Пусть останутся в минувшем,
когда дни покинут нас,
те слова, что наши души
прошептали в первый раз.
Если всё на свете – тайна,
всё чудовищно случайно —
пусть вовеки не подслушать
нашей тайны никому.
А ты, мой ангел во плоти,
еще за то меня прости,
что я тебя – земную —
небесной именую.
Нельзя ж пред женщиною ведь
безжалостно благоговеть,
а ангелов тревожных
жалеть никак не можно.
Я не приду к тебе домой —
душа твоя и так со мной:
таит проникновенье
такое отдаленье.
А если не простишь, пойму,
что ты осталась в том дому
у окружной дороги,
где зимы-недотроги.
Вдали от милых дней
печаль всего родней,
раз лжет уже воспоминанье,
и сердце ошибается в биеньи —
вдали от милых дней
лишь счастие видней,
и, может быть, печаль о нем случайно
является забытою печалью.
Уже давно я продал эту книгу,
где говорилось о любви прекрасной,
что равносильна вечности и мигу,
и счастью чистому, и лжи, и муке крестной.
Теперь продать мне нечего, а надо б.
И вспомнил я старинного поэта,
и все, что им таинственно воспето
слепой любви в укор или в награду.
Я женщину эту люблю, как всегда.
Она же, как прежде, как встарь, молода,
хоть смотрит больнее, хоть помнит о том,
что я ей шептал зацелованным ртом.
Я женщину эту люблю, как всегда,
хоть вторник сегодня, а завтра – среда,
хоть спали до света – да снова темно,
хоть, может быть, нет нас на свете давно.
Совесть моя тесная,
вовсе на краю
вот какую песенку
я тебе спою:
«Ходики да печка.
Чайника шумок.
Вот бы где навечно
я остаться смог.
Хороши сторожка,
бестолковый пес,
и забор заброшенный
бузиной зарос.
Даже святотатцу
в глубине стыда
хочется остаться
где-то навсегда —
кем угодно – сбоку
от больших дорог —
сторожем, собакой,
колыханьем дров.
Ну как тебя благодарить мне
в каком борении и ритме,
ну как тебя благодарить мне
и как любить еще больней?
Среди бессонницы, рыданья
не мне нашла ты оправданье,
лишь счастья нашего наитье
оправдано душой твоей.