тела.
— Мертв! — сказал он вдруг, повернулся и, охваченный ужасом, побежал без оглядки в лес.
Через несколько минут после того, как шаги Ангела замерли вдали, Готч приподнялся, опершись на одну руку.
— Ей-богу! — сказал он. — Крумп прав… Лицо тоже рассечено. — Он провел рукой по лицу и нащупал два прорезавших его рубца, горячих и припухлых.
Я дважды подумаю, прежде чем еще раз подыму руку на сумасшедшего, — сказал сэр Джон Готч.
— …Он, может быть, и слабоумный, но рука у него, черт возьми, сильнющая. Фью. Он начисто срезал мне верхний кончик уха этой чертовой плеткой.
…Эта чертова лошадь прискачет теперь домой по всем правилам мелодрамы. Крошка испугается. А я… Мне придется объяснять, как все произошло. Она замучает меня расспросами.
…Взять бы теперь да и расставить по заповеднику самострельных ружей и капканов. Черт бы их побрал, эти законы!
Ангел между тем, уверенный, что Готч убит, шел и шел, гонимый раскаянием и страхом, через заросли и перелески по берегу Сиддера. Вы и представить себе не можете, как он был подавлен этим сокрушительным доказательством, что он и сам все больше проникается человеческими свойствами. Вся темнота, и гнев, и боль жизни, казалось, охватывают его неумолимо, становятся частью его самого, приковывают ко всему тому, что неделю назад он находил в человеке нелепым и жалким.
— Поистине этот мир не для ангела! — сказал Ангел. — Это мир Войны, мир Боли, мир Смерти. Здесь на тебя находит гнев. Я, не знавший ни боли, ни гнева, стою здесь с кровью на руках. Я пал. Прийти в этот мир — значит пасть. Здесь ты должен испытывать голод и жажду, должен терзаться тысячью желаний. Здесь ты должен бороться за землю под ногами, и поддаваться злобе, и бить…
С горечью бессильных сожалений на лице он поднял руки к небу и опустил их в отчаянии. Тюремные стены этой тесной, кипящей страстями жизни, казалось, наползали на него, смыкаясь верно и неуклонно, чтобы вовсе его сокрушить. Он чувствовал то, что всем нам, жалким смертным, рано или поздно приходится почувствовать, — безжалостную силу Того, Что Должно Быть не только вне нас самих, но также (что особенно тяжко) и внутри нас; всю неизбежную мучительность наших высоких решений, тех неизбежных часов, когда наше лучшее «я» бывает забыто. Но для нас это не крутой спуск, а постепенное нисхождение, совершаемое незаметно, со ступеньки на ступеньку, на протяжении долгих лет; для него ж это явилось мерзким открытием, сделанным за одну короткую неделю. Он чувствовал, что в оболочке этой жизни он покалечен, что он заскоруз, ослеп и отупел; он чувствовал то, что мог бы почувствовать человек, когда бы принял страшный яд и ощутил бы, как разрушение распространяется внутри него.
Он не замечал ни голода, ни усталости, ни хода времени. Он шел и шел, сторонясь домов и дорог, уклоняясь от встреч с людьми, чтобы не видеть их и не слышать в своем безмолвном отчаянном споре с судьбой. Мысли его не летели, а стояли на месте, как перед глухой стеной, в невнятном своем протесте против такого унизительного вырождения. Случайность направила его шаги к церковному дому, и наконец, когда уже смеркалось, он очутился на пустоши и, усталый, ослабевший, несчастный, поплелся по ней к задам деревни Сиддермортон. Он слышал, как крысы шныряли и попискивали в вереске, а раз вылетела из темноты большая бесшумная птица, пронеслась мимо и опять исчезла. А небо перед ним было в тусклом красном зареве, которого он не замечал.
Но когда он поднялся на гребень холма, яркий свет вспрянул прямо перед ним, и уже нельзя было его не заметить. Ангел пошел дальше вниз по косогору и скоро увидел более отчетливо, что означало это зарево. Оно было отсветом дрожащих, мятущихся языков огня, золотых и красных, вырывавшихся из окон и из дыры в крыше церковного дома. Огромная гроздь черных голов — по сути, вся деревня (все, кроме пожарной команды, которая топталась внизу у домика Эйлмера, отыскивая ключ от сарая, где была заперта пожарная машина) — рисовалась силуэтом на завесе огня. Слышался грозный вой — гомон голосов и вдруг чей-то отчаянный крик. Слышалось: «Нельзя, нельзя! Назад!» И опять невнятный грозный вой.
Ангел кинулся бежать к горящему дому. Он спотыкался, он чуть не падал и все-таки бежал. Вокруг него, он видел, бежали черные фигуры. Пламя вздувалось, бурно клонясь туда и сюда, и он ощущал запах гари.
— Она вошла в дом, — сказал голос. — Все-таки вошла.
— Сумасшедшая, — сказал другой.
— Стой! Не напирай! — кричали кругом.
Он пробивался сквозь возбужденную, шарахающуюся толпу. Люди глядели на огонь, и красные отсветы плясали в их глазах.
— Стой, — сказал какой-то батрак, схватив его за плечо.
— Что это? — сказал Ангел. — Что происходит?
— Там в доме девушка, и она не может выбраться!
— Бросилась в дом за скрипкой, — сказал кто-то еще.
— Безнадежное дело! — услышал он еще чьи-то слова. — Я стоял рядом с ней. Я слышал сам. Она говорит: «Я могу спасти его скрипку». Я слышал ясно. Так и сказала: «Я могу спасти его скрипку…»
Секунду Ангел стоял, широко раскрыв глаза, потом, как при вспышке молнии, он увидел все сразу: увидел этот маленький угрюмый мир борьбы и жестокости преображенным в блеске славы, которая затмила сияние ангельской земли; он стал нестерпимо прекрасен, этот мир, внезапно залитый чудесным светом любви и самоотречения. Ангел испустил странный крик, и прежде чем кто-либо сумел его остановить, кинулся к горящему зданию. Раздались крики: «Горбун! Иностранец!»
Викарий (ему как раз перевязывали обожженную руку) повернул голову, и они с Крумпом увидали Ангела — черный силуэт в рамке двери на густо-красном фоне огня. Это длилось десятую долю секунды, но оба, и Викарий и врач, не могли бы запомнить свое мгновенное видение более отчетливо, даже если бы оно было картиной, которую они бы разглядывали часами. Затем Ангела скрыл какой-то предмет (что это было, не знал никто), который упал, пылая, в проеме дверей.
Послышался крик: «Делия!» — и больше ничего. Но вдруг огонь взвился над домом ослепительным пламенем, которое вознеслось в бездонную высоту — ослепительное ровное сияние, прорезаемое тысячью сверкающих вспышек, подобных взмахам сабель. И сноп искр, пылая тысячью цветов, взвихрился и исчез. Одновременно, и на один лишь миг, — наверно, по странному совпадению — взрыв музыки, как будто гром органа, вплелся в завывание огня.
Вся деревня, сбившаяся в группы черных силуэтов, услышала этот звук, исключая дядюшку Сиддонса, который был глух. Он прозвучал чудесно и странно — и сразу смолк. Дерган Недоумок, придурковатый юноша из Сиддерфорда, сказал, что этот звук начался и тут же оборвался, как будто открыли и закрыли дверь…
А маленькая Хетти Пензенс забрала себе в голову, будто она видела две крылатые фигуры, которые взвились и исчезли в огне.
(После этого она и начала тосковать о разных вещах, которые видела во сне, и стала рассеянной и странной. Это сильно огорчало ее мать. Девочка стала хрупкой, точно вот-вот должна покинуть мир, и взгляд у нее сделался какой-то отчужденный, далекий. Она все говорила об ангелах, и о радужных красках, и о золотых крыльях и вечно напевала какие-то бессмысленные обрывки песни, которую никто не знал. Наконец Крумп взялся за нее и вылечил, прописав ей усиленное питание, сироп из гипофосфатов и рыбий жир.)