Глава 7
О нашем налете пишут в газетах. Радостных событий на германском фронте мало, скорее наоборот, репортеры цепляются за малейший позитив. Поджог аэростата публике в новинку. На этой войне все в новинку: сбитый германский самолет (их пока считанные единицы), авиационный налет на штаб немецкой армии, теперь вот наш аэростат. Репортеры приезжали в отряд, фотографировали героев. На фоне аппаратов, с винтовками и «Маузерами» в руках. Вид у нас грозный: трепещи супостат! Репортеры довольны. Фото напечатано в газете. Еще пять отпечатков — по одному для каждого из запечатленных прислали в конверте. Рапота рад и восхищается благородством фотографа. Цена этому благородству три рубля — из бумажника летнаба Красовского.
Сергей собирает вырезки из газет, складывает в папочку. Я знаю, для кого. «Итак, она звалась Татьяной…» Сестра милосердия в госпитале Розенфельда, это с ней Рапота гулял в парке. Отныне поручик в госпитале завсегдатай. Один раз я составил ему компанию, больше не тянет. Розенфельд занят, а с сестрами скучно. Они хотят любви большой и чистой, мне надобно маленькой и грязной. Зато Сергей сияет, его прямо распирает от чувств. Едва ли не каждый день слышу, какая Татьяна красивая (хм!..), нежная (Сергею виднее), умная. Последнее вполне справедливо. Поймать в сети поручика Рапоту все равно, что золотую рыбку. Из него выйдет любящий и преданный муж, заботливый, но строгий отец. За таким, как за каменной стеной — спокойно и уютно.
Это я брюзжу. На самом деле я Сергею завидую. Я не способен на такие чувства, я здесь посторонний. Листок, сорванный ветром и заброшенный в реку. Течением меня заносит в заводь, короткое время я плаваю, наблюдая за чужой для меня жизнью. Набежит волна — и снова в путь…
Вот уж неделя, как я хандрю — полетов нет. Во–первых, идут дожди, во–вторых, как говорил ранее, аппараты берегут. Сергей занят своей Татьяной, с другими летчиками я не сошелся. Зенько дружит с Егоровым: они одногодки, им есть о чем говорить. Турлак мне не по душе: скользкий. Он набивался мне в друзья, теперь в обиде. Мне передают нелестные высказывания о сынках толстосумов, приехавших в армию развлекаться, в то время как есть люди, которые по зову сердца… Скучно! Сплетни мне приносит Нетребка; он раззнакомился со всеми и по утрам вводит меня в курс событий. Я не мешаю — хоть какое–то развлечение. Ефрейтор бреет меня, содержит в чистоте мундир и белье, добывает водку. Нетребка старается: обратно в окопы ему не хочется. Я доволен — не каждый раз случается прислуга, тем более за счет государства. От тоски занимаюсь учебой. Штабс–капитан Зенько учит меня летнабовскому делу. Зенько полный тезка царя, Николай Александрович. Мне он нравится: спокойный, немногословный, надежный. С такими хорошо дружить и воевать. После занятий иду в ангары, где Синельников просвещает по материальной части. Ничего сложного. Наш «вуазен» при желании можно слепить самому — мотор только добыть. Синельников умен, начитан, но соблюдает дистанцию. Возможно, думает: я чего–то вынюхиваю. Понять его можно: с большевиками в России не церемонятся. Мне его убеждения по барабану: до революции два с половиной года, не доживу.
Скуку скрашивают визиты представителей земских союзов и обществ помощи фронтовикам. На фронт их не пускают, а к нам — пожалуйста! Герои авиаторы, извольте лицезреть! Гости привозят вкусную снедь. Благодетелям показываем аэродром, катаем на аэропланах — если, конечно, погода позволяет. Вечером непременная патриотическая вечеринка, где есть возможность напиться вдрызг.
На пороге нашей квартиры появляется Егоров.
— Павел Ксаверьевич, как с восстановлением навыков?
— Дожди зарядили…
— На руллере покатаетесь!
— Слушаюсь!
— Вот и славно, аппарат готов.
Надеваю куртку, иду к авто. По дороге пытаюсь сообразить: что за хрень этот «руллер»? В голову ничего не приходит. Ясно одно: у Егорова на меня виды как на пилота. На взлетном поле Синельников с парой мотористов и десятком солдат. Механик докладывает о готовности. Егоров, подкручивая ус, представляет мне аппарат:
— Вот и ваш «руллер», Павел Ксаверьевич!
М–да, подарок из Африки. Не аэроплан, а недоразумение. Неужели на нем летали? У «этажерки» нет гондолы. Плетеное кресло пилота укреплено на передней кромке нижнего крыла, за ним блестит медью бензиновый бак. Деревянные стойки моторной рамы у задней кромки нижнего крыла, на них — ротативный «Гном» с пропеллером. Пропеллер, почему–то, насажен между мотором и рамой. На рулях — полустертые краски воздухоплавательного флага.
Синельников ободряет:
— Не извольте беспокоиться, ваше благородие, сам все проверил! Не аппарат, а огурчик!
Забираюсь в пилотское кресло, ставлю ноги на педали. Девать их больше некуда — внизу пустота. Из приборов и оборудования — прозрачный стаканчик смазки мотора, контакт зажигания и рычаг подачи бензина. Ручка управления рулем высоты и элеронами само собой.
Егоров сияет:
— Мой старый «Фармашка», «семёрочка», еще французской выделки! Летать, конечно, уже не сможет, но покататься — вполне…
Что ж, саночки готовы, извольте, шер ами.
Моторист в промасленной одежде ловко проворачивает пропеллер. Кричит мне:
— Компрессия есть, контакт?!
Машинально отвечаю:
— Есть контакт!
Практически по наитию включаю зажигание. Механик проворачивает пропеллер, «Гном» чихает и заводится. Касторовое масло в стаканчике начинает бешено пульсировать. Что дальше? Озираюсь. Солдатики аэродромной команды вцепились в хвост и крылья аппарата. Вопросительно смотрю на Егорова, тот жестом указывает на бензиновый сектор. Поворачиваю рычаг, мотор добавляет оборотов, по знаку штабс–капитана меня выпускают. Точнее — перестают удерживать. «Фарман», словно сорвавшись с привязи, задирает хвост и резво несется по прямой. Уменьшаю газ, аппарат замедляет движение и опускает хвост. Рычаг вперед, машина прибавляет скорость и хвост задирает. Летное поле кончается, как тормозить? Убираю газ и выключаю зажигание. Аэроплан замедляет ход и останавливается. Ко мне подбегают, разворачивают обратно.
— Контакт!?
— Есть контакт!
Рулю обратно, останавливаюсь на старте. Ко мне приближается довольный Егоров.
— Изрядно, Павел Ксаверьевич, изрядно! Теперь поработаем педалями, вспомним повороты…
Вечером, пропахший бензином и касторкой, валюсь в изнеможении на койку. В последующие дни мне не до скуки — укатываю на «руллере» аэродром.
Небо, наконец, проясняется, но не к радости. Немцы здорово на нас озлились. Их аппараты бомбят Белосток и наши войска. Потери ничтожные один убитый и несколько раненых, но войска не любят авианалеты. В штабе армии забеспокоились. У пехоты своя авиация — в каждом корпусе есть отряд, но попытка перехватить немцев кончается плохо. Сбит русский «Моран», летчики погибли. К делу подключают крепостной авиаотряд, славный своими асами, Егоров собирает офицеров. Ситуация хреновая: немцы ставят на аппараты пулеметы. Атаковать с карабином их «Таубе» и «Альбатросы» — добровольное самоубийство. Хрупкому самолетику много не надо: очередь — и прощай Родина! Немцы бомбят войска безнаказанно. Зенитная артиллерия не помощник — пушек слишком мало. В штабе армии не стесняются в выражениях. Честь русских авиаторов затронута, штабс–капитан Егоров мрачен и зол.
Выход один: поставить на аппараты пулеметы. Предложение хорошее, только пулеметов нет. Правдами и неправдами Егоров добывает в авиароте «Мацон». Древний экземпляр, темп стрельбы низкий, магазин маленький, постоянные задержки при стрельбе… Но и такой «Мацон» у нас один. Синельников с механиками делают в кабине «Фармана» крепление на стальных дугах. Установка шаткая, да и сектор обстрела мал, но все–таки… Выбор аппарата объясняется просто: у «Фармана» наблюдатель впереди, ему сподручнее вести огонь. Рапота злится: он хочет драться. Наш «Максим» застрял где–то в авиароте. Егоров не хочет отправлять нас в бой:
— У вас только винтовка, поручик!
— Прапорщик Красовский перебил офицеров германского батальона! — возражает Рапота. — Он меткий стрелок! Мы и без пулемета…
Я молчу, Егоров соглашается. Сергей не прав: одно дело стрелять по неподвижной цели, другое — по юркому аппарату. Спорить, однако, не хочу — посчитают трусом. Что до последствий, так Сергей выбор сделал, а мне все равно. Полдня определяем тактику. Сверху–сзади заходить нельзя — собьют. В своей гондоле, мы как мишени в тире. Снизу–сзади? Можно, если с пулеметом, с винтовкой малоэффективно. Стрелять вслепую по фюзеляжу, надеясь, что пуля пробьет его и зацепит летчика? Замучаешься. Остается только в лоб. У немца стрелок–наблюдатель сидит впереди, сразу за мотором. Для него в верхнем крыле даже вырез сделан, иначе неба не видно. Наблюдатель стреляет вверх и по сторонам от хвоста. В бок вести огонь мешают крылья — перебьешь стойку или растяжку.
На летном поле ждем сигнала на «барраж». Модное французское словечко означает полет вдоль линии фронта. «Вуазен» и «Фарман» тихоходные, немцев нам не догнать. Выход — перехватить на обратном пути. Егоров дежурит у телефона. С линии фронта поступит сообщение: направление, количество аппаратов, нам останется завершить дело. Угу, завершим. Истребители, мать нашу, с винтовкой на пулемет… Впору писать завещание, но потомков у нас нет, а родственники и без того богатые. Танечка взгрустнет о бравом поручике, по мне так и плакать некому.
От телефонной станции бежит запыхавшийся солдатик. Два аппарата прошли над линией фронта, курс — на Белосток. Взлетаем и расходимся. Турлак и Зенько будет искать южнее, мы — севернее. Это сделать не просто: облачность. Стоит немцу нырнуть в облако — и прощай! Сменит курс, выскочит с другой стороны… Сергей, словно понимая, забирается выше, под самые облака. Выписываем круги, наблюдая за воздухом. Километрах в пяти виднеется Белосток, мы одни в небе. Вполне возможно, что стараемся зря: немцы могли уйти другим курсом. По уму так и следует. Остается слабая надежда: тевтоны обнаглели и наплюют на осторожность.
Опять я упускаю момент. Сергей наклоняет нос аппарата и мчит к Белостоку. Теперь и я вижу черную точку. Она быстро растет, приобретая очертания. Уже не точка — птичка. Вначале воробей, затем голубь, теперь коршун… У этой «птички» крылья сдвоенные, а вместо клюва — винт. Расстояние сокращается стремительно. Кладу «Маузер» на передний упор, встаю. В оптике «немец» как на ладони: крылья, хвостовое оперение, черные кресты на плоскостях. Военлет и наблюдатель не виды из–за крыла. «Немец» быстро растет в поле прицела, он практически сравнялся с нами по высоте, целюсь в середину бипланной коробки, в то место, где по моим прикидкам должен располагаться экипаж. Из–за рева мотора выстрела почти не слышно, только приклад отдает в плечо. Затвор, прицел — выстрел! Затвор, прицел — еще! Попал?
Немец нас заметил. Что сделает нормальный человек при виде летящей в лоб калоши? Правильно, отвернет. На том и расчет. «Авиатик» (теперь и без оптики видно, что это биплан), закладывает вираж, «Вуазен» — следом. Меня едва не выбросило, успел схватиться за бортик. Сергей впал в азарт, ему наплевать, что со мной происходит. Винтовку я выпустил, но шкворень ее удержал. Перебрасываю по рельсе «Маузер» правый на борт. «Колбасник» скоростнее, но наш «Вуазен» маневреннее. За счет короткой дуги постепенно догоняем немца, становимся сбоку — крыло к крылу. Ого! Из пробитого радиатора немца льется вода. Воздушным потоком ее несет в кабину пилота, тот ежится и пытается укрыться. Однако я попал!
Наблюдатель хватается за пулемет и осыпает нас градом пуль. Перекидывает его на левый борт, целит меж крыльев. Черт! Мы считали, что не решится…
Приникаю к прицелу, выстрел!
Бах! Наблюдатель исчезает в кабине — то ли убит, то ли спрятался. Пилот «немца» привстает, пытается заглянуть в кабину стрелка, затем смотрит на нас. Рукой показываю на радиатор — погляди! — затем направляю «Маузер» на него. В казеннике последний патрон. Перезаряжать в воздухе — геморрой.
Немец не спешит, прикидывает. Так, решился на вираж! Рапота идет наперерез, немец отваливает. А вода из радиатора течет, скоро мотор перегреется и заклинит… «Колбасник», конечно же, грохнется, но, возможно, на своей территории. Сергей делает немцу энергичные знаки — садись, не то убьем! Мы, русские, безжалостные! Страшные, у–у–у, какие мы страшные! Как на ваших плакатах — казаки со звериным оскалом. Мы казаки! У нас и кони есть! В моторе, сто тридцать голов… «Лягай, Ганс, лягай!» Лягай, тебе говорят!
За что уважаю немцев, так за расчетливость! Взвесил, прикинул, принял решение. Кивает: условия приняты. Сергей показывает рукой: туда! «Немец» поворачивает к Белостоку. «Вуазен» летит рядом, контролируя направление. «Маузер» держу на изготовке — кто знает, что «гансу» взбредет? Дотянуть бы до нашего аэродрома! Ох, как нас зауважают! Как…
Нет счастья в жизни! Мотор «немца» останавливается, аппарат ныряет вниз. «Вуазен» — следом. Сергей страхуется — вдруг немец хитрит?
Не хитрит: «бош» быстро планирует и вот уже бежит по пахоте. «Вуазен» идет на посадку. Сергей останавливает аппарат почти рядом с неприятельским. Соскакиваем на землю.
Пилот «немца» выбрался из кабины и лезет на крыло — посмотреть, что с наблюдателем. Подбегаем. Прыгаю на крыло и заглядываю к стрелку. Лежит на полу кабины, скорчившись, похоже без сознания или убит. На спине выходного отверстия нет, помогаю немцу вытащить своего напарника. На стрелке под летной курткой офицерский мундир, на ногах ботинки с крагами. Совсем еще молоденький, судя по погонам — лейтенант. Зачем хватал пулемет?! Стоп, похоже, жив, я попал ему в плечо. Нужно наложить жгут и остановить кровотечение. Пока вожусь с раненым, Рапота, уже, разговорил пленного. Они беседуют по–немецки, но я понимаю. Немец расстегивает ремень и снимает кобуру с револьвером. Протягивает Рапоте. Сергей церемонно берет оружие и начинает мямлить такое же церемонное. Говорит он с запинками, немецкий у него не ахти. Ладно, развлекайтесь!
Закончив перевязку раненого, занимаюсь пулеметом. Снимаю машинку с крепления, забираю коробку с лентой. Пулемет отдаленно напоминает бундесовский «MG–3», но конструкция незнакомая. С добычей в руках прыгаю на землю. Сергей с немцем все еще болтают. Отношу оружие в «Вуазен». Когда возвращаюсь, вижу: немец что–то пишет в блокноте, прислонив его к фюзеляжу.
— Письмо родным?
— Свидетельствует, что мы сбили! — поясняет Сергей.
— Зачем?
— На победу много охотников. Потом не докажешь!
Знакомо. «У победы много отцов, поражение всегда сирота…»
Словно в подтверждение слов поручика — близкий топот копыт. Из–за ближайшей рощи выскакивают всадники в плоских фуражках, гимнастерках и синих шароварах с красными лампасами. Казаки. Нахлестывая коней, несутся к нам. На мгновение возникает желание сбегать за пулеметом. Удерживаю себя — наши. Казаки мгновенно окружают самолеты, один — с двумя звездочками на погонах — спрыгивает на землю.
— Хорунжий Дьяков! Кто такие? Что случилось?
Сергей представляется и коротко объясняет. На лице казачьего офицера разочарование: он явно рассчитывал захватить пленных. Казаки подъезжают к аппаратам, заглядывают в кабины. Один поднимает с земли кожаную куртку лейтенанта. Намерения написаны на лице.
— А ну, не трожь!
Казак будто не слышит. Тащу из кобуры «Маузер».
Мгновение — и в руках казаков карабины. Слышен лязг затворов.
— Господин хорунжий! — кричит Сергей. — Призовите подчиненных к порядку! Кто позволил целить в офицера?!
Дьяков отдает команду, казаки неохотно забрасывают карабины за спину, отъезжают. Тому, кто позарился на германские шмотки, хорунжий показывает кулак. Прячу пистолет в кобуру.
— Прошу доставить пленного в штаб, — говорит Сергей. (Хорунжий оживляется), — а также организовать охрану аппарата. Через час приедут грузовики, заберут. Раненого нужно скорей в лазарет, он потерял много крови.
Дьяков козыряет и подходит к немцу. Пилот бледнеет: те самые страшные казаки! Целились в русского офицера! Ой, что будет! Не наложи в штаны, Ганс!
Заводим мотор, «Вуазен» взлетает. Обеими руками прижимаю к груди пулемет. Казаки — известное ворье, мародеры, Зенько рассказывал. 26 августа прошлого года начальник 11–го корпусного авиаотряда, штабс–капитан Нестеров (тот самый, что выполнил «мертвую петлю») совершил таран, первый в мире. От столкновения австрийский и русский аппараты упали на землю, летчики погибли. Первым к месту падения подоспели казаки. Они ограбили труп героя. У Нестерова забрали не только бумажник с жалованьем офицеров (штабс–капитан получил перед вылетом, раздать не успел), но и сняли ботинки с крагами…
* * *
По прилету Рапота рассказывает мне, кого же мы сбили. Это экипаж из специального бомбометного отряда, пилот — ефрейтор Хартман и наблюдатель — лейтенант Белов.
— Белов? — удивляюсь я.
— Прусак! — говорит Сергей сквозь зубы. — У них таких фамилий полно.
К вечеру привозят нашего «немца» — отдельно фюзеляж и крылья. Оказывается, это не «Альбатрос», а «Авиатик», но нам без разницы. После осмотра Синельников заключает: радиатор можно запаять, но заклинивший мотор лучше ремонтировать в роте или заводе. Сергей расстроен — он положил глаз на «немца». Подлатать, нарисовать на крестах русские «кокарды» — и воюй! Синельников снимает с «Авиатика» все ценное и аппарат отправляют в тыл. Ну что же, теперь и мы с артиллерией! Пулемет движется вперед–назад по стальной рельсе, фиксируется неплохо. Не турель, конечно, но сгодится. Сектор обстрела маловат, но к этому не привыкать. Марка пулемета выбита на корпусе — «Bergmann». Стреляет неплохо — проверил.
Утром снова перехват. В этот раз немцы осторожнее: при виде нас сразу драпают, догнать не получается. Пускаю вслед длинную очередь — больше для испуга. Все, налеты как ножом обрезало. Сидим на аэродроме, перетираем сплетни, принимаем гостей из земств.
Наш пруссак наделал в Белостоке переполоху. Сбитый самолет не такая уж новость, но чтоб посадили, взяли в плен… Хорунжий Дьяков пытался заикнуться о своих молодцах, дескать, залпами сбили, но Егоров предъявил показания немца. Лейтенант очнулся в госпитале и на допросе подтвердил: сбили летчики. Почетнее сдаться в плен своим коллегам–авиаторам, чем каким–то казакам. Хорунжий посрамлен, героев призывают к раздаче слонов — за аэростат и «Авиатик» сразу. Нас с Сергеем поначалу представили к Анненскому оружию и Станиславу IV степени, но затем в штабе пораскинули мозгами, и Сержу заменили «клюкву» на Георгиевское оружие, а мне — Станислава на Владимира.
— Павел! — восклицает Сергей наедине. — Мне тебя Бог послал! Месяца не прошло — и такая награда!
Кому счастье, а кому горе. Турлак смотрит волком. Ему дали только «Стасика» за аэростат. Подпоручик в отряде с первых дней, Рапота — недавно. Мало того, что Сергей моложе и старше по чину, так и наградами обошел. Обидно! В отряд из Белостока прибывает очередная экскурсия земцев, с ними штабные из армии и вездесущие репортеры. Речи, поздравления, фотографирование. Сергея распирает так, что смотреть смешно. Он теперь потомственный дворянин: Георгиевское оружие дает такое право. Зенько по совокупности прошлых заслуг, как и я, представлен к Владимиру, Егорову светит новый чин. В суете почти не вспоминают военлетов, погибших в «Моране». Их тоже наградили, посмертно. По такому случаю здесь пишут: «Кровью запечатлели подвиг свой…»
Это я читаю в газетах. Здесь же очерк об орлах–военлетах. С черно–белого фото на газетном листе смотрит удивленное лицо прапорщика Красовского и веселое — Рапоты. У прапорщика густая щеточка усов, у поручика едва пробиваются. Усы здесь носят все, а старшие офицеры — и бороды. Из нас усиленно лепят героев. Когда дела плохи, герои востребованы. Подвиги помогают забыть о грустном. Ничего, что отступаем по всему фронту, зато немца в плен взяли. Важный немец, у–у–у, какой важный! Сколько русских офицеров в германском плену, не вспоминают.
Беседуем об этом с Розенфельдом — Сергей вытащил меня в госпиталь. Ему не терпится предстать в героическом ореоле, одному неловко, я — почетный эскорт. Сдав поручика Татьяне, иду к доктору, у него как раз время отдыха.
— Вы странный человек! — говорит Розенфельд. — В двадцать пять рассуждаете как старец. Можно подумать, вам пятьдесят!
Немногим меньше, если посчитать и сложить…
— Война меняет людей, — продолжает доктор, — я это замечаю. Вчерашние мальчишки быстро взрослеют. Однако у вас это чересчур. Вместо того, чтоб радоваться наградам… Вся грудь в крестах!
Чтоб сменить тему, спрашиваю про Ольгу. Розенфельд заверяет: с дочкой в порядке. Пишет отцу, что жива и здорова, жених, слава Богу, также. Мечтают о свадьбе. Если война не помешает, осенью обвенчаются. Доктор снова вздыхает. Смотрю удивленно.
— Не такой человек ей нужен! — говорит Розенфельд.
— Беден?
— Не в том дело. Юношеская любовь, романтичные свидания… Юрий Ольге в рот смотрит. Она из него веревку совьет!
Хмыкаю — с Ольги станется. Розенфельд, подумав, лезет в шкаф. На столе появляется графин, санитар приносит нехитрую закуску. Госпитальная водка хороша! Розенфельд не скупится, своевременно подливает в рюмки. Не зря ехал! Доктор, на удивление, от меня не отстает.
— Вы, верно, дивитесь, что так говорю?
Нам–то что? Но доктора не остановить.
— Поверьте, дело не в Юрии. Он замечательный мальчик: чистый, искренний, честный. Дело в Ольге. Она сделает несчастным его и себя. Уж я–то знаю!
Намечается душевный разговор, здесь это любят. Что ж, меня угостили…
— Есть вещи, которые не говорят даже близким, но вы, как я заметил, не болтливы. Мать Ольги не умерла вскоре по ее рождению, как считают все, в том числе и сама Ольга. Это случилось много позднее, — он вздыхает. — Смерть ее была ужасной…
Та–ак, скелет в шкафу.
— Я вырос в местечке, в бедной еврейской семье. Знаете, что это такое? Нищета, скудная еда, тряпье, перешиваемое по многу раз…Жить так я не хотел. Как еврею выбиться в люди? Разбогатеть или выучиться — по–другому никак. Я выбрал учебу — мечтал стать доктором. У нас в местечке был врач, Либензон. Толстый, важный, ему все кланялись и целовали руку… Я учился до головных болей, смею вас заверить, ни один русский юноша так не учится. Мне удалось кончить гимназию с медалью, экзамены в университет сдал блестяще. Но приняли другого — сына богатых родителей. Квота для евреев составляла одно место, за него замолвили слово, за меня было некому. Рухнувшая мечта, крушение надежд… Вернуться домой, стать подручным лавочника? Лучше в петлю! Только от отчаяния можно совершить то, что сделал я — принял православие. Чтоб вы поняли: евреи вероотступников не прощают. Родители вычеркнули меня из числа детей, от меня отвернулись родня и знакомые. Я разом потерял все. Однако в университет поступил. Учиться без денег трудно. За учебу платил попечительский совет, новообращенным из евреев он помогает, но пропитание приходилось добывать. Кем я только не работал! Даже в прозекторской трупы носил… Выдержал. Диплом на руках, что дальше? Открыть частную практику? Молодой доктор без имени… Ординатором в больницу? Нищенское жалованье, косые взгляды — выкрестов в России не любят. Добрые люди подсказали: армии нужны врачи! Среди военных немало инородцев, в том числе офицеров. Я подал прошение и был принят. Не скажу, чтоб меня встретили с распростертыми объятиями, строевым офицером я бы не прижился, но врач… Любой в России знает: евреи — лучшие врачи и адвокаты…
— И финансисты.
— Этого не отнять — жизнь в рассеянии научила. Все складывалось успешно. Служба, отношения с сослуживцами. На двадцать восьмом году я женился. Лидия была дочерью офицера — из небогатых; я надеялся: на этой почве мы сойдемся. Хотя, вру. Ни на что я не надеялся! Просто влюбился, как мальчик. Она была чрезвычайно хороша, Ольга на нее похожа. (Г–мм!) За ней многие ухаживали, но тесть выбрал меня. Он сам из солдатских детей, нужду познал в полной мере, иметь зятем врача считал за счастье.
Я сознавал, что Лидия меня не любит. Поклонники окружали ее, осыпали комплиментами. Ей хотелось царить, порхать, блистать. Однако отец настоял, она послушала. Я надеялся: Лидия полюбит меня! Я ведь ее любил! Я выполнял малейшую прихоть супруги, тратил деньги на ненужные забавы, залезал в долги. Когда появилась Оленька, подумал: «Слава Богу! Уж теперь–то жена образумится». Вышло ровно наоборот. Ходить за ребенком тяжело даже с прислугой. Оленьке было шесть месяцев, как Лидия нас бросила. Сбежала с офицером в Париж, как в водевиле. Я же говорил: ей хотелось блеска…
Вы не представляете, как я был убит! Если б не Оленька, покончил бы с собой! Дочь меня спасла, жил для нее. А через год получил от жены письмо. Любовник бросил Лидию, она — в отчаянном положении. Умоляла простить, обещала, что станет другой. Я не ответил…
Розенфельд смотрит на меня. В глазах его — тоска и боль.
— Не считайте меня жестоким. Я принял православие по необходимости, но со временем поверил. Не все русские молятся, как старый еврей, что сидит перед вами. Лидию простить я не мог. Дело не в оскорбленной гордости, я бы смирился. Я даже готов был оставить службу. Офицерская среда живет по своим правилам, здесь не приветствуют супружескую неверность. Офицер, принявший беглую жену, обязан снять погоны. Я хоть военный чиновник, но правила те же. Я не боялся этого: к тому времени приобрел имя и легко нашел бы место. Причина крылась в другом. Ради любовника Лидия бросила дочь. Все родители любят детей, но евреи в этом смысле просто сумасшедшие. Еврейская мать скорее умрет, чем оставит ребенка. В ту пору я думал как еврей…
— Что с ней стало? — я не в силах терпеть эту исповедь. Надо завершать.
— Что может стать с брошенной женщиной? Покатилась по наклонной. Женщине в нашем обществе трудно жить, особенно, если ничего не умеешь. Кончилось тем, что ее зарезал в припадке ревности очередной любовник. Какой–то кроат…
— Почему вы не женились вторично?
— Не хотел брать дочери мачеху. Хотя партии складывались заманчивые. Дочь генерала… Врач вхож в любой дом. Генерала я лечил от подагры, его супругу — от мигрени, а дочь страдала малокровием. Некрасивая девушка, но очень добрая. Чем–то я ей полюбился, родители не возражали. Я не смог. Не только из–за дочери. Боялся: меня снова бросят. Во второй раз я бы не вынес. Выпил бы цианид — у врачей он есть.
Молчу. Розенфельд еще не выговорился.
— Я много размышлял позже, почему так случилось? Почему Бог наказал меня? Ответ один: за обман! Принял веру из корысти. В детстве я зубрил Тору, которую православные зовут Ветхим Заветом, многие книги знал наизусть. Там рассказы о Божьем гневе, до сих пор помню. Бог бьет отступников по самому больному, тому, что особенно дорого. Я боюсь за Ольгу. Она в мать не только лицом, но и характером. Это я настоял, чтоб она училась. Жене офицера ремесло без нужды, но фельдшер не останется без куска хлеба. Только я не хочу, чтоб случилась беда. Я хочу, чтоб она была счастлива. С Юрием этого не выйдет, ей нужен человек вроде вас.
— ???
— Дело не в том, что вы зрелы не по годам. Вы не из тех, кто позволяет собой помыкать, особенно женщинам. Они, кстати, это чувствуют и — не удивляйтесь! — очень ценят. Женщины тянутся к сильным мужчинам. Сколько сестер в госпитале мечтают о вас!
Ну, уж нет! Хватит с них Рапоты!
— Зря, молодой человек, зря! Если б только знали, какие здесь сердца! С началом войны в порыве патриотизма в лазареты и госпитали пришли многие. Кровь, грязь и смерть сделали отбор — остались лучшие. Любая сестра составит счастье мужчине. Будь я помоложе…
Смеюсь и грожу доктору пальцем. Мне сейчас можно. Розенфельд улыбается. Встаю. Доктор поднимается.
— Хочу просить вас, Павел Ксаверьевич, поберегите себя! Награды — это хорошо, но жизнь ценнее. Сергей Николаевич по молодости этого не понимает, но вы–то взрослый! Не будьте таким отчаянным! Подумайте о близких! У вас размолвка с отцом, но я уверен: он вас любит!
Доктор ошибается. Ксаверий Людвигович любит не меня, а эту оболочку. Его сын мертв, мне его не заменить. Доктору этого не объяснишь. Вывод последует незамедлительно: у контуженого прапорщика раздвоение личности. Здешнюю дурку зовут «желтым домом».
— Мне будет плохо, если вы погибнете. Вы хороший человек, я к вам привязался, — доктор обнимает меня.
Странно, но я растроган. Надо меньше пить…
* * *
Продолжаю учиться, еще неделя и пробежки на «руллере» пришли к финалу. Егоров обещает вывозные на своем аппарате. Среди нижних чинов у меня команда «фанатов». Она разбита на две партии: энтузиастов и скептиков. Энтузиастами верховодит Нетребка. Он сто процентов уверен: их благородия, прапорщик Красовский Павел Ксаверьевич, непременно полетят! Денщик проявляет энтузиазм и в починке нечастного «Фармашки» — мой «руллер» постоянно в ней нуждается. Это замечает рачительный Егоров. После обеда, взяв меня за пуговицу, отводит в сторонку.
— Кем был ваш денщик до войны, Павел Ксаверьевич?
— Болванщиком, Леонтий Иванович!
— Так он столяр–краснодеревщик! Они нам позарез нужны. Возьмите вместо него кого–нибудь из строевой команды, а его переведем.
— Привык я к нему, Леонтий Иванович! Да и он не обрадуется.
— Я, конечно, могу приказать, но не хочу. Полетаете, поймете. Вернемся к этому разговору…
Первый самостоятельный полет, мне хватило пяти вывозных. Это не только моя заслуга. Мой предшественник в теле летал, рефлексы сохранились. Теперь я действительно летчик. Воюю наблюдателем с Рапотой, летаю на «Вуазене» в свободное время. Из крепости прислали двух поручиков–артиллеристов, Егоров прочит их в наблюдатели себе и мне. Новичками занимается Зенько, учит их авиационным премудростям. Однако аппарата для меня нет, и пока не предвидится.
Нас с Рапотой командируют в новое подразделение. Называется «Особое авиационное звено». Создано при штабе армии, мы теперь стратегические разведчики. На самом деле мало, что изменилось. Стоим на том же аэродроме, только летаем в тыл к германцам. Ранее кружили у линии фронта или корректировали артиллерию. Наш новый командир — француз, капитан Сегно. Это спокойный и уверенный в себе человек, он летает на таком же «Вуазене», но французской выделки. Любознательный Рапота успел узнать: француз застрял в России с началом войны и решил тут остаться. Так поступили многие, в том числе знаменитый пилот Пуаре, он воюет неподалеку. Точно так же, как наши летчики во Франции. Неугомонный Серж полетал на французском аппарате, теперь печалится. Русский «Вуазен» тяжелее и, следовательно, инертнее француза. Зато на нашем агрегате на хвосте вместо кокарды огромная фабричная марка — белый лебедь на синем поле. По красному кругу — надпись: «Акционерное Общество Лебедева». Реклама — двигатель торговли…
Летим искать немецкий штаб. Разведка выявила вероятное его расположение, командованию нужно знать точно. Нам предстоит не только обнаружить, но и сфотографировать. Настроение у меня паршивое. Деньги внезапно кончились, вместе с ними — и водка. Без водки жить грустно и вредно для здоровья. Вчера верный Нетребка притащил откуда–то вяленой рыбки, угостил доброго барина. Их благородие сдуру попробовали. Без водки такие эксперименты кончаются плохо. «И носило меня, как осенний листок» — в сортир и обратно. Не только желудок, кишечник пуст, как закрома Родины. Рапота разыскал порошок от расстройства, но лучший способ — голод. Многократно проверено, на собственных (временно собственных, конечно) кишках. Лечу не только больной, но и голодный. Даже от чая отказался — сортиров в воздухе нет.
Линию фронта пересекаем без выстрелов, однако у цели нас засекли. Это становится понятным при подходе к местечку, где расквартирован штаб. «Воздухобойки» неистовствуют, бросая в нас шрапнельные снаряды. Облачка разрывов все ближе и ближе. Ложимся на боевой курс, начинаю фотографировать. Внизу что–то рвется, но рассматривать некогда — от близких разрывов «Вуазен» потряхивает. Последняя кассета, пора! Хлопаю Сергея по плечу, тот кивает и разворачивает аппарат. Почти рядом с гондолой рвется снаряд. Тупой удар в живот, боль… Смотрю на Сергея — сидит, как ни в чем не бывало. Его не зацепило.
Разрывы и местечко остались позади, чешем домой. Живот болит, причем боль все нарастает. Ощупываю себя — в куртке и шароварах прореха. Осколок (по форме пробоины в гондоле видно, что не пуля — осколок) вошел справа и сверху. Чувствую, как по ноге струится нечто теплое. Что имеем? Ранение в живот, осколочное, там сейчас рагу из кишок. В мое время шансы выжить пятьдесят на пятьдесят, чего ждать от начала от века? Срок поездки истек, пора прощаться с попутчиками. Только привык…
Голова кружится, поле зрения сужается. Это от потери крови. До аэродрома не дотяну. Жаль, не увижу доброго доктора. Извините, Матвей Григорьевич, наказ не исполнен! Не по моей вине… С Сергеем проститься надо, славный он парень! Достаю блокнот и карандаш, большими буквами пишу: «Прощай!» Пожелать бы чего, но на это нет сил. Передаю блокнот. Сергей читает и поворачивается. Я пытаюсь улыбнуться — не выходит.
Лицо Сергея расплывается. Свет в глазах меркнет и стремительно сжимается в точку, как на экране выключенного телевизора. Наконец и точка исчезает. Все…