Книга: Что-то зазвенело (Сборник)
Назад: Таинственный мир Натальи Нестеровой
Дальше: Романтика латиноамериканской прозы

Распятие и воскресение Татьяны Назаренко

1
Был в Москве Успенский вражек. На его берегах живет Татьяна Назаренко. Из окон кухни художницы видна с золотом купола морковно-малиновая церковь Воскресения Словущего, что на Успенском вражке. Первая треть семнадцатого века. Прежде тут непременно восходила из столетий церковь деревянная. Из окна мастерской – иной вид. Вертикаль Иванова столпа, купол казаковского сената, кубы и параллелепипеды министерств и телеграфа, двор композиторского дома, гаражи и рядом с ними – опять церковь. Но униженная, примятая, испустившая дух, приведенная в гражданское состояние способом отсечения глав, ныне в ней – общежитие телефонных автоматов, лишь белая колоколенка просится в небо шатром-укором. Вспомните «Московский вечер»...
Уголки Успенского вражка одни из самых спокойных и уютных в Москве. Особенно в безветренный день с солнцем. Приятно пройти Брюсовским переулком (когда-то Вражским), ныне улицей Неждановой, миновав при этом дворцы Брюса и Меншикова (внуков, но все же). Тихий переулок, будто и не впадает он в грохотно-державную улицу, придремавшие автомобили у подъездов, починка обуви и оптики, мемориальные доски во множестве, зелень в сквере, цветники и чистые дорожки, счастливо-нарядные дети резвятся при бабушках у песочниц, псы дорогих пород прохаживаются с достоинством и по праву – «выгул собак разрешен». Церковь Воскресения стоит ухоженная, реальная – в ней служат, но и как бы декоративная – до того благополучной выглядит она, будто бы знак благополучия, хоть лепи ее на патриарший календарь, потому и водят к ней иностранцев, и нашего московского интеллигента, пребывающего порой в душевных сомнениях и раздрызгах, она, возможно, устраивает именно своим благополучием, он в минуты порывов, хоть и состоит в атеистических кружках, вводит себя в нее как бы невзначай, как бы посмотреть, но с полутайным намерением приблизиться ненадолго к самому себе и к существенному в мире, а заодно, на всякий случай, и поставить свечку. (Церковь Воскресения можно увидеть и на холстах Назаренко. И будет повод об этом напомнить.) А мимо нее шествуют люди, служивые и творческие, кто в сертификатном виде, с дипломатом в руке, кто с папкой нот или инструментом, кто перетекая из одного чиновного дома в другой, кто в дома музыкальные. А вот степенно прогуливается благородной осанки, с благородными сединами, прекрасно несущий костюм (как его назвать?.. не мужчина же... не гражданин... Господин?.. Сударь? Джентльмен?..) человек... Иван Семенович Козловский. Поклонимся ему... Если принять во внимание приобретения века (в архитектуре, технике, способах существования, понятиях красоты) и сделать поправки, здешний уголок вполне можно посчитать сегодняшним поленовским «московским двориком». То есть уже не поленовским.
Но что это за дворик, что это за тихое место, скажете, если тут спешат, несутся куда-то люди! Позвольте, удивлюсь, какие же это москвичи, если они никуда не спешат и не несутся? Век-то их чему учил? Впрочем, верно, не все здесь тихо и не всегда было мирно. Можно, следуя совету Генри Джеймса, произвести поворот винта, и надвинется на нас иная сущность Успенского вражка. Или одна из его иных сущностей.
Но тогда нас пронзят, пронижут века, и нутро здешних домов, недра их опрокинут на нас свою память и свои горести. И тогда наш соскользнувший с камней взгляд напомнит, чьи имена на мраморе досок. «Здесь жил и работал...», «Здесь жил и работал...» Среди прочих: Качалов... Леонидов... Мейерхольд... Шостакович... И придет на ум. В этом доме графа Гудовича квартировала мать каторжников Никиты и Александра Муравьевых, друзья и родственники мятежных братьев приходили сюда ради вестей из Сибири. А в этот серый дом никогда не вернулся неистовый Всеволод, доктор Дапертутто, арестованный в Ленинграде. Но вот, вот с крыши, наверное, ближнего флигеля пробирались в его квартиру убийцы с государственным поручением прирезать лишнюю Зинаиду Райх. А в ста метрах отсюда впервые произносил звуки великой и трагической музыки рояль Дмитрия Шостаковича. Упомянуто было: в обезглавленной церкви размещены нынче телефонные автоматы. Оно так. Но это не простое общежитие техники, а место междугородных общений, и являются сюда люди не случайно и не каждый день, а для разговоров особенных или чрезвычайных. И слышатся здесь исповеди, объяснения в любви, причитания и плачи при вести о гибели близких. Сгустки людских энергий, надежд и болей бьют в высокие своды мирского помещения, будто бы готовые разнести, разорвать их. Странные метаморфозы сотворяет время. И вот одно из них. Храм и пункт междугородной связи. И по-прежнему – вместилище духа и страстей человеческих... Но двинемся дальше... Тот благородный человек с благородными сединами... Он уже не степенен. Он в лохмотьях, с цепями вериг. Он рухнет сейчас на паперть церкви Воскресения. Юродивый. Слезы на его глазах. И не от того слезы, что дети, игравшие недавно под надзором бабушек, бросятся к нему отнимать копеечку. Мысль о родной земле тяготит его. Горе, горе Земле Русской. Смутное нынче время, смутное... Коли будут неприятны страдания Юродивого, можно и отвернуться. Но, отвернувшись, мы увидим здание стиля соцклассицизма архитектора Н. Ловейко, несколько лет назад в одном из сановных кабинетов здесь сидел Чурбанов... А чуть подальше, по местному преданию, в невысоких постройках командовали ГУЛАГом... Люди, спешащие мимо нас с дипломатами и папками нот, тоже будто бы стали иными, будто нам открылось истинное в них... Больно, тяжко, стыдно... А ведь можно произвести и еще один поворот винта, и нахлынет здешнее, но из четвертого или седьмого измерения, с неслыханными существами, с чудесами, с пересечениями пространств и времен, с упырями и демонами, с ведьмами и ангелами, с музыкальными снами и угрызениями совести, с гулом подземным, с внеземными диковинами. Впрочем, некогда. Надо спешить в булочную на улицу Станиславского отоваривать талоны на сахар. Туда мимо церкви Воскресения ходит за хлебом Татьяна Григорьевна Назаренко.
2
Как старательный читатель, я не раз заглядывал в «Именные указатели» выпусков «Советской живописи» (издательство «Советский художник»). Машинально глаз схватил: возле фамилии Назаренко каждый год цифр куда больше, нежели у других фамилий, порой хорошо известных. У кого-то одна цифра (номер страницы, где упоминается...), а у Т. Назаренко четыре-пять строчек таких цифр. Ну и что, скажете. Экая ерунда! «В нашем веке самое важное быть упомянутым», – произнес критик. Но ведь он язвил... Ерунда, однако в ней отражение чего-то. Удивительно постоянно Т. Назаренко поминают в статьях не схожие по взглядам искусствоведы. Кто-то ее ругает, кто-то хвалит. Предметы статей самые разные, одни – о каких-либо выставках, другие – о станковой картине, третьи – о жанре историческом, четвертые – о карнавализации, о проблеме героя, о проблеме зрителя, о прочем, прочем. И для иллюстрации своих идей на ум авторам то и дело является Т. Назаренко (или ее призрак) – кому-то для разбора или расправы всерьез, кому-то чтобы ухватить на лету убедительный для коллег пример. И выходит – существует явление Назаренко, феномен Назаренко, а статистика «Именных указателей» именно это и отражает.
Но долго было так. Назаренко есть, и ее нет. О ней пишут и спорят, но ее не знают. Вешали ее картины в залах, чаще по одной-две на выставках, «датных» или Большой Державной Тематики (вдогонку утомившемуся в боях соцреализму), иногда поболее – например, пять на замечательной «Выставке 23-х» в 1981 году. Но и при малом выходе в свет работ Т. Назаренко ее заметили, помогли тут и журналы «Творчество», «Юность» прежде всего, имя ее в публике попало «на слух». (Соответственно возникла и легенда. Красивая женщина, нечто ведьминское в глазах, богема, член редколлегии дефицитного «Журнала мод», любительница острых ощущений, карнавалов, маскарадов, новогодних ночей, горных лыж, подводной охоты, верховой езды, чуть ли не амазонка, стрелялась с кем-то в Татьянин день или не стрелялась, и прочее. Об интересных людях вечно сочиняют легенды. О серых тоже сочиняют, но скучные или ехидные.) А истинную живопись Назаренко в ее развитии и в ее совокупности знали человек двадцать—тридцать. Ну пятьдесят. Я в их число не входил. Увидел лет пятнадцать назад репродукции «Казни народовольцев» и «Моих современников» и стал за творчеством Т. Назаренко следить.
Случай с Назаренко не какой-то особенный и удивительный. Вовсе я не хочу выделить ее судьбу из сотен судеб. Просто удивительно положение художника (возьмем живописца) в нашем обществе и культуре. Постыдное для общества. Надо иметь «выслугу лет» или возраст ближе к пенсионному (неважно, хороший ты художник или плохой, на этот счет указующий перст у времени), чтобы получить возможность открыть себя публике или, если хотите, народу. То есть право на персональную выставку. Может, для самих художников это дело привычное и говорить о нем – дурной тон, но для людей со стороны, зрителей, все это странно. В литературе, выходит, проще? И без итогового собрания сочинений, по публикациям можно понять, что за писатель перед тобой. И был самиздат. Конечно, и в нашем деле есть несокрушимые стены, надзирающий глаз, прессы и гнеты, унижения, интриги, очереди и досады, но не четверть же века надобится для выхода к широкому читателю (естественно, при «мягком» климате эпохи). Причем Назаренко из мастеров относительно удачливых. На чей-то взгляд, может, и баловень судьбы. Да и напор свойствен ее натуре. Однако со дня ее дебюта до большой личной Московской выставки прошло двадцать три года. Очень мы прохладны и высокомерны к своим талантам. Сейчас мы по рельсу колотим, возмущаемся тем, что возведенных временем в классики десятилетиями не выставляли, а работы их, ценой ныне в миллион, раздаривали или расторговывали за копейки. Не придется ли лет через двадцать ахать и выклянчивать для выставок в Москве из музеев Нью-Йорка, Франции, Западной Германии полотна и скульптуры нынешних «гадких утят»? А сами-то где мы были и где мы есть? И в наши дни страна может потерять существенную часть своего художественного клада. Лучшие галереи наши либо на ремонте (заодно с библиотеками, театрами, консерваторскими залами), либо они для современных работ – запасники. У нас просто нет музеев современного искусства. Ни чужого, ни своего. Стыдно. Миллионер П. Людвиг (ФРГ), промелькнуло в печати, хозяин многих бывших московских и ленинградских полотен (в их числе и работ Назаренко), намерен такой музей в Москве устроить. Какая же мы, выходит, бестолковая и безрадостная провинция! И не в нашем ли городе жили Третьяков, Щукин, Морозов, Цветаев?
3
Но, может быть, тут отражение жизненной правды? Что людям сейчас до каких-то холстов, гобеленов, фигурок из бронзы или гипса? Среди живописцев ли искать властителей дум? Да и когда они ими были в последние полвека? Теперь-то и вовсе публика читает, читает, ну еще и слушает. Приключения с подпиской прошлой осенью вызвали досаду, волнение в умах, страхи: не конец ли гласности, не сказано ли нам: «Обходитесь без мяса, обойдетесь без слова»? «Не обойдемся!» – прозвучало ответом. (А летом к слову добавилось и действо, телевизоры в пору съезда депутатов не выключали.) Да и в годы тихие, «равнинные», с утопленными страстями и надеждами, люди обращались прежде всего к слову, современников ли, редкому, но сохранявшему честь литературы, или к слову прошлому, упрятанному, закопанному, но и в тайниках и оковах – живому, благотворному. Честное, талантливое на сцене, на экране, в залах музыкальных тоже вызывало отклик в душах.
Или хотя бы волны интереса. А рвались ли люди в залы выставочные? Случалось. Рвались.
Но чаще всего из-за произведений приезжих. Имеющих вековые репутации, доступных «простому» человеку для обозрения, возможно, раз в его жизни. Спасибо за те выставки и за угощения шедеврами. (Правда, в очередях на Волхонке всегда стояло много служивых дам, меньше – служивых кавалеров, вырвавших в учреждениях билет на сеанс, у картин они не задерживались, а утекали в магазины или куда надо, благо было время, но суету в толпе создавали.) Иногда разговоры в публике вызывали и выставки отечественных художников. В особенности если гремели скандалы. Никиту Сергеевича, скажем, доставили на мосховский юбилей в Манеж, и случилось бушевание. Или бульдозерами отрецензировали выставку авангардистов. «Караул устал...» Или что-то там вышло на Малой Грузинской. Что – неизвестно, но вышло. При этом скандальные работы оставались от ведущих о них разговоры в отдалении, что они такое – никто и не знал. Есть, конечно, среди живописцев и личности, их немного, поднявшиеся в сознании их поклонников до уровня самих Юлиана Семенова, Валентина Пикуля, Анатолия Иванова и Иосифа Кобзона, у них происходили выставки в престижных залах, и там толклись. Но интересы и вкусы у патриотов тех выставок были специфические. На выставке Д. Левицкого я долго бродил рядом с подобными любителями. Блистательный Дмитрий Григорьевич оказался для них иллюстратором В. Пикуля. Только что вышел «Фаворит», и тут кстати подоспел какой-то Левицкий со своими картинками. Слышались реплики: «Вон та жена Гришки Орлова, невзрачная баба-то, а вон та, помните, мужиков пробовала для Екатерины, а вот тот по утрам опохмелялся щами из бутылки...» Прикасались к «истории», об искусстве речи не шло... Погруженные в мир обласканного рекламой собственного мастера купеческого портрета, ныне еще и названного художником коммерческо-благотворительным, восхищались ювелирными изделиями и мехами – волос к волоску, как живые – влиятельных и «нужных» персонажей. Не об искусстве и сущности рассуждали и на выставках И. Глазунова. В раскрасках, многометровых и среднескромных, пытались углядеть известные лица, их символику и роли во внутрикартинных концепциях, намеки, толковали их не столь упрощенно и простодушно (как, скажем, поклонники В. Пикуля), а в стараниях возместить хотя бы и разговорах неутоленность в правде об истории Отечества и драматизме бытия. Но расчетливые иллюстрации к истории, снабженные потеками крови, в частности, и оттого, что жидкость в этих потеках казалась притворной, вишнево-клюквенной, чуть ли не сладкой, ощущение драматизма бытия не создавали. Суждение здесь, естественно, субъективное. Но убежден, что первичными в причинах горячности разговоров были – злоба дня, собственная неудовлетворенность явлениями жизни и культуры, а не самодостаточность, самоценность предложенного искусства.
За два года открылись сундуки и короба. И в истории, и в философии, и в литературе, и в кинематографе, и в музыке. И в искусстве изобразительном. Во всеобщем возвращении к здравому смыслу, к реальностям жизни и культуры происходили ломки установленного и высветления вершин. С иронией, увы, печальной, оглядываемся на клетки соцреализма, при которых, впрочем, в вольерах лояльности сытно и удачливо паслись Н. Ефанов, Ф. Шурпин, А. Герасимов, С. Бабаевский, И. Пырьев и прочие. Случались нынче и крахи. Некто, скажем, числившие себя номером один, или два, или три среди духовных пастырей Отечества, а в реальности оказавшиеся в седьмом десятке, впадали в апокалипсические состояния, обнаруживали тут же гражданскую войну в искусстве и происки коварных вражин. Бог с ними. Таких и пожалеть стоит. Хотя они и теперь при секретарских эполетах и штанах с лампасами. Однако все ясней становится, кто есть кто и в ком есть в обществе потребность. Уровень ценностей приподнялся. И еще будет что достать из закромов. А ведь и теперь явили публике Лентулова, Шагала, Филонова, Малевича, Кандинского, по-иному будут поняты и канонизированные мастера (М. Нестеров, например, со вновь «рассмотренною» публикой «Душой народа», Кустодиев, Петров-Водкин).
Возвращаются долги прошлому («отложенный штраф», по хоккейной терминологии), возвращается Отечеству пласт культуры, без которого движение к реальному существованию невозможно. Но как успеть нам, должникам, все достойное прочесть, прослушать, посмотреть и осознать? Как все в себе вместить и совместить со страстями и заботами дня летящего? Да еще имея под рукой свежие номера газет и журналов. Пытаясь переварить пропущенное, не отнесем ли мы то, что делается сегодня в литературе и искусстве, в свой следующий долг? Не вызовет ли это сегодняшнее лет через двадцать—тридцать запоздалые открытия? Тем более что можно успокоить себя, посчитав, что ничего путного сегодня и не делается. Разве есть тут уровни «Котлована» и «Реквиема», Мандельштама и Булгакова? Какое там. Сплошной электрический гром массовой культуры, наводнения растаявших ледников авангарда, «митьки» с ухмылкой питерских швейков, сочинения-чернухи на злобу дня. Ну, если только Шнитке...
4
При таких обстоятельствах и открылась выставка Татьяны Назаренко. (По соседству – французский авангард, этажом выше – Т. Яблонская, «через стену» – долгожданный московско-ленинградско-мюнхенско-нью-йоркский В. Кандинский.)
Татьяна Назаренко – из «семидесятников». При этом она одна, сама по себе. Она из поколения «начитанных», иные ее полотна вызывают мысли об известных мастерах (Брейгеле, Ван Эйке, др.), но тут не заимствования и не подражания; обращения к мастерам необходимы ей в ту или иную пору для разговора с ними, или для опоры в них, или для смысловой цитаты («цитировали» Моцарт, Чайковский, «цитируют» нынче Щедрин, Шнитке). Она беседует с мастерами, но она – одна, сама по себе. Она одна, но в ней – множество Татьян Назаренко.
Эти множества Татьян Назаренко и были известны любителям чуть ли не четверть века. Они и вписывались в движение «семидесятников» разных настроений по выставкам и времени. Тут – поначалу – и некое отталкивание от «сурового стиля». Тут и увлечение уроками Д. Жилинского и В. Попкова. И использование (с иронией непременно) приемов «примитива» и лубка. И «карнавально-балаганное» направление. И стремление возродить ценность сюжетной картины. И, конечно, погружение в отечественную историю.
Назаренко – из «семидесятников». Но талантливый художник, следуя совместными дорогами со сверстниками, рано или поздно должен выбрести на тропу Одиночества, стать Единственным, вырваться из плена времени (хотя он все равно в нем останется), тогда он и будет не только лишь перечисляемым представителем группы или поколения, а приобретет самостоятельную ценность для искусства и для общества. Но чтобы понять это, надо иметь возможность увидеть сделанное художником.
Множество Татьян Назаренко после долгих хлопот и мытарств собрались вместе и отравились на выставки в Одессу, Киев, Львов и ФРГ. И вот, наконец, «соборную» Назаренко нам показали в Москве (перед путешествием ее работ в Нью-Йорк). «Соборную», цельную, но, надо полагать, не застывшую, а продолжающую существование человека и художника.
5
Теперь и я, возможно, был из тех тридцати—пятидесяти любителей, которые судили о Назаренко не понаслышке и не по пяти репродукциям. Я видел, что делала Татьяна Григорьевна в последние десять лет. Сам оказывался ее персонажем. В частности, и с пивной кружкой в руке. Думал, знаю, что и как будет на выставке.
Я пришел на Крымскую набережную и...
Не в суете вернисажа, естественно, возникли мои волнения. Там шумели, теснились. Но не было грозы.
Людям свойственна чуткость к энергетическим полям. По самонадеянности или вследствие собственных воображений я полагаю, что чуток к ним. В особенности на улицах Москвы, в замкнутых пространствах, в залах музыкальных и выставочных.
Назаренко получила на Крымской зал-пенал. Коробку-футляр для гигантских шприцев. Товарный вагон. И предзалье. Когда я ходил в этой теснине (а было у полотен человек сорок), я ощущал какое-то томительное напряжение, и будто нечто острое, бьющееся от стены к стене, от картины к картине, пересекающееся с изменением направлений, пронизывало меня. Я поднялся этажом выше. Там была тишина красоты. Тропинки в снегу вели к уюту украинской хаты. Ласковые овалы зелено-лиловых холмов обещали спокойствие. Певучая доброта. И сожаление о чем-то... Я направился к Кандинскому. В космосе его зала звучала музыка (она и на самом деле звучала), и происходило некое колыхание среды, перетекавшее в дальние сферы Вселенной... Вернулся в зал Назаренко. Все то же напряжение, все те же пересечения энергии, пронизывающие и меня.
Молнии возникают не в одной лишь земной атмосфере. Молнии возникают и в атмосфере душевной или духовной. И дело было не в тесноте зала. Живописные, смысловые и даже информационные сущности (или, по афинским мыслителям, «чтойности») собранных здесь полотен находились во взаимодействии друг с другом (и со зрителями, хотя бы с одним из них) и обладали способностью исторгать разряды разных свойств, «положительных» и «отрицательных», отчего и возникали молнии. В зале беззвучно стояла гроза.
Назаренко – художник трагический.
В искусстве распространился тип человека, бьющего себя в грудь, заявляющего, что ему стыдно, что в годы застоя он был нехорош, лгал, угодничал, больше не будет и просит его простить. Конечно, русскому интеллигенту всегда присуще чувство вины за все дурное, что происходило при нем в обществе. Да и вообще за все несовершенство мира. Но я знаю многих людей, которым не должно быть стыдно за то, что они делали (в своем творчестве) в годы неприличий. То есть профессионально они могли сделать все и лучше. Но от таких неудовольствий никогда не уйдешь. Однако были люди в любом роде деятельности, какие не лгали, позволяли себе быть честными, то есть быть самими собой, и им теперь не стыдно.
Полагаю, что не стыдно художнику Татьяне Назаренко.
Она – живописец трагический. И светлый. Банальность, скажете. Посоветуете припомнить еще: «Печаль моя светла...» и т. д. Есть в ее полотнах и светлая печаль. Но есть и свет иной, горячо-обнадеживающий. Или хотя бы просветы...
При попытках холодным исследователем рассудить и назвать свои ощущения («молнии», «напряжение», гроза, «правда о жизни», «свет») я растерялся. Для моей профессии важнее всего слово и мысль. На ум приходили литературно-смысловые толкования работ Назаренко. «Приятно ли будет, – подумал я, – узнать об этом художнику?» Наблюдал, как морщились композиторы, выслушивая словесные переводы их симфонических опусов. Музыка самостоятельна. Архитектура самостоятельна, и никакая она не «застывшая музыка». И живопись – самодержавна. Я не вытерпел, позвонил Татьяне Григорьевне, она нисколько не была обижена, напротив, она и рассчитывала на то, чтобы в ее работах зрители-собеседники (соучастники) разглядели смысл и сюжет, и это для нее очень существенно. А я вспомнил, что и на выставках Малевича, Кандинского, там, где уж «чистое искусство», где, казалось бы, главное – цвет, линия, мелодия, прием, я не раз занимался литературными разъяснениями их опытов. Да что я! И от экскурсоводов я слышал слова: революция, судьба, космос. Любой художник вписан в контекст истории, в восприятии потомков судьбы художников «помещены» в обстоятельства прошлого, взращены ими или погублены и от этого приобретают дополнительную ценность и смысл. И каждая их работа не существует для нас сама по себе, а «наложена» на сюжет драмы истории, борьбы художнических идей, судьбу автора и вызывает в нас не только эстетические, но и социально-нравственные чувства. «Черный квадрат» для нас уже не тот «Черный квадрат», каким он был для зрителей в 1915 году. Другое дело, что, не зная срединной сути своего времени, многих его явлений и тайн, мы часто воспринимаем его неосмысленно, между прочим, лишь как некую среду пребывания, и не «прикладываем» его к творениям сегодняшним, в особенности кажущимся элитарными. Но есть мастера и есть работы, которые сами высвечивают современникам суть их существования. Называют его.
Но что я все о сути, смысле, «чтойности», сверхзадаче? А собственно живопись как? Есть ли она при этом? Ремесленных иллюстраций ко всяким политическим или нравственным идеям и соображениям нам хватает. Высказывания Назаренко о жизни исходят из живописи, в живописи растворены и живописью обеспечены. Об этом уважительно сказано искусствоведами и коллегами Т. Назаренко. Добавлю только, что она мастер вольный. Порой и озорной. Может быть, она и мученица у холста, но кажется, что пишет она в свое удовольствие. Она свободно меняет манеру и приемы письма, способы обращения с цветом, техника позволяет, она выбирает художническую стихию, какая нужна ее мысли, руке и глазу именно для этого сюжета или состояния. С озорным желанием доказать, что она пишет натуру не хуже «фотографов», она создала обманку «Реклама и информация» (ныне собрание П. Людвига, ФРГ). В нашем цехе, как бы кого ни бранили, если вдруг спорщики сходятся на утверждении (не частом): «Да, но ведь это литература», – спор стихает. И оппоненты творчества Назаренко, не принимающие, в частности, картину «тематическую», соглашались: «Да, но ведь это живопись».
В этой живописи – жизнь людей и жизнь человека. И судьба художника. Я иронизировал. Зал-пенал. Зал – товарный вагон. Потом подумалось: а ведь это ущелье базилики. Или неф-корабль малого храма. Или – капелла. «Соборной» Назаренко предоставили персональную капеллу. «Крымская» капелла Назаренко... В «алтарном» месте ее оказался костер Пугачева. Напротив, на условной «западной» стене, мы увидели Музей революции, Склад революции, как некий символ общественных идей и их состоявшихся воплощений, а справа и слева от него старых людей, или участвовавших в революции, или просто живших в определенных ею обстоятельствах. Грустное это зрелище, уважаемые. А рядом, уже на «южной» стене, видение возникало более бодрое – стояние за большим столом людей (они – маски, но и типы из разных слоев) с рюмками, бокалами, кружками, стояние долголетнее – Великое Застолье, с пустыми разговорами и иллюзиями. Не знаю, случайно ли возникла «ось» Пугачев, Суворов (во главе конвоя) – Музей (склад) революции, Великое Застолье, или тут была режиссура, но так или иначе она, «ось», стала для меня существовать как некое структурообразующее начало. При этом мое воображение все время дополняло убранство стен недостающими на них работами Назаренко: «Казнь народовольцев», «Восстание Черниговского полка», «Партизаны пришли», «Мои современники», «Узбекская свадьба», «Московский вечер», «Праздник», «Фиалки» и др. На пространствах стен «северной» и «южной» не было отчетливых сюжетных циклов, а была стихия искусства и жизни, с непременным взаимодействием полотен в этой стихии.
На полотнах же этих – тишина предстояний, внутренней сосредоточенности человека или нескольких людей. И шум народного улья. Назаренко часто пишет многолюдье, движение толпы в пору праздничную, и в пору беспечно-бездарную, и в пору трагедийную. Ее радуют краски, гулы, ритмы искреннего людского веселья («Проводы зимы», «Узбекская свадьба», «Новогоднее гулянье», «Маскарад»). Она иронична, изображая суетные и простодушные развлечения горожан, не знающих, куда деть себя в бестолковщине жизни, но не зла, и сама она – всегда в толпе («Танцплощадка», «Гулянье в Филевском парке», «Весеннее воскресенье», «Воскресный день в лесу», «Товарищеский обед» – эпизод все того же Великого Застолья, горько-пародийная перекличка с колхозными праздниками изобилия соцреалистов). Она останавливает толпу в возобновленных ее воображением мгновениях исторической драмы («Пугачев», «Казнь народовольцев»). Народные сцены в зале на Крымской набережной были слиты, сопряжены с картинами «личной» жизни, составляя с ними очевидную целостность. А в них – люди любили, пестовали детей, расходились при долгих прощаниях, понимали и не понимали друг друга, слушали музыку, слушали собеседников и слушали себя, думали о смысле человеческого бытия, вспоминали, хоронили близких, замирали в предощущениях вечности, просто жили, праведно и неправедно. Среди их жизней, неотделимо от них, проходила представленная нам и жизнь художницы с ее заботами о сыне Николке, с ее отношениями с бабушкой, с ее азартной натурой, с ее разладами и ее любовью, с ее делом. Лукавые слова, скажете. «Неотделимо от них...» Да ведь все они – толпы, Пугачев с Суворовым, декабристы из Черниговского полка, народовольцы и их палачи, партизаны, снимающие с виселицы товарищей, нынешние быковские дачники, совместившие себя с чеховскими героями, девицы, разделывающие рыбу на Шикотане, панки на Николкином дне рождения, одряхлевший старик у одряхлевшего «Запорожца» без колес, джинсово-механические танцовщицы – это ведь все она. Одна.
Верно. Она. Одна она.
В искусстве равны все способы и объекты изображения (не равны субъекты, творцы), и, написав (описав) травинку, или навозного жука, или обломок металлической трубы, можно создать шедевр и угадать нечто существенное об эпохе и вселенной. Нет нужды говорить о важности суверенных пейзажа, портрета, натюрморта, опытов авангарда. Во всем может быть проявлено дарование. Талант же Назаренко, дар и обуза, хмель и вериги, таков, что она «обречена» запечатлевать зрительный ряд событийного потока жизни и состояний души. Исключительного в этом ничего нет. Хотя нынче сюжетных художников-композиторов не так уж и много. Обожглись на сгущенно-приторном молоке соцреализма. Но для Назаренко сюжетная живопись (пусть и не всегда с видимым действием) – естественная необходимость. Свобода и бремя. Сюжеты ее вызваны реальностями семидесятых—восьмидесятых годов. Светлейший бровеносец произносил «социалистическиестраны» так, что определял жанровое состояние общества. Но жить одним фарсом было нельзя, не оскорбляя самих себя. Я тут имею в виду людей совестливых, не увлекшихся устройством бытовых изобилий и удобий, а озабоченных несовершенством дел в Отечестве. Иные из них, малая часть, становились духоборами поступка, большинство же, соблюдая этикет установленных «приличий», просто жили в тихом инакомыслии, полагая, что рано или поздно перемены произойдут. Когда – неизвестно. Великое Застолье – Великое Застойе. В картинах Назаренко есть ирония, есть гротеск, но не они главное. Даже там, где резко говорится о бездуховности («Танцы», «Витрина»), очевидно сострадание, художница жалеет двух благополучных на вид танцующих автоматов, можно предположить, какая у этих «роковых» баб пойдет далее сладкая жизнь. Приятные же Назаренко персонажи в двусмысленном, искаженном существовании обращаются, как к спасению и опоре, к ценностям вечным, общелюдским. Свое понимание жизни художница растворяет в их раздумьях и судьбах. В них и ее хождение по мукам людским – «Свидание» (больница, приговоры и милосердие), «Чаепитие в Поленове» (прощание с хорошим человеком и мысли о смерти), «Воспоминание» (снова прощание и беззвучный плач у семейной фотографии, «порезанной» тридцать седьмым годом). В них – и необходимость перепроверить идеалы ушедших интеллигентов, дедов и прадедов, уяснить, о чем они грезили и что вышло («Лето в Быкове»). И – столь распространенное ныне воссоединение с прошлым, с намерением отыскать там правду, найти ответы на вопросы о человеческом достоинстве, свободе, выборах воли и плате за все. Исторические полотна Назаренко (по поводу их высокомерно кривились, их не допускали, но теперь к ним привыкли, они будто были всегда) менее всего похожи на киношно-оперные постановки (я преклоняюсь перед «Хованщиной» и «Борисом» и имею в виду бутафорско-костюмные «вампуки»). Это путешествие души и мысли художника в историю. Прорыв в нее с ощущением чужой боли и немоготы в моменты жизни трагические и, казалось бы, безысходные. Однако жизнь не прекращалась и докатилась до нас. Помимо трагедий в ней есть доброта. И любовь. Одним из главных персонажей выставки, да и всего творчества Назаренко, оказалась тихая старая женщина. Бабушка. Реальный человек, столь много значащий в судьбе художницы, и вместе с тем личность всеобщая – Матерь людская. Хранительница очага жизни. Труженица, в вечных хлопотах и отводах беды принявшая ношу простого бытия. Печальны картины «Жизнь» (триптих) и «Белые колодези». В «Белых колодезях» – уход человека, бабушки, и скорбь ближних. В трех квадратах «Жизни» бабушка застыла, но происходит движение времени (вне ее и в ней самой), вот прошлое со множеством ушедших людей, с событиями бурными и обыденными, вот день вчерашний – рядом в спокойствии, под ее покровом правнук Николка, порядок в доме, вот настоящее, смерть, исход в вечность, в дым чужих воспоминаний, в некое мерцающее облако доброй и деятельной души, которая никуда не отлетит из вселенной, а останется в ней как составная нашей с вами ноосферы.
Назаренко в своем воплощении, вольном или невольном, в своем реализме (слово это для иных ругательное, для меня же в искусстве реалисты – все, только у каждого своя реальность) – художник дерзкий, рисковый, порой и отчаянный. Дело тут и в натуре человека, способного, скажем, на узких улицах Памплоны преградить дорогу быкам, выгнанным на корриду. И дело в миропонимании и мировидении московского интеллигента конца двадцатого столетия, знающего, что и как в этом столетии происходило, к чему привели выговоры природе и разбойные против нее действия, к чему пригребла наука, одарив человечество новыми смятениями и ужасами, дав в «век просвещенный» толчок мистицизму и вере в сверхъестественное. В частности, и поэтому в реализме Назаренко много новостей. В нем случаются совмещения прежде несовместимого. Среди собеседников оказывается человек иной эпохи, которого нет и о котором, возможно, не говорили, но он присутствовал в думах и явился. Прошлое входит в настоящее, создавая необычные варианты ситуаций. Разрывается пространство и вмещает в себя картины и события, увидеть какие, казалось, было невозможно. Простой эпизод быта удивляет вдруг странностью космических тайн. Преображения, перетекания, пространственные и временные, вызванные необходимостями авторских решений, вместе с иными приемами, часто вольными, рождают реальный и воображаемый мир самостоятельного, единственного художника.
В искусстве самостоятельный, единственный художник, реализуя себя и являясь публике, никого не расталкивает – ни в своем времени, ни в прошлом, ни в будущем, не занимает чье-либо чужое, «освободившееся» место. Он занимает место никем не открытое, никем не названное, никому доселе не известное. Оно получает его имя.
Зал номер такой-то выставочного помещения.
«Крымская» капелла Татьяны Назаренко.
На этот раз....
Трагизм жизни. Доброта. И любовь.
6
Выставка закрылась. Ну и что? Ну знали подлинно (относительно подлинно), что есть Назаренко, тридцать—пятьдесят—сто человек. Теперь добавилось к ним еще три-пять тысяч побывавших. Ну прибавьте к ним наблюдателей из Львова, Киева и Одессы. И все. И это при тираже «Аргументов и фактов» в двадцать миллионов экземпляров. Какие тут могут быть властители дум?
Можно посчитать, что в разговоре о творчестве Назаренко автор был необъективен (давно интересуюсь ее работами, есть совпадения в наших представлениях о жизни, цвете и линии, лично знакомы). Отсюда «охи» и «ахи» неукрытого доброжелательства. А у других иные вкусы и иные легенды. Другим неизвестна и безразлична Назаренко, но им знакомы «свои» имена. Ну и слава богу! Стало быть, есть у нас художники! Не на каждом, конечно, суку сидит по Тициану, но есть. Исходя из виденного мною, предполагаю, что суверенными, единственными живописцами могут оказаться для публики Наталья Нестерова и Виктор Калинин, Ольга Булгакова и Александр Ситников, Ирина Старженецкая и Евгений Струлев, Макс Бирштейн, Михаил Иванов и Борис Жутовский (ныне он стал мемуаристом, и не рассмотрен, а прочитан, в мемуарах его упоминаются Павел Никонов и Николай Андронов, и они для большинства – лишь фамилии). Люди сведущие представляют свои списки. И есть, наверное, таланты совсем никому не ведомые. Они есть, но они как бы в недрах. Они не востребованы. Они не явлены и не извергнуты. А если и извергнуты, то с перелетом через пограничные столбы.
Чему тут радоваться? Мало чему. И как будто бы интерес к искусству у нас не иссяк. Но у многих он – с какой-то товарно-престижной окраской. Главное отметиться и главное добыть. Отметиться – заскочить на выставку, о коей ходят толки – Шемякина ли, Юккера ли, Кандинского, хоть на полчаса, а заскочив, посчитать, что ты видел. Добыть – каталог либо альбом, с переплатой, с унижениями, но зато ощутить: Шагал, Филонов – твои, прирученные, одомашненные. Потом каталоги и альбомы будут лежать в грудах. Увы, у многих в суете жизни времени нет для того, чтобы вступить с работами художников в длительное, неспешное и равноправное собеседование. Отвыкли мы, а ремесленники нас и отучили. И сейчас в интеллектуальном снаряжении искусству изобразительному чаще всего отводится положение хоть и уважительное, но второстепенное, как некоему непреложному украшению быта или знаку, способному разнообразить светский разговор (впрочем, чтобы не потерять лицо в светских беседах, многие пролистывают за пять минут и «трудную», вновь обретенную прозу – «Чевенгур» и «Котлован», например).
Досадно это и обидно. Спешим куда-то, шумим, рвем рубахи на груди, шелестим газетами, добываем продовольствие и мыло и не можем со вниманием оценить открытия и предчувствия художников. Пусть и не станут они сегодня властителями дум, но властителями чувств и вкуса стать могут. Свойственные именно им уроки постижения мира, необходимые в усилиях придать движение культуре общества, о нищем уровне которой мы не перестаем горестно восклицать. Не будем суетливы. Постоим у полотен.
7
И опять Успенский вражек. Татьяна Григорьевна Назаренко несет с улицы Станиславского свежий хлеб и сахар-песок. А вот и церковь Воскресения Словущего. Такой же чистенькой, благополучной, благовестной можно было увидеть ее у Крымского моста на одном из московских пейзажей Назаренко. Но стоило обернуться, и церковь Воскресения напротив, на «северной» стене, возникала совсем иной. Там как бы триптихом оказывались картины Назаренко «Воскресная служба», «Пасхальная ночь» и «Цветы», созданные в разные годы и о разном. В «Цветах» (1979) художница написала саму себя и написала распятой.
Сцепления – художник и творчество, художник и судьба, художник и общество – в ее работе постоянны, неотвязчивы, приводят к решениям радостным и драматическим. Увереннее и счастливее художница пребывает в мастерских, своей и своих знакомых («Мастерская», «В мастерской», «Цветы в мастерской», «Новая работа»), здесь – свобода, здесь – необъяснимые чудеса творения, здесь всему хозяин ты. Хозяин мучений и удач. А дальше? Дальше ты уже ничему не хозяин. А надо идти на поклон к чиновнику, для которого искусство – школа послушания и отрасль промышленности, где удобнее всего вал посредственности и где портят настроение мастера? «штучные», упрямые и неуправляемые. Экие они шушеры... Назаренко натерпелась (помню ее отчаяние после издевок над «Пугачевым») и имела право дерзко и горько пошутить над собой и над чиновными умами художественных советов, представив себя бесшабашной воздушной гимнасткой («Циркачка»), шествующей по невидимому или несуществующему канату над пошлостью и властью. Усмешка строптивой победительницы. Отчасти и напускная. От гордости. От боли. От слез. А пройдя над чиновными головами и свою на сей раз не сломав, художница оказывается перед зрителями. Перед людьми. Перед людьми она голая. И одинокая. А они на нее не смотрят или не обращают внимания («Обнаженная»). Или обращают («Зрители»), но на мгновение, и тут же начинают поглощать мороженое, громко судачить, хвастать обновами, расположившись в суете возле распятия художницы и ее реквиема по бабушке.
Терзание, неизбывное и неизбежное. Зачем ты? Нужен ли ты людям? Поймут ли тебя?
Каждая работа совестливого мастера – его страдание. Его распятие.
Запястья вскинутых рук художницы («Цветы») пронзили не гвозди, а тигровые лилии. Легче ли от этого? Но рядом с «Цветами» – «Пасхальная ночь», левее – «Воскресная служба». В возникшем триптихе одни из смысловых ударов выставки. Церковь Воскресения в «Пасхальной ночи» преобразилась. Она раскалена. Она – будто печь, которая вот-вот выпустит из себя жидко-огненный металл. Красная рубаха Пугачева – она невдалеке, на виду, – костер Пугачева, колокол его, словно бы бледнеет в сравнении с жаром «Пасхальной ночи». Но огненная лава не выливается на асфальт Успенскою вражка. Напротив, полуночная толпа людей со свечами в руках втекает в недра храма. Жар храма и картины – это жар их душ, жар их горестей и надежд. Пламенеющая душа художника.
Распятие Татьяны Назаренко и ее воскресение.
Вечное состояние творца.
1989
Назад: Таинственный мир Натальи Нестеровой
Дальше: Романтика латиноамериканской прозы