Глава 1
«…Ты будешь умирать долго, гяур!»
Голос хриплый, каркающий, знакомый. Чтоб ты сдох, черноголовый! Задолбал! Обязательно каркать при каждом воплощении?
Приоткрываю глаза. Дощатый потолок, вымазанный белой краской. Почему «вымазанный», а не «крашенный»? Не знаю. Пусть… Оштукатуренные, побеленные стены. Неплохо. Осторожно осматриваюсь. Я лежу в кровати, прикрытый байковым солдатским одеялом. Скашиваю взгляд: на одеяло изнутри выпущен край свежей простыни. Под головой подушка — мягкая! Свезло мне нынче, ох, как свезло!
Шевелю пальцами рук и ног — подчиняются. Сгибаю ноги в коленях, затем обнимаю себя руками. Получается. Руки–ноги слушаются, ничего не болит, ран нет. Легкая слабость в теле, но это всегда поначалу. Пора!
Рывком сбрасываю одеяло, сажусь, упираясь спиной в подушку. На мне только белье: рубаха и кальсоны. Кальсоны с завязками, последние распущены. Завязываю их, шарю взглядом по сторонам. На гвозде, вбитом в стену, висит серый халат, даже на вид теплый. Обувь? Наклоняюсь и заглядываю под кровать. Есть! Нечто вроде галош, только кожаных. Левой рукой (почему левой? левша?), словно кот лапой вытаскиваю опорки (вот и название вспомнилось), всовываю ноги. Нормально. Встаю, снимаю с гвоздика халат. Руки не сразу находят рукава, отвык. Запахиваюсь. С соседней койки за моими манипуляциями с нескрываемым любопытством наблюдает человек в нижней рубахе и форменных военных галифе. Штанины галифе необъятной ширины, на ступнях толстые шерстяные носки. Почему–то хочется назвать их «чулками». Под койкой незнакомца стоят ботинки и лежат какие–то странные голенища с ремешками. На подоконнике кожаная каска с большим двуглавым орлом и кокардой спереди. Лицо у незнакомца молодое, простоватое, коротенькая, вихрастая челка зачесана на аккуратный пробор, виски выбриты. Больше в комнате никого нет, две соседние койки пустуют. Вежливо киваю соседу, иду к двери — пора осмотреться. За дверью широкий коридор. Пахнет чем–то резким, больничным. Карболка? Шагаю коридором. Никем не остановленный, распахиваю наружную дверь. В лицо ударяет сырой, напоенный влагой воздух. Я стою на широком крыльце, обрамленном некогда белыми, ныне обшарпанными колоннами. Просторный двор, внутри несколько повозок, крытых брезентом, возле повозок суетятся люди в суконных синелях, защитных фуражках и серых мерлушковых папахах. Липы вдоль ограды стоят черные, без листьев. Весна? Осень?
Никто не обращает на меня внимания. Спускаюсь по ступенькам и рысцой бегу к дощатому сооружению в дальнем конце двора. Назначение сооружения угадывается без подсказок. Внутри слезоточивый запах хлора и белая известь, посыпанная вокруг прорезанных в доске дырок. Желтая струя ныряет в ближнее отверстие. С облегчением вас!
Обратно возвращаюсь, не спеша. Здание, откуда я вышел, двухэтажное, с неуклюжим портиком и колоннадой, вокруг боковые одноэтажные флигеля. Железная крыша вымазана (опять это «вымазана»!) зеленой краской. Посреди крыши — большой белый квадрат, внутри него — красный крест. Такие же кресты на защитном брезенте повозок. Госпиталь, война. Я по назначению…
На крыльце переминается с ноги на ногу сосед по палате — вышел следом. Любопытный! На плечах его такой же халат, на ногах похожие опорки. Заметив меня, вихрастый лезет в карман и достает плоскую картонную коробку. Папиросы! Господи, сколько же я не курил?! Он ловит мой взгляд.
— Не желаете? — протягивает коробку.
— Благодарю!
Осторожно беру папиросу, пальцы привычно сминают мундштук. Вихрастый чиркает спичкой. Благословенна ты, первая затяжка! На мгновение все вокруг плывет, но постепенно предметы возвращают очертания. Сосед смотрит тревожно. Киваю: все в порядке.
— Военлет, поручик Рапота Сергей Николаевич! — говорит сосед и добавляет: — Можно просто Серж!
«Военлет», «поручик»… Это куда меня занесло? Рапота смотрит вопрошающе.
— Я не знаю, как меня зовут.
Лицо его вытягивается.
— Не помню, — поправляюсь я. — Может, вы знаете?
Он качает головой:
— Вас привезли вчера. Раздели в приемном покое, мундира вашего я не выдел. Но поскольку положили к нам в палату, офицер. Контузия?
Развожу руками.
— Контузия! — заключает он уверенно. — Раз не помните. Германец вчера Осовец из орудий обстреливал. Там вас и контузило, больше негде.
«Германец»?
— Как зовется это место, Сергей Николаевич?
— Можно просто Серж. Или Сергей…
Он краснеет, и я вдруг понимаю: поручику от силы лет двадцать. Или двадцать один. А мне?
— Так как, Сергей?
— Белосток! Раненых в Осовце везут в Белосток. Крепость под огнем.
— Какой сегодня день?
Удивление мелькает на его лице, мгновенно сменяясь пониманием.
— Четырнадцатое апреля тысяча девятьсот пятнадцатого года от Рождества Христова…
Вот и определились…
Бросаем окурки и возвращаемся в палату. Явление второе: те же лица плюс юное создание. У создания пухленькое личико, такие же губки, вздернутый носик и голубые глаза. Наверное, здесь это считается красивым — создание держится надменно. На нем белая косынка, серое платье до пола и такой же белый передник. Под грудью на переднике — большой красный крест.
— Кто вам разрешил вставать, больной?
Оглядываюсь. Поручик Рапота сидит на койке и делает вид, что не при делах. Вопрос адресован мне.
— Кто разрешил? — не отстает создание.
Хм… В самом деле, кто?
— Почему молчите?
— Думаю. Не помню, что по прибытию в госпиталь мне говорили о необходимости спрашивать разрешения.
— Как вы можете помнить?! — возмущается создание. — Вас же без сознания привезли!
Внимательно осматриваю стены. Создание едва не подпрыгивает от негодования. Указываю на стены рукой.
— Здесь не написано, что я должен спрашивать.
Рапота за моей спиной фыркает. Создание багровеет.
— Вы! Вы…
Она исчезает, топоча каблучками.
— Улетела за подмогой, — комментирует поручик. — Сейчас прикатит тяжелая артиллерия. Берегитесь!
Хмыкаю и сажусь на койку. Уже дрожу…
— Оленька — хорошая барышня, — говорит Сергей со вздохом, — только разбалованная. Столько внимания! В госпитале полно мужчин, да еще рядом штаб корпуса… — по лицу поручика легко понять, что среди тех, кто уделял Оленьке внимание, был и он. Не покатило…
За дверью слышны тяжелые шаги — артиллерия на марше. Вот она вкатывает в палату — большая, грузная. Солидный живот едва прикрыт форменным кителем, двойной подбородок, большущий крючковатый нос. Видали мы такие шнобеля! Но этот парень не с Кавказа, его предки из более южных мест… На плечах гостя узкие погоны с одним просветом, звездочек нет. Майор? В начале двадцатого века майоров не было, их заменял чин полного капитана и погон у них был чистый. Тоже не слабо.
Следом за офицером идет Оленька. Лицо ее излучает торжество: «Сейчас тебе покажут, грубиян!» Оленька тащит стул от стены, капитан грузно усаживается.
— Нуте–с…
Молчу.
— Пришли в себя? Давно?
— Полчаса назад! — подсказывает Рапота.
— Как самочувствие?
Молчу. Капитан понимает это по–своему.
— Извините, не представился. Коллежский асессор Розенфельд Матвей Григорьевич, начальник госпиталя. Это, — кивок за спину, где топчется юное создание, — сестра милосердия Ольга Матвеевна Розенфельд, по чистой случайности моя дочь… — Розенфельд смеется, видно, что шутка ему очень нравится. Лицо Оленьки наоборот кислое. — Вы? — Розенфельд смотрит на меня.
— Не помню.
— Что конкретно? Имя, звание, полк?
— Совсем ничего.
— Снимайте рубаху!
Подчиняюсь. Розенфельд вкладывает в уши блестящие наконечники стетоскопа и прижимает холодный кружок к моей груди. Слушает долго, ворочая меня и заставляя то дышать, то не дышать. Затем извлекает из кармана блестящий молоточек и выстукивает суставы. После водит молоточком перед глазами, заставляет показать язык.
— Странно… — бормочет, пряча молоточек. — Сердце здоровое, дыхание чистое, рефлексы в норме. Помните, что с вами произошло?
— Нет.
— Разорвался тяжелый снаряд, совсем рядом. Вас отбросило на несколько сажен. Вас сочли убитым и приготовили к погребению вместе с остальными… Батюшка читал заупокойную, как вы шевельнулись… Когда вас доставили в госпиталь, я счел дело безнадежным. А вы здоровы! Прямо чудесное исцеление!
Не в первый раз…
— Ах, да, память… — спохватывается он. — Полная амнезия. Это пройдет.
— Как меня зовут, доктор? Не подскажете?
— Охотно. Красовский Павел Ксаверьевич, прапорщик Ширванского пехотного полка. (С отчеством мне, разумеется, «повезло» да и в чинах мы небольших.) — Розенфельд вопросительно смотрит на меня, я вновь качаю головой. — Вы сын промышленника и потомственного почетного гражданина Красовского Ксаверия Людвиговича. (Еще лучше!) Учились в Лондоне коммерции, но с началом войны вернулись в Россию и поступили вольноопределяющимся в школу прапорщиков в Петергофе. Оттуда в марте сего года выпущены в Ширванский полк.
— Вы много обо мне знаете!
— Неудивительно. Мы родственники.
Этого не хватало! С носатым и обрезанным?..
— В самом деле?
Розенфельд кивает:
— Моя покойная жена приходилась кузиной Надежде Андреевне, вашей… — он умолкает и встает. — Это не важно. Поправляйтесь!
— Могу я попросить?
— Что?
— Зеркало!
Розенфельд смотрит на дочь. Оленька достает из–под передника маленькое зеркало, подносит. На меня смотрит худое, слегка скуластое лицо мужчины лет двадцати пяти. Высокий лоб, глубоко посаженные глаза, прямой нос, тонкие губы… Не красавец, но сгодится. На подбородке и щеках густая щетина. Трогаю рукой.
— Пришлю санитара, он побреет! — говорит Розенфельд.
Ольга прячет зеркало.
— Благодарю, кузина!
Оленька возмущенно фыркает. Розенфельд смеется и направляется к двери.
— Матвей Григорьевич!
— Да? — он останавливается.
— Можно мне одежду? Не привык разгуливать в кальсонах.
— Вы о мундире? (Господи, конечно же, мундир!) Я распоряжусь. Да, совсем забыл! Мне телефонировали, справлялись о вашем здоровье. Сказал, что пришли в себя. Ждите гостей.
Розенфельды уходят, почти тотчас является солдат с тазиком и бритвенными принадлежностями. Мне намыливают лицо и начинают скоблить кожу опасной бритвой. Правили бритву давненько. Больно, но терплю. Солдат собирает остатки пены полотенцем, но не уходит.
— Вот, ваше благородие, теперь другое дело, — бормочет, переминаясь с ноги на ногу. — Прямо десяток лет скинули…
Подскочивший Рапота сует ему пару монет.
— Благодарствую, ваше благородие! — солдат исчезает.
— Спасибо, поручик!
— Ерунда! — машет он рукой. — Ваши вещи в кладовой, а санитары привыкли. Не дашь, в следующий раз изрежут…
Вещи приносят скоро. Первым делом заглядываю в бумажник. Две красненьких и одна синенькая бумажка, несколько монет. Не густо, но на бритье хватит. Возвратить поручику долг не решаюсь, обидится — вон как смотрит! Облачаюсь в мундир. Его почистили, выгладили, причем, недавно: ткань теплая и пахнет утюгом. Шаровары, китель — все в пору, по всему видать, шили на заказ. Форма из шерстяной ткани, плотной и теплой. Диагональ… По весеннему времени в самый раз. На груди какой то эмалевый значок на винте. Что это жетон, или орден? Натягиваю сапоги и прохожусь по палате. Поручик смотрит с улыбкой.
— Прапорщик Красовский Павел Ксаверьевич! — щелкаю каблуками и бодаюсь головой, как белогвардейцы в кино.
Рапота смеется.
— Хорошо б отметить исцеление!
Поручик вздыхает:
— Водки не купить. Только в ресторанах первого класса.
Совсем забыл! Его императорское величество изволили с началом войны запретить в России продажу спиртного. Патриотические чувства должны быть трезвыми. Его величество были добрым человеком, но дураком. Не он один. Позже на эти грабли наступят американцы, затем снова мы — уже при Горбачеве. Дурость имеет свойство воспроизводиться.
Приносят обед. Почему–то называют «завтраком», хотя на часах полдень. Моих карманных часах. Серебряная, изящная луковка с гравированной крышкой. Под крышкой белый циферблат с римскими цифрами и надписью «Павелъ Буре». Цепочка, дарственная вязь на задней крышке: «Дорогому Павлуше!» Не забыть завести, это не кварц…
На «завтрак» сегодня мясные щи и гречневая каша с большим куском вареной говядины. Вкусно! Однако поручик едва ковыряет, видно, что надоело. Наверное, меню госпиталя разнообразием не отличается. А вот нам в самый раз! Опустошив тарелки, подхожу к окну. Во двор въезжает экипаж (дрожки, пролетка — черт их разберет!). На землю спрыгивает щеголевато одетый офицер с четырьмя звездочками на погонах модного френча и адъютантским аксельбантом. В руках — огромный букет, завернутый в цветную бумагу. Похоже, розы…
— Штаб–ротмистр князь Бельский из штаба корпуса! — поясняет за спиной Рапота. — К Оленьке приехал.
— Жених?
— Жених у нее в Галиции, поручик артиллерии. Бельский — воздыхатель.
— Счастливый?
— Сами увидите.
Бельский исчезает в дверях, но скоро является снова. Без букета и с мрачным лицом. Вскакивает в коляску (ага, это коляска!) и уезжает.
— Афронт! — смеется Рапота. — Ишь, разогнался! Думал: раз из князей и при штабе…
Поручик не скрывает радости, мне тоже почему–то приятно.
Едва прилегли — стук в дверь. В приоткрытой щели — голова. Густо смазанные маслом волосы расчесаны на прямой пробор.
— Павел Ксаверьевич, позволите?!
Делаю приглашающий жест. Сегодня я популярен. В палате возникает угодливо сгорбленная фигура с корзинкой. Физиономия прямо лоснится от подобострастия.
— Боже, как вы похожи! — фигура ставит корзинку и заламывает руки. — Вылитый батюшка! Те же глаза, брови…
Делаю знак заткнуться, понимают сразу.
— Тихон Евстафьевич, агент вашего батюшки в Белостоке, — рекомендуется фигура. — Ксаверий Людвигович наказали за вами приглядывать…
Поднимаю брови.
— Я хотел сказать «сообщать», то есть держать батюшку в курсе… — агент путается.
— Короче, Склифосовский!
— Залесские мы, — поправляет фигура. — Я как узнал о контузии, сразу телеграфировал вашему батюшке, они велели сходить и разузнать. Гляжу, а вы здоровенький! И доктор так говорит… Счастье–то какое!..
Похоже, опять заломят руки. Выразительно гляжу на корзинку. Залесский–Склифосовский подносит ее ближе.
— Не побрезгуйте, ваше благородие! Впопыхах собрал. Что под рукой оказалось.
— Не побрезгую. Можешь идти!
— Что передать батюшке?
— Скажи: здоров, чего и ему желаю!
— Они так обрадуются, так обрадуются! — фигура исчезает за дверью.
Откуда у меня хамский тон? Обругал человека, за дверь выставил. Ну и он… «Как вы похожи!» На кого? Придвигаю корзину и поднимаю салфетку. Так… Жареная курица в вощеной бумаге, ветчина, нарезанная толстыми ломтями, белый хлеб, коробки папирос, еще какая–то закусь… А это что? Бутылка в форме графина, внутри колышется коричневая жидкость…
— Коньяк, шустовский?! Довоенный… — завистливо выдыхают над плечом. Рапота.
— Попробуем?
— Не здесь! — он говорит шепотом. — Увидят — не избежать скандалу. Оленька на вас сердита, да и другие сестры не любят. Лазарет не кабак, — он достает часы, отщелкивает крышку. Часы у поручика карманные, никелированные, большие. За версту видать, что дешевые. — В три пополудни кончится тихий час, сестры займутся процедурами, никто не заметит, что мы ушли. Тут неподалеку славное местечко…
Вновь укладываюсь на койку, закрываю глаза. Хлопотный выдался день…
«Они убили солдатика Бомона!»
Пацаном я обожал этот фильм. Французский диверсант, отправленный в Африку убить диктатора, предан своим начальством и выдан врагу. Суд, скорый и неправый, тюрьма, побег… Через два года Бомон в Париже — платит по счетам. Спецслужба–предатель встает на ноги, но Бомон неуловим. Африканский диктатор искусно подставлен под выстрел тупого спецназовца, выяснены отношения с неверными другом и женой. Под печальную музыку Марикконе Бомон идет навстречу смерти: ему незачем жить…
Они убили солдатика Петрова…
Вышло не так красиво, как у Бомона, можно сказать, совсем скверно. Кино и жизнь соотносятся плохо. Солдатику Петрову внушили: Родина озабочена мятежом в горном крае, там нужен конституционный порядок. Что понимал в политике юный лейтенант? Откуда знать ему, что Родина — понятие слишком обширное, представляют ее отдельные лица? Или морды: лоснящиеся от жира, с вороватыми, бегающими глазками?
Лейтенанта с пятью солдатами выбросили в горах с заданием перекрыть дорогу и ждать. При появлении «уазика» без номеров, задержать всех пассажиров, при попытке сопротивления — уничтожить. Разведка не подвела — УАЗ появился в указанное время. А вот дальше пошло не по плану. На знак остановиться УАЗ прибавил скорость и снес жердь, изображавшую шлагбаум. Однако за шлагбаумом лежал в секрете сержант Ванюков с пулеметом Калашникова и четким приказом, что делать…
Когда мы подбежали, УАЗ стоял, уткнувшись радиатором в дерево, пассажиры плавали в крови. Вернее, пассажирки. Из пяти человек в машине, только водитель был мужчиной. Мы вытащили их на траву, две женщины еще дышали. Юные, испачканные кровью лица… Я связался с базой.
— Спокойно, Петров! — раздался в наушниках знакомый голос майора. — Они не остановились, ты открыл огонь. Все по инструкции. Завершай работу и уходи.
— Что значит, «завершай»?
— «Трехсотых» сделай «двухсотыми», что тут непонятного?
— Это женщины!
— Кому женщины, кому «черные вдовы»! Мы эту группу два месяца пасли. Выполняй приказ, Петров!
Я хорошо знал, кто такие «черные вдовы». У командиров абреков имелись целые гаремы — религия и деньги позволяли. Время от времени и не без нашей помощи командиры отправлялись к аллаху, а юных вдов брали в оборот. Не в том смысле, как вы подумали. Девчонок прессовали, уверяя, что они должны отомстить за мужей, лучше ценой своей жизни. Это гарантирует воссоединение с любимым в раю. Полуграмотные девки (кто ж их образовывал в то время?) верили. Вдовы становились живыми бомбами, подрывавшими гяуров, то есть нас. Поначалу только солдат, впоследствии террор распространили на мирные города России. Четыре обезвреженные «черные вдовы» — это десятки спасенных жизней. Солдатик Петров приказ выполнил…
Назавтра по западным каналам прошел душераздирающий сюжет о мирных жителях, расстрелянных на дороге убийцами–федералами. Окровавленные женские лица крупным планом, сгоревший УАЗ. Машину мы не жгли, это сделали абреки, только, поди, докажи! Сюжет показали и по российским каналам — с тем же комментарием. Иного ждать не приходилось: все знали, кому принадлежат родное телевидение. Возмущенные горцы требовали наказания виновных. Поначалу я не принял к сердцу: горцы постоянно возмущались и чего–то требовали. Им можно было все: выгонять русских из домов, грабить их, избивать, отрезать живым людям головы… Русским разрешалось лишь безропотно умирать. С точки зрения Запада и его марионеток в России, так было правильно.
Я не понимал силы общественного мнения. Вернее, сноровки тех, кто его создает. У абреков пиаром заведовал профессиональный актер, как говорили, не бесталанный. Он выжал из ситуации все и даже больше. В Кремле решили лечь под Запад. Комбат защищал меня, как мог, но его сломали. Нас арестовали и отдали под суд. Все прекрасно понимали, что происходит. Профессиональные судьи, ознакомившись с делом, отказывались нас судить, устроители спектакля созвали присяжных. Перед судом их «просветили»: жирные морды в обрамлении генеральских погон заявляли в телекамеры, что такие, как Петров — позор российской армии, старший лейтенант с подчиненными заслуживают сурового наказания. Морды не знали свой народ, те, кто кормится западными объедками, его никогда не знают…
Присяжные нас оправдали, единогласно. Морды в телеканалах выглядели кисло, что–то бормотали о правовой неграмотности, но люди в зале суда ликовали. Нас обнимали, поздравляли и даже пытались качать. Западные каналы показывали это крупным планом, толсто намекая, что русские — нация убийц.
Из армии меня все же уволили, после всего случившегося я и сам бы не остался. Я подыскивал себе занятие, как вдруг сообщили: готовится пересмотр дела. Жирные морды без лишней брезгливости лизали западные задницы, но плевок от собственного народа снести не могли. Не все, однако, оказались такими. Честные люди в России были всегда, только на больших постах их не встретишь. Мне вручили фальшивые документы, дали денег и велели лечь на дно.
Наверное, послушайся я, все бы утряслось. Но у каждого своя мера… Рядом со мной никого не было. Кому быть у сироты, росшему в семье тетки, где ему постоянно и с удовольствием напоминали, что он лишний рот? Вместо того чтоб тихо забиться в какую–нибудь Тмутаракань и сидеть как мышь под веником, я стал пить. Меня пытались урезонить, рассказывая о сумме, объявленной за мою голову, я не верил. Из всех народов абреки самые распальцованные: они покупают вскладчину добитый джип и ездят на нем по очереди, чтоб все видели, какие они крутые. Они будут грозить вырезать вашу семью, но стоить поймать их с ножиком, как начнут дрожать и мамой клясться, что просто шли мимо. Они заявят о миллионе за вашу голову, чтоб все знали, какие они мстительные, но если кто вдруг поверит и придет за деньгами, ему ответят, что он не туда зашел.
Я снова недооценил бывшего актера. Он решил, что суд по обычаю гор выигрышнее российского. Убедил спонсоров. По диаспорам в России пошла информация… Если человек сидит дома, не высовываясь за порог, найти его трудно. Продукты мне приносили, но за водкой требовалось ходить. Как сохранить инкогнито человеку, лицо которого часто и крупным планом показывали по телевизору? Когда я возвращался с очередной добавкой, ко мне подошли. Случись это месяцем раньше, я бы отбился: бандитов было всего трое, а стволами они могли маму пугать: у подъезда жилого дома стрельба — дело стремное. Милиция приехать может… Завязалась драка, и мышцы, ослабшие за месяц пьянства, подвели. Меня двинули по голове рукояткой пистолета, запихнули в машину, а уж там вкололи снотворное…
Очнулся я в яме. Где я и почему, объяснять не требовалось. В каждом ауле есть такие ямы, и не одна. Торговля людьми — давний бизнес этих мест, в девяностые он пережил невиданный подъем. Меня похитили не мстители, те бы просто убили. Пленника следовало выгодно продать, а что с ним станет, абреков не волновало. Мне предстояло жить ровно столько, сколько уйдет на торг. Судя по тому, что говорили прятавшие меня друзья, торг не должен был затянуться.
Надо мной не издевались, не били — продавцам это без нужды. Меня даже сносно кормили; не досыта, конечно, но не голодал. Похитители были разумными людьми: чем лучше выглядит товар, тем дороже стоит. Я даже не плавал в нечистотах: в яме стояло помойное ведро, куда я справлял естественные надобности. Раз в сутки ведро подымали на веревке и возвращали пустым. Посули черноголовому деньги, он и дерьмо за тобой вынесет, не поморщится.
О чем я думал в той яме? Ни о чем. Мелькало легкое сожаление, что не доживу до первого юбилея — в январе мне исполнялось 25. Но больше хотелось, чтоб смерть пришла быстро. Умом я понимал: это невозможно. За такие деньги и чтоб просто убить? «Черные» устроят представление, они это любят. Будут кривляться, надувать щеки, «зикр» станцуют. Потом примутся резать…Однако человеку свойственно мечтать, вот я и мечтал. Убить себя я не мог — нечем. Ножа нет, бритвенного лезвия тоже, даже иголки нет — на этот счет меня обыскали тщательно. А вот шнурки на ботинках оставили. Петлю сделать было нетрудно, только за что зацепить? Все же пригодились мне те шнурки…
На седьмой день (в яме было постоянно темно, и я считал дни по вынесенным ведрам) в яму скинули лестницу. Ко мне спустился гость. Я ожидал бородатого абрека, обвешанного оружием, и на всякий случай приготовился, но это оказался старик. Маленький, тщедушный, с гладким подбородком. Даже в той ситуации меня колотнуло: «черный» и без бороды? Лицо старика покрывали морщины, сколько ему лет, я толком не разглядел — темно было. В руках старик держал какую–то плошку с фитильком, какой от нее свет? И хорошо, что это было плошка, от фонаря я бы ослеп. Старик поставил плошку на земляной пол, сел и поджал ноги. Я подумал и устроился напротив. Плошка горела посреди, не то разделяя нас, не то объединяя.
— Ты убил женщин из прихоти? — спросил старик. Голос у него был на удивление молодой и по–русски он говорил чисто.
Я утвердительно кивнул. Какая разница?
— Сам?
Снова кивок.
— Врешь! — спокойно сказал старик.
Я не стал спорить. Вру, так вру.
— Выгораживаешь друзей, — вздохнул гость, — берешь вину на себя. Это достойно, но лгать не к лицу воину. Расскажи, как было!
Я подумал и рассказал.
— Так я и думал! — сказал гость по завершению. — Ты всего лишь исполнил приказ. Те, кто отдал его, были правы: в машине ехали «черные вдовы».
Я удивился: абреки утверждали совершенно другое.
— Одна из погибших — моя дочь, — сказал старик и притих. Я молча смотрел на него. Мои глаза привыкли к свету, и я разглядел: борода у гостя просто–напросто не росла, всего лишь несколько волосков. — Они забрали ее у меня, — продолжил старик после молчания. — Выдали замуж за эту скотину эмира. Вы убили его, и я обрадовался: дочь вернется ко мне! Ее не отпустили, а я не мог им помешать. Я плакал, когда узнал, к чему ее готовят. Аллах запретил убивать невинных, дочь ждал ад. Ты уберег ее от самого страшного, однако стал моим кровником.
Я насторожился: в горах кровников режут.
— Я хочу, чтоб ты вернул мне дочь!
Старик был явно не в себе, и я успокоился.
— Покажи руку!
Я протянул ему ладонь. Он взял ее сухонькими пальчиками, развернул к огню и некоторое время рассматривал линии.
— Ты сможешь! — сказал удовлетворенно. — Ты сильный, но несчастный. Ненависть поведет тебя через страдания, а потом ты поймешь… — он извлек из кармана кувшинчик. — Пей!
Я медлил.
— Ты боишься смерти?
Я взял кувшинчик и опорожнил. Я надеялся, что это яд. Или хотя бы водка. Это не было ни тем, ни другим. Маслянистая, пряная жидкость протекла в желудок, на мгновение меня повело. Но затем зрение вернулось, я почувствовал необыкновенную легкость в теле. Казалось, взмахни руками — и полетишь. Однако я твердо сознавал: не получится. Старик внимательно следил за мной, затем забрал кувшинчик и спрятал в одежде.
— Сегодня они сторговались, завтра ты умрешь! — сказал гость, вставая. — Ты воин — смерть встретишь достойно. Держи!
Это была «хаттабка», самодельная ручная граната, популярная среди абреков. Стандартный армейский запал, облегченный заряд. Удобно носить, легко применять. Маленькая, но смертельно опасная штучка. По убойной силе уступает обычной гранате, но в радиусе пяти метров не уцелеть. Я жадно схватил оружие.
— Почему вы мне помогаете?
Он остановился у лестницы, улыбнулся. В зыбком свете плошки улыбка показалась зловещей.
— Я помогаю себе.
— Почему вы не убили меня?
— Ты получил бы искупление, а я — остался без дочери. Она у меня единственная. Тебя убьют другие. Я не хочу, чтоб тебя резали, как барана, ты этого не заслужил. Воину важно умереть достойно, скоро ты это поймешь. Соблюдай правила, и заслужишь милость.
Я не понял и показал «хаттабку».
— Они могут узнать, кто дал ее мне.
— Никогда! — спокойно ответил старик. — Страж наверху забудет о моем приходе, а ты не скажешь. Воин, которого предали, сам не предает. Если он воин. Прощай!
В тот миг мне стало пронзительно стыдно, как будто меня уличили в постыдных мыслях…