июль – август 1981,
Иван Гурьев
Сейчас даже само слово «стройотряд» забывается. Последним могиканам ССО глубоко за сорок. Выросло два поколения, для которых оно пустой звук.
Больше всего стройотряд напоминал армию. Дисциплина, единоначалие, скромный коллективный быт… Правда – никакой дедовщины (которая уже тогда махрово расцветала в казармах и кубриках советской, блин, армии). Плюс – друзья и самодеятельные развлечения. Плюс – тяжелый труд и большие деньги.
Жили мы в палатках. Огромные армейские брезентухи, водруженные на постаменты из грубо сколоченных неструганых досок. В одну палатку влезало около двадцати кроватей, столько же тумбочек и человек.
Климат в Хакасии, как известно, резко континентальный. Ночью – холодрыга. Я на ночь укрывался не только двумя одеялами, но и лишним матрацем. И порой надевал перед сном ушанку.
А утром – подъем под бодрый репродуктор, умыванье на улице ледяной водой, построение, разъезд на работу. Одно отличие от армии: радиоточка над лагерем исполняла по утрам не советские марши, а «битлов», «Дип Пёрпл» и модный в те годы ансамбль «Эрапшен»:
One way ticket,
One way ticket,
To the blues.
Мы строили в Абакане троллейбусную линию. Первую в Хакасии. Не знаю, как другие, а я сим фактом гордился: «Через четыре года здесь будет город-сад…» Я вообще тогда был романтиком (как справедливо заметил Юрка).
Сейчас уже стерлись, конечно, воспоминания о том, как было тяжело, потно, жарко. Под палящим солнцем мы рыли по обочинам проспекта Щетинкина (имя не запомнилось) канавы для электрического кабеля. Рубили отбойниками дыры в бетонных «стаканах» – в эти стаканы поставят троллейбусные столбы. Рабочий день наш продолжался часов десять-двенадцать. По утрам – в результате воздействия лопат и отбойников – пальцы рук, в буквальном смысле, не разгибались. Потом понемножечку расходились, чтобы назавтра после сна быть сведенными судорогой…
А по вечерам мы репетировали, давали концерты, состязались в острословии и прочих талантах.
Еще один эпизод – из того далекого стройотрядного прошлого. Он засел в памяти, и я расскажу его – оттого, что история – типичная. Ох, как точно она то время характеризует – и нас, дураков.
Итак, однажды на наш отряд снизошла манна небесная. Нам на двадцать человек выделили пять ветровок. Пять дурно сшитых брезентух… Но тогда ветровка – о, это было богатство!.. В ней можно ходить в походы, ездить на рыбалку, да и по городу прогуляться не зазорно… Такие одежды нигде не продавались. Такие – только распределялись. Среди строителей БАМа. И Самотлора. И Саяно-Шушенской ГЭС.
И вот – одновременно с упоеньем обладанья – коллизия. Вопрос: как разделить всего лишь пять подарков судьбы между аж двадцатью бойцами?
Решили, в духе коммунизма, тянуть жребий.
Весь линейный, два десятка парней, собрался в штабном вагончике. Побросали бумажки с именами в чью-то каску… Стали тянуть. Одним из первых полез за жребием я. Развернул – пусто. Ничего! А я был почему-то уверен, что выиграю. Что какая-то высшая сила увидит мои старания и позаботится обо мне…
Ан, нет: фигушки. И мне вдруг так обидно стало: я для них!.. Ночами сижу, сценки придумываю, репетирую!.. А тут – какая-то поганая брезентуха, и та мимо пролетела!.. Я вскочил и в сердцах выбежал из вагончика. И даже дурацкие слезы вылезли на глаза!
Ночь, холод, крупные звезды. Шелестят тихонько яблони (лагерь разбили в старом саду). И так мне обидно – сил нет!.. И впрямь чуть не плачу.
Но тут вышел из вагончика Юрка. Обнял за плечи. «Слушай, – говорит, – тут парни решили одну брезентуху тебе отдать. Ты все ж таки комиссар. Так будет справедливо».
– Не надо мне ничего! Никаких поблажек!
…Но куртку я все-таки взял…
А вот еще. Я решил приударить за поварихой Элиной. Она мне не шибко нравилась. Толстоватая и какая-то корявенькая. Но она смотрела на меня на кухонной раздаче вроде бы влюбленными глазами… И кусочки получше подкладывала… А от НЕЕ, Наташки, моей вечной любви, все не было никаких известий…
Юношескую неуемность не убивали даже тяжкая работа и недосып…
Я пригласил Элину погулять втихаря после отбоя.
Мы удалились в глубь сада, сели на поваленное бревно. Я обнял ее за плечи. Попытался поцеловать. Конечно, она не позволила. Девушки, они ведь тонко чувствуют, у кого с ними всерьез, а кто – просто время проводит, тела добивается…
А я, разумеется, думал о Наташе. Физический труд, друзья и зубоскальство, конечно, помогали не вспоминать о любви каждую минуту. Но все равно порой накрывало. Я вспоминал ее и все думал: почему молчит? Наверное, с ней что-то случилось?.. А может, она сердцеедка – охотница за мужскими сердцами?.. Хотя какая, к черту, охотница! Девушка ведь!.. А может, я ее в ту нашу единственную ночь разочаровал настолько, что она решила расстаться со мной навеки?..
Связь с Москвой, с Большой землей была в стройотряде в основном эпистолярная. О, это предвкушение свежей почты!.. И – вдруг?! – ЕЕ письма… Но мне писали лишь мама с папой, да бабушка, да (очень редко) друзья, разъехавшиеся по другим стройкам. Не Наташа. Да и как моя возлюбленная могла корреспондировать мне? Она даже адреса не знала. Не знала, где я…
А еще в столицу можно было позвонить. В штабном вагончике имелся телефон – единственный на весь лагерь. И если ты не на работе, а в штабе нет совещаловки и телефон не занят коллегой, тоже охочим до вестей из дома, – пожалуйста, названивай. Надо только записаться в специальный журнал – и потом счет за междугородный разговор вычтут из твоего заработка. И еще – учесть разницу во времени: ведь если накручивать номер вечером после смены – в Москве будет часа три-четыре дня, родители на работе. Хорошо, если на месте сидят. А если вышли куда? Пока их позовут, отыщут – разговор влетит в копеечку. Да, после работы в вагончике штаб вечно заседает: наряды закрывает, деньги делит, лодырей воспитывает…
Поэтому впервые я сподобился связаться с Москвой только через две недели после того, как мы высадились в Абакане. В субботу, когда вернулись после трудовой вахты в лагерь (в начале уик-энда мы тоже трудились – правда, слава богу, только до обеда). Наконец-то нормальное время – в Хакасии три дня, в столице, стало быть, одиннадцать утра. Родные только проснулись, завтракают. И штаб не заседает, и рядом с телефоном никого.
Мама мне ужасно обрадовалась. Расспросила о моем житье-бытье: не простыл ли, не тяжело ли, хорошо ли кормят. Потом рассказала о семейных новостях: папе наконец-то дали подполковника, сестренка – у бабушки, на даче пошла клубника… И вдруг спохватилась:
– Да!.. Чуть не забыла! Тебе звонила какая-то девушка. Незнакомая, но очень настойчивая.
Сердце у меня забилось. Мне, в принципе, могла позвонить только одна незнакомая девушка.
– Да?! – воскликнул я. – Кто? Что сказала?
– Зовут Наташей. Выспрашивала про тебя. Я дала ей твой абаканский адрес. Она сказала, что обязательно напишет.
– А сама? Свой адрес она не оставила?
– Нет, Ванечка. Хоть я и спрашивала. Ни адрес свой не дала, ни телефон.
– Жалко.
– Но, по-моему, она тебе напишет. Я так поняла, – значительно проговорила мама и перевела разговор на другую тему.
Надо отдать маме должное – въедливо интересовавшаяся моей учебой и друзьями, она никогда не выпытывала у меня ничего про дела сердечные.
И с того дня я начал с новой силой ждать письма от НЕЕ.
Однако так и не дождался.
А уже в самом конце августа, когда вернулся в Москву, и успел побывать-поскучать на родительской даче и вернулся в столицу, и собирался идти пить пиво с однокурсниками, которые тоже наконец-то возвратились в Белокаменную, – вдруг позвонила ОНА.
Голос ее звучал тускло и как-то безжизненно. В первый момент я ее даже не узнал. Ни следов веселья и искристости, которые я запомнил и которые мне так полюбились. Но все равно дыхание перехватило, и от одного тембра ее голоса по всему телу разлилась сладкая истома – предвестница и неизбежная спутница любви.
– Ты где? – настойчиво вопросил я. – Я хочу тебя видеть!
– Прямо сейчас? – кокетливо осведомилась она, и в этой кокетливой реплике впервые, слабой тенью, проглянула моя любимая.
– Да, прямо сейчас! А то ты опять сбежишь от меня!
Она засмеялась, но смех ее был невесел.
– Еще неизвестно, кто от кого сбежал. Удрал от меня аж в Сибирь. Декабрист!
– Почему же ты мне так и не написала?!
– Давай поговорим об этом позже. При встрече.
Я немедленно дал отбой всем однокурсникам, безо всяких даже объяснений. Они поворчали, конечно: нас на бабу променял! (А какое еще обстоятельство может заставить студента отказаться от пива с друзьями!) Однако – они поняли. И даже на квартиру пустую мою не претендовали.
И я помчался к Пушкину. Как видите, особым разнообразием в выборе места встречи я не отличался. Вот только роз купил. Огромный букет мелких подмосковных роз. Тогда других-то и не было.
И вот – Наташа. Идет от выхода из метро. Она меня пока не видит, а я исподволь наблюдаю за ней.
Боже мой! А она подурнела! Она бледна, и цвет лица землистый. А главное – тусклые, грустные глаза. Ни следа от той пышущей здоровьем и радостью девушки, с которой я познакомился в июне. Но в тот краткий момент я понимаю: я все равно люблю ее. Любую. Задорную, веселую, грустную, печальную. Лишь бы она была рядом…
Подробности того свидания почти истерлись из моей памяти.
Помню, мы много бродили пешком. Спустились вниз по улице Горького, пересекли проспект Маркса и вышли на Красную площадь. И я все дивился: до чего же Москва красива, блистательна, богата – по сравнению с тусклым, провинциальным Абаканом! Я наслаждался своим любимым великим городом.
Потом мы прошли по набережной – мимо Кремля, бассейна «Москва»… Перешли реку по Крымскому мосту и дочапали аж до Нескучного сада.
Я рассказывал ей о стройотряде, стараясь быть остроумным. И все выспрашивал: как она? Что случилось? Куда она пропала? Почему не звонила, не писала?
Наталья отвечала лапидарно: я болела. Сначала обычная простуда, а потом вдруг – осложнение.
– Что такое? Что с тобой?
Махнула рукой пренебрежительно:
– Ничего страшного. Но сначала подозревали пневмонию, сердце проверяли. В общем, поизмывались надо мной врачи…
Однако я чувствовал: она чего-то недоговаривает, от меня скрывает, что-то в ее жизни произошло важное и, похоже, неприятное. Я допытывался, задавал вопросы и так, и эдак – она уходила от ответа. А потом даже рассердилась:
– Иван! Ты что, не знаешь?! Выспрашивать женщину, почему она грустна, или печальна и плохо выглядит – дурной тон! Давай лучше сам рассказывай…
А на все мои ухищрения заманить ее к себе на квартиру она отвечала категорическим, беспрекословным отказом.
И когда мы наконец оказались вдали от людей, в чаще Нескучного сада – тоже не позволила мне ничего, кроме поцелуев.
И поцелуи ее отдавали горечью…
И опять она не сказала мне ни адрес свой, ни телефон – дала лишь только неопределенное обещание: я тебе буду звонить.
– Опять? Как в тот раз?! Появишься через два месяца?!
– Нет, теперь обещаю: завтра же позвоню.
Она, слава богу, не обманула, позвонила.
И мы стали встречаться довольно регулярно.
Ходили в кино – посмотрели, к примеру, фильм «Валентина» по вампиловской пьесе «Прошлым летом в Чулимске». «Современник» посещали, постановка, опять же, по Вампилову, которого посмертно, как у нас всегда бывает, стали поднимать на щит. Я даже вывел ее в Большой, на «Спартак». И отстаивали часы в Пушкинский музей, на выставку «Москва – Париж – Москва». И ездили в Олимпийскую деревню на концерт дурашливого молодого комика Петросяна…
Деньжата у меня после стройотряда водились. Да что там «водились»! По-настоящему много денег было. За Абакан я получил зарплату академика.
Времени свободного у меня, пятикурсника, тоже было полно. Два законных выходных в неделю, плюс пара дней самостоятельных занятий, в которые все мои однокурсники, говоря откровенно, занимались чем угодно, только не учебой. Я весь, с головой, погрузился в любовь. Вел напряженную светскую жизнь. Организовывал для любимой девушки культурную программу. Вот только близости между нами не было. Даже той, куцей, что случилась меж нами в ту летнюю ночь, до моего стройотряда.
Я не знаю, обсуждают ли между собой нынешние двадцатилетние свою интимную жизнь. Мне кажется, да. И отчего-то представляется, что разговоры на эти темы даются им легко. Во всяком случае, легче, чем нам. В наши времена даже инструментария – слов – для подобных бесед не было. Для секса еще не изобрели эвфемизмов, вроде слова «трахаться», которые были бы общеприняты и общеупотребительны, как сейчас. Неблагозвучно говорили «фАкаться», от английского f**k, но этого даже не все понимали. А матерные слова в разговоре с девушкой самый грязный сапожник и то вряд ли в те поры применил бы. Не говоря уж о студенте. Оставался язык затасканной брошюры «Гигиена половой жизни». Однако говорить на нем с любимой казалось еще более постыдно, чем матом.
Короче, то ли от недостатка слов, то ли от стеснения между нами витала недоговоренность. И домой ко мне ехать она никак не соглашалась. И напрягалась, когда я касался ее и пытался поцеловать. И почему-то мне казалось: ей мои поцелуи даже неприятны.
Между нами словно затаилась летучая мышь. Или жаба. Скользкая, мерзкая, противная… Невозможно было ни обойти ее, ни заговорить, ни отбросить. На все мои расспросы: «Что с тобою происходит?» – Наташа замыкалась.
Однажды мы встретились днем – я сбежал с лекций, она сказала, что у нее выходной…
Я пригласил ее в кафе «Московское» на улице Горького. Мне удалось ее подпоить. Коктейль «шампань – коблер» – хорошее средство для того, чтобы снять с девушки самозащиту. И я наконец-то смог затащить ее к себе домой. Там у меня была припасена еще одна бутылка игристого полусладкого.
Наташа сильно опьянела и покорно позволила себя раздеть и прошептала только: «Я тебя сильно разочарую». И она впервые мне отдалась – безразлично, безучастно.
Только после, уже закурив, я вдруг понял: она не девушка.
Она закрыла лицо руками, а потом с вызовом спросила:
– Разочарован?
– Не знаю.
– Почему тогда молчишь?
– А что я должен говорить?
– Хоть что-то. Не знаю.
– Что ж, спасибо. Кто-то сделал эту работу за меня.
Она хлестнула меня рукой по щеке, потом заплакала.
– Ох, прости, прости… – проговорила она сквозь слезы.
Я обнял ее. Меня пронзил чудовищный всплеск ревности и жалости.
И я снова стал целовать ее…
Потом она попросила у меня сигарету.
– Ты ж не куришь?
Но она затянулась моим пижонским молдавским «Мальборо» (рубль пачка) и твердо сказала. Твердо, но сбивчиво. И не очень понятно:
– Я не буду перед тобой оправдываться. Я ни в чем не виновата. Так уж случилось. Мне было очень плохо. И ни о чем меня не спрашивай. Но ничего подобного не повторится, слышишь? Хочешь, люби меня, какая я есть.
Последние слова она произнесла шепотом, и я потянулся ее снова обнять, но объятия наши теперь были дежурными и холодными.