8
Прохладная, маленькая ладошка на моем лбу.
— Айя?
Ладошка ласково гладит меня по голове.
— Аечка, цветочек мой лунный, как я по тебе скучал!
Две слезинки выбегают из-под моих век, ладошка их бережно отирает.
— Аечка…
Она досталась мне при разделе военной добычи. После того, как спартанцы разбили персидскую конницу, а мы — пехоту союзных персам греческих городов (фиванский отряд вырезали до последнего гоплита — слишком рьяно сражались), остатки армии персов заперлись в деревянной крепости. Спартанцы непобедимы в поле, но крепости брать они не умеют, пришлось афинянам, то есть нам. Еще не остывшие от рубки, мы ринулись по деревянным лестницам, и здесь я поймал кураж. Взлетев по шатким ступенькам, спрыгнул внутрь — и пошла потеха! У меня были только щит и махайра. С копьем по лестнице не побегаешь, дай Арес удержать тяжелый гоплон. Внутри меня встретили наемники-гоплиты. У персов отменная конница, но пехота — оторви и выбрось. Потому гоплитами у Мардония служили изменники-греки. Они знали о смерти командующего (Мардония уконтрапупили спартанцы) и сражали вяло. Но даже так мне пришлось туго. Стоило хоть мгновение промедлить, и меня б нашпиговали бронзой. Я не колебался, терять мне было нечего. Закрывшись гоплоном, рванул на строй, как будто за мной шла фаланга. Они не ждали такой наглости, и на мгновение растерялись. Это им дорого обошлось. Я проломил щитоносную шеренгу, и пришло время махайры. Я колол, рубил, резал; кололи, рубили, резали меня, но я не чувствовал боли. Я очнулся, когда вокруг стало пустынно. Подбежавшие афиняне вязали сдающихся изменников, уносили своих раненых и добивали раненых врагов. Меня перевязали — иначе не дожил бы до вечера. В крепости захватили женщин Мардония: персы не расстаются с гаремом даже в походах. Двум героям: Аимнею, убившему Мардония, и мне позволили выбрать рабынь. Перед этим с наложниц сорвали одежды, дабы ни один изъян не укрылся от победителей. Аимней выбрал гречанку: высокую, стройную, медноволосую, с тяжелыми литыми бедрами. Войско застонало, когда спартанец схватил добычу: на месте героя желал быть каждый. Кроме меня. Греки помешаны на красоте, но их представления о прекрасном странные. Что может быть чарующего в линии носа, совпадающей с линией лба? Я колебался, когда одна из гарема: маленькая, смуглая — замухрышка, а не женщина, даже странно было видеть ее среди наложниц, вдруг не выпалила:
— Возьми меня, господин!
Я изумился: это было неожиданно. Греческие женщины не заговаривают с мужчинами.
— Ты ранен, я умею врачевать! — добавила смугленькая.
Во враче я нуждался больше, чем в женщине, поэтому кивнул. Добычу полагалось схватить и бросить на плечо, но у меня не было на это сил. Айя (а это была она) сама подошла и взяла меня за руку.
— Вели вернуть мне одежду! — сказала строго. — Теперь я твоя женщина, они не должны пялиться. Мой узелок пусть тоже вернут. В нем снадобья, ты в них нуждаешься.
Я распорядился. Она обняла меня, и мы поковыляли к шатру. Наш путь лежал сквозь войско, мы шли, сопровождаемые скабрезными шуточками. Шутки были беззлобные: мне никто не завидовал. Что они понимали, жеребцы…
Айя заново перевязала мне раны, перед этим промыв их и зашив. В узелке ее оказались горшочки с мазями, вязкими и пахучими. Мази угомонили боль и сняли жар. На узелок Айи победители не позарились: это ведь не украшения или дорогие одежды. Если б они знали, как продешевили! Через неделю я был на ногах, в то время как других раненых отнесли на погребальные костры. Многие умерли и позже.
В первый же вечер Айя, скинув одежды, и легла со мной на шкуру. Мне, однако, было не до забав. Я не тронул ее на следующий день и в последующие. Через неделю она спросила, кусая губы:
— Господин, я тебе не нравлюсь? Или ты любишь мальчиков?
В ответ я пожал плечами. Я в самом деле не знал, кого я люблю. Воплощение в гоплита состоялось незадолго до битвы при Платеях, последующее время прошло в лагерях и походах. Я больше думал, как восстановить навыки боя, чем о женщинах. Не получив ответ, Айя заплакала. Крупные, как плоды олив, слезы катились по смуглым щекам и падали мне на грудь. Я обнял ее левой рукой (правая еще побаливала), и она, всхлипывая, стала рассказывать. Оказалось, что никакая она не наложница — знахарка. Мардоний держал ее при гареме, чтоб лечила женщин — и только для этого. У восточных народов есть бзик — посторонний мужчина не должен касаться твоей женщины; неважно — лекарь он или кто другой. Пользовать наложниц разрешается евнухам, но где найти лекаря-евнуха? Поэтому знахарки в цене. Айю обучил ремеслу отец, обучил хорошо. Она не персиянка, персы своих женщин врачевать не учат — у них другое предназначение. Айя назвала имя племени, из которого родом, но я, признаться, плохо разбирался даже в греческих топонимах. Что говорить о бескрайней Персии? Оказалось, ее полное имя Айгюль, что означает «лунный цветок» — Айгюль родилась ночью. Отец сам принял дочь, и новорожденная ему понравилась. Отец продал Айю за двести драхм — столько не платят даже за красавиц. Отец был счастлив: разбогател и за будущее дочери спокоен. Жить при дворе второго человека империи… Разумеется, Мардоний мог спать с Айей, и он этим правом воспользовался. Один раз. После чего велел смуглянке лечить красавиц, а о его спальне забыть. Мардоний, как все персы, любил крутобедрых и пышногрудых, худышка его не привлекала. Айя лечила: принимала роды, снимала боль и высчитывала часы, благоприятные для зачатия. Сама на зачатие не рассчитывала: Мардоний мог не спать со своей лекаркой, но это не означало, что другим позволялось. Знахарка напрасно старела. Айя с болью в голосе призналась, что ей уже двадцать три, а она считай, что девственница. Это такое горе! Она обманула меня, скрыв это при выборе. Она совершенно не искусна в любви, а греки ценят в женщинах именно это. Она надеялась, что храбрый воин, который давно не знал женщины (где ж взять их в походе!), набросится на нее, но он побрезговал…
Слушать это было смешно, и я расхохотался. Она запнулась, обиженно поджала губу, но лекарь победил в ней женщину.
— Господин! — сказала она с тревогой. — Если будешь смеяться, швы на ранах лопнут! Я умоляю тебя…
— Расскажи лучше, как любят персы!
Она оживилась: тема была знакома. Рассказывая, она увлеклась и перешла к показу; так легко и естественно случилось то, о чем она мечтала. Айгюль уснула счастливой, а назавтра обмывала и перевязывала меня с особой нежностью.
По возвращению в Афины я отпустил ее на волю со всеми необходимыми формальностями. Как было заявлено на агоре, «в благодарность за исцеление от тяжких ран». Однако Айгюль не ушла, хотя я предлагал ей вернуться в Персию.
— Я там не нужна! — сказала она. — Отец умер, а замуж меня не возьмут — слишком старая, — она помолчала и спросила с тревогой: — Ты ведь не прогонишь меня, господин?
— Прогоню! — пообещал я. — Если хоть раз назовешь меня «господином».
— Как же мне звать тебя? — удивилась Айя.
— У меня есть имя.
— Мне трудно выговаривать «Эрихфоний», — сказала она. — Может Эрихий? Ты не против?
— Просто Эрих. А ты будешь Айя. Мне не нравится «гюль».
— Лучше Аечка! — попросила она. — Я люблю, когда ты зовешь меня так. Как будто гладишь…
Я согласился.
— Теперь, когда у нас новые имена, мы заживем радостно! — сказала она. — Прежние имена не принесли нам счастья: ты едва не погиб, а я старела без любви. Война кончилась, ты здоров, и у меня есть муж. Сегодня же принесем жертву богам!
Она считала меня мужем, хотя мы не заключали брак. В разграбленных и сожженных Мардонием Афинах союз с персиянкой, мягко говоря, не поняли бы. Айю это не смущало, меня — и подавно. В Афинах выяснилось, что я богат. Гоплиты — люди не бедные: одной бронзы в их снаряжении на несколько талантов, а бронза в Греции стоит дорого. В наследство от родителей мне достался участок земли неподалеку Афин. Мой городской дом разграбили персы, но землю унести они не могли. Земля давала солидный доход, к тому же мне перепала военная добыча. Айя занялась семейным хозяйством: нанимала арендаторов, торговалась с покупателями, присматривала за рабами и обустраивала дом. Я больше сидел в таверне или толкался на агоре, перетирая с такими же бездельниками последние новости. Я честно пытался помочь жене, но Айя отстранила меня — за никчемность. Я разбирался в древнегреческом сельском хозяйстве, как наш старшина — в классическом балете, что и понятно. Поначалу я обиделся, но потом смирился. Вечерами, извлекая бронзовые заколки из прически (волосы у нее были густые и пышные), Айя рассказывала о дневных хлопотах и с гордостью сообщала о выгодных сделках. Я же нетерпеливо ждал, когда она сбросит одежды…
На ложе она исполняла мои желания, нисколько не заботясь о себе.
— Главное, чтоб муж был доволен! — объясняла она. — Если женщина не способна дать это ему, то зачем она? Я сама утолю огонь в своих чреслах — любая женщина это умеет. Я занимаюсь этим, когда ты спишь. Прижимаюсь к тебе и вожу пальчиком. Мне так хорошо!
Мне стоило труда переубедить ее. Я сказал, что испытываю наслаждение, видя ее удовлетворенной. С тех пор она внимательно следила, чтоб это случалось одновременно.
— Боги смилостивились, послав мне тебя! — говорила она после ласк. — Ни одна женщина Персии не сравнится со мной в счастье. Я старая, некрасивая, а ты любишь меня! Так не любят даже красавиц!
Я не смог объяснить ей: в моем времени она считалась бы идеальной женой. Любой мужчина носил бы ее на руках. Что до красоты… Став женой, Айя расцвела. Я не раз замечал заинтересованные взгляды, которыми провожали ее мужчины. Однако убедить Айю не пытался: иногда она бывала упрямой.
Со временем Айю стало тревожить другое. Она не беременела, несмотря на все благоприятные дни. Однажды она сказала мне:
— Ты должен попробовать с другой женщиной!
Слабую попытку возразить она пресекла на корню. К тому времени у нас появился новый источник дохода — Айя стала лечить афинянок. Греки не стесняются наготы, на соревнования в женских гимнасиях, где девочки бегают и прыгают нагими, приходят все желающие. Стоит, однако, гречанке выйти замуж, как муж запирает ее в гинекее. Только в бедных семьях жены ходят на рынок, в состоятельных это дело рабов. Большую часть жизни афинянки проводят в четырех стенах. Будь Айя официальной женой, ее заботы по хозяйству встретили бы непонимание. Рабыне или как там ее, вести дела позволено. Греческие мужья, как и персидские, не хотели, что их жен лапал лекарь-мужчина, а женщины, как известно, иногда болеют. Айя лечила удачно, ее практика стремительно росла и приносила большой доход. Деньги, полученные от пациенток, Айя отдавала мне, как и остальную выручку. Я ведь был ее мужем! Взамен я покупал ей подарки, она им чрезвычайно радовалась. Подарки у персов (и не только у них) служат доказательством любви.
Женщин, желающих забеременеть, Айя знала. Все они были одинокими, большей частью вдовами. В разрушенных персами Афинах вдов хватало. Айя приводила их в благоприятные для зачатия дни и предлагала мне. Таинство совершалось под присмотром. Айя объясняла это необходимостью, но я думаю, она просто ревновала. Я выполнял задание молча, без ласк, Айе это нравилось. Следующей ночью она любила меня с особой страстью, словно показывая: лучше ее не найти! Как будто я искал…
Ни одна из вдов не забеременела, и Айя успокоилась. Она опасалась, что бесплодна, а бесплодных жен выгоняют.
— Мне так хотелось родить тебе сына, лучше двух! — сказала она по завершению эксперимента. — Жаль, что боги сделали тебя бесплодным. Их можно понять: ты необыкновенно красив. Боги завистливы.
Я предложил ей забеременеть от другого, Айя обиделась:
— Мужчина может дарить семя любой женщине, но не каждая может его принять. Понятно, когда женщина одинока. Если у нее есть муж, и он бесплоден, женщина принимает семя брата или отца мужа. У тебя их нет. Родить мужу сына от постороннего — предательство, за это в Персии закапывают живьем. И правильно делают! — добавила она мстительно.
В конце концов, я рассказал ей правду. У меня больше не было от нее тайн. Айя не удивилась. В мире, где боги принимают облик мужчин, чтоб соблазнить их жен, а герои, родившиеся от таких союзов, охотятся на гарпий и добывают золотое руно; в этом мире история солдата, путешествующего по телам, не выглядела чем-то исключительным. Айя надоумила меня пойти к пифиям, и ее обрадовал ответ. Ей не нравилась история гастата Секста Помпония. Айя просила обучить ее русскому языку, но из-за хлопот по хозяйству далеко не продвинулась. Она запомнила лишь отдельные слова. Более всего ей нравилось: «Я люблю тебя, маленькая!», возможно, из-за перевода. В русском языке слово «маленькая», произнесенное в определенном контексте, может означать что угодно, и я перевел его как «моя богиня». Айя произносила эту фразу, забавно коверкая слова, затем попросила говорить ее чаще. Мне было не трудно.
На какой-то миг я поверил, что история солдатика Петрова кончилась. У меня был дом, достаток, любимая и любящая жена. Пусть я жил в другом мире, но здесь тоже были люди, и среди них встречались симпатичные. Я забыл, что бывает война, и она напомнила о себе. Персы нас не беспокоили, но разоренную нашествием страну заполонили разбойничьи шайки. Однажды утром ко мне прискакал арендатор: разбойники грабят ферму. Хозяин обязан защищать арендатора, к тому же представился случай себя показать. Я вскочил на коня, не надев в спешке доспехов. Подумаешь, разбойники с дубинами! У одного, к несчастью, оказался лук. Прежде, чем я проткнул стрелка копьем, он попал мне в живот. В горячке схватки я не обратил на это внимания: обломил древко стрелы и погнался за остальными. На обратном пути живот стал болеть. Дома Айя вытащила стрелу, внимательно осмотрела наконечник, понюхала его и даже лизнула. Лицо ее разом постарело.
— Господин мой! — в расстройстве чувств она забыла о нашем уговоре. — Стрела пробила тебе кишку! Ты умрешь!
Она зашлась в рыданиях, мне не удалось ее успокоить. Выплакав слезы, она встала.
— Мне надо позаботиться о погребальном костре, — сказала она сухим голосом, — и еще о многом. Нам надо завершить дела. Мы взойдем на костер вместе.
Я не смог ее отговорить. Я умолял, обещал, что сделаю ее наследницей, она станет богатой и легко найдет мужа. У нее будет семья, дети… Айя не согласилась.
— Я лечу афинских жен, — сказала она, — и часто говорю с ними о сокровенном. Лекарке они доверяют. Думаешь, хоть одной из них сказали: «Я люблю тебя, маленькая?» Муж возьмет меня ради денег и сразу запрет в гинекее. Сам же станет развлекаться с рабынями, купленными на мое золото. Дети? Зачем мне дети, если они не твои? Пусть мы попадем в Аид, будем там бесплотными тенями, но все же вместе.
Назавтра костер был готов. Огромный, роскошный, из сандалового дерева, украшенный богатыми тканями. Денег жалеть не приходилось, Айя и не жалела. Поджечь костер согласился Аристид, наш командующий при Платеях — это было честью. На вызолоченных носилках меня подняли наверх. Вокруг собралась огромная толпа: Афины провожали героя. К тому же герой уходил с персиянкой — редко увидишь. Меня одели в лучшие одежды, Айя тоже принарядилась. Я уже впадал в забытье, но в последний миг очнулся. Мужчины в толпе стояли хмурые, женщины плакали — добрые сердца есть в любом мире. Жрец прочитал молитву, и Айя поднесла мне золотой кубок.
— Пей! — сказала грозно.
Она не хотела, что смерть выглядела самоубийством — спасала меня от будущих страданий. Мгновение помедлив, я осушил половину кубка. Остальное допила она. После чего легла рядом и обняла меня.
— Скажи: «Я люблю тебя, маленькая! — попросила она, с трудом ворочая языком — яд начал действовать. Я тоже ощущал онемение во рту, но произнести слова сил хватило…
* * *
Маленькая ладошка трогает мой лоб. Это не Айя — Татьяна. Я снова в госпитале и даже той же палате. Татьяна ухаживает за мной, она внимательна и заботлива. Я товарищ Сергея, а все, что связано с Сергеем, для нее свято. Славная будет жена у поручика! Если, конечно, уцелеет в мясорубке, которую современники окрестили Великой войной, а потомки забудут через поколение…
В палате появляется Розенфельд. За его спиной маячит кто-то незнакомый в простой одежде мастерового. Розенфельд по-хозяйски усаживается на стул.
— Вы, конечно, хотите знать, почему живы? — спрашивает доктор, довольно улыбаясь. — Я отвечу: невероятное стечение обстоятельств! Во-первых, — он загибает палец, — поручик Рапота не повез вас на летное поле. И правильно сделал — вы бы истекли кровью! Сергей Николаевич посадил аппарат прямо у госпиталя. Поломал его, зато через пять минут вы лежали на операционном столе.
Ну, Сергей, ну орел! Тебя просили?
— Второе! — доктор берется за следующий палец. — Осколок пробил деревянную обшивку аппарата и вашу кожаную одежду, потеряв при этом часть силы. Однако он был еще силен и разрубил бы ваш кишечник на части. Но на своем пути осколок встретил это, — доктор извлекает из кармана часы, вернее, то, что ими когда-то было. Серебряный корпус изуродован и напоминает кривую плошку. — Осколок вбил часы вам в живот, но дальше не пошел. Механизм, естественно, рассыпался, все части оказались внутри. Я как увидел, так и понял: без часовщика не справлюсь. Где взять часовщика? И тут мне докладывают: есть, и в госпитале! Пришел навестить раненого родственника. Велю немедленно переодеть — и в операционную! Так мы и работали вдвоем: я доставал, а он на столе складывал, пока не собрали все: каждый осколочек стекла, каждую пружинку. Я взялся за иглу, когда он сказал: «Все!» Адам Станиславович Вишневский, прошу любить и жаловать!
Вишневский кланяется:
— Рад служить пану офицеру!
— Ну и, в-третьих, — продолжает Розенфельд. — Часы все же повредили кишечник, пусть и незначительно. Мне пришлось удалить с аршин тонкой кишки, но это не страшно — у вас еще много осталось! — он смеется. — Однако при таких ранениях содержимое кишечника изливается в брюшину, а это гарантированный перитонит. И что же? Ваши кишки оказались пусты! Совершенно! Вы что, постились?
— Понос. Денщик накормил тухлой рыбой.
— Это у нижних чинов понос, у офицеров — колит, — он снова смеется. — Однако следует признать: колит случился как нельзя вовремя. Не забудьте дать денщику на водку. Что мы имеем в итоге? Невероятное стечение обстоятельств, которое спасло жизнь прапорщику! Кто-то горячо молится за вас, Павел Ксаверьевич!
Некому за меня молиться…
— Вы забыли о четвертой причине, господин коллежский асессор!
— Какой? — он удивлен.
— О золотых руках доктора Розенфельда! Спасибо вам, Матвей Григорьевич! Спасибо, пан Адам!
Розенфельд протестующе поднимает руку, но по лицу видно: доволен.
— Случай и в самом деле уникальный, — говорит он. — Собирался в медицинский журнал написать, но опередили, — он достает из кармана газету. — Вот! Вы теперь знаменитость. Поправляйтесь, Павел Ксаверьевич! Как станете на ноги, милости прошу! Кабинет для вас открыт.
После ухода гостей читаю газету. Огромная статья: «Подвиг русских военлетов», как водится с «ятями» и «ерами» на законных местах. Все описано подробно, по всему видать — со слов поручика Рапоты. Полет во вражеский тыл, съемка штаба неприятеля. Добыты важнейшие сведения (откуда репортеру это знать?), тяжелое ранение летнаба… В центре внимания журналиста почему-то не летчик, посадивший аппарат у госпиталя, а раненый прапорщик. Изложена биография героя. Сын состоятельных родителей, учился в Лондоне, но с началом войны «по зову сердца» (как же иначе!) вернулся, чтоб «грудью стать на защиту Отечества». Отличился в окопах (опять мулька про германских офицеров), был приглашен в авиацию. О дуэли с князем автор не вспоминает, что и понятно — не вписывается в образ. Зато о крестике из рук Е.И.В. (Его Императорского Величества) два абзаца. Подвиги в воздухе — подробно и с деталями, перечислены высокие награды Отечества. Роковой полет… Автор писает кипятком от записки: «Прощай!» Герой не стал просить товарища спасти его (как будто мог), а сурово и просто сказал последнее «прости». Величие духа русского воина, вот то, что всегда отличало нас от гнусных германцев! Само провидение (привет вам, поручик Рапота!) вмешалось и спасло героя, который умирал с думой об Отечестве (ну, попадись ты мне, писака!). В центре газетной полосы — большой рисунок. Летчик в круглом шлеме передает пилоту блокнот, на странице которого большими буквами: «Прощай!» На белом листе — черные пятна, такие же черные капли падают с пальцев раненого. Надо понимать, не чернила, хотя впечатление именно такое. В итоге вывод: «С такими былинными воинами, как прапорщик Красовский, Россия неизбежно одержит победу!» От имени читателей (кто его уполномочил, интересно?) автор желает герою скорейшего выздоровления.
Твою мать! Хоть бы Розенфельда вспомнил! Стыдно перед доктором. Где б лежал «былинный герой», если б не он?
Статья имеет неожиданный эффект: меня награждают Георгиевским оружием. Видимо снимки оказались и вправду важными. У меня уже есть аннинское: знак ордена Анны, «клюкву», носят на эфесе оружия. У авиаторов это кортик, но я им пока не обзавелся. Рапоту представили к Георгию IV класса — за спасение офицера. Сергей рад, и радость его заразительна. Награду мне вручают в госпитале. Пришли все летчики отряда. Они купили мне кортик вскладчину. Знак ордена Святого Георгия привинчен к верхушке рукояти — эфес у кортика слишком узкий. «Клюкву» прикрепили к ножнам. Теперь это Аннинское и Георгиевское оружие одновременно. На изогнутом перекрестии выгравирована надпись «За храбрость». Не забыт и темляк из орденской ленты — желтые и черные полосы, серебряная кисть. Теперь я как петух индийский…
Сестры милосердия приходят проведать. Им интересно все: мое самочувствие, кортик с темляком, но более всего — извлеченные из живота часы. Изуродованный «Буре» ходит по рукам, вызывая почтительное изумление. Они очень славные, эти женщины. Почти все некрасивые, но с удивительным светом на исхудавших лицах. Я целую им руки, они смущаются и прячут их под фартуки. Кожа рук у них грубая и красная от частого мытья, они это знают и стесняются. Женщины везде хотят выглядеть привлекательно.
Татьяна ревниво следит за визитами. Она оберегает прапорщика от излишних волнений и просит, чтоб его не утомляли. На самом деле стремится быть со мной сама. Ей хочется говорить о Сергее, я самый подходящий для этого объект. Я рассказал все, что знал о поручике хорошего, но ей хочется еще. Она готова слушать о Сергее часами. Делиться чувствами Татьяна стесняется, только мечтательно улыбается. Улыбка делает ее лицо необыкновенно милым.
— Когда вы лежали в беспамятстве, — однажды говорит она, — то звали женщину. Имя необычное… — она смотрит вопросительно.
— Айя?
Она кивает.
— Сокращенно от Айгюль.
Татьяне очень хочется спросить, любопытство борется в ней с деликатностью и побеждает.
— Это ваша невеста?
— Жена.
Лицо у Татьяны изумленное: никто не знал, что прапорщик женат.
— Где она сейчас?
— Умерла.
— Павел Ксаверьевич, ради Бога!.. — Татьяна прижимает руки к груди. Она искренне огорчена: заставила вспомнить меня о грустном. Делаю успокаивающий жест:
— Это случилось давно…
За пятьсот лет до Рождества Христова. Но саднит, как будто вчера.
— Она болела?
Киваю. Болезнь звалась «любовью». От нее, случается, умирают.
После этого разговора отношение сестер ко мне меняется. Почтительное восхищение и настороженность сменяет трогательная забота. Причину искать далеко не надо. Прапорщик не делал попыток сблизиться с кем-либо из сестер, что вызывало недоумение. «Как его понять, ведь мы не так уж плохи?!» Прапорщика считали заносчивым. Теперь все разъяснилось. Сердце героя ранено смертью любимой, он тоскует и не может забыть. Ее звали Айгюль, это звучит так загадочно. Хорошо б исцелить эту сердечную рану! Женщины обожают романтические истории…
Мне приходят письма со всей России. Пишут барышни и гимназисты, почтенные отцы семейств и патриотические организации. Адрес на некоторых конвертах предельно краток: «Германский фронт, прапорщику Красовскому», и эти письма доходят! Восторженные слова, пожелания скорейшего выздоровления. Мне шлют памятные адреса и деньги. Сначала я недоумеваю, но мне объясняют: традиция. В России принято помогать больным и раненым, я, наверное, забыл в Англии. Денег набирается много — почти тысяча. Отношу их Розенфельду.
— Я б на вашем месте не спешил! — говорит доктор. — Мне понятен ваш душевный порыв, но, насколько знаю, отец вам не помогает. Деньги вам самому пригодятся. Мундир ваш испорчен, к тому же он теплый, а сейчас лето. Вам понадобится кожаный костюм, ботинки с крагами — все это стоит недешево.
После короткого спора уславливаемся: деньги побудут у доктора, а если мне сколько-то понадобится, возьму. Не понадобилось. Мне приносят конверт, перевязанный бечевой и с сургучными печатями. Внутри — десять бумажек с портретом императрицы Екатерины II и короткая записка: «На лечение». Тысяча рублей, почти годовое жалованье прапорщика. Почерк на записке четкий, твердый. Отправитель: Красовский Ксаверий Людвигович. Папаша вспомнили о блудном сыне…
Приглашенный из Белостока портной шьет мне мундир. Офицерам разрешили носить гимнастерки вместо жаркого кителя, я с удовольствием ее заказываю. Плюс кожаный костюм военлета, ботинки, краги, еще кое-что. Поторапливаю портного — больничный халат смертельно надоел. Наконец, приносят мундир. Он широковат в талии.
— Это вы исхудали, пан офицер, — говорит портной, видя мое разочарование. — Как поправитесь — будет в самый раз. Я специально шил с запасом.
Спорить не хочется. Расплачиваюсь, цепляю к поясу кортик, иду к Розенфельду. Мои кресты остались в отряде, но и без них чувствую себя петухом.
— Орел! — поправляет доктор. — По госпиталю трудно ходить — весь в осколках от разбитых женских сердец.
Смеемся и садимся пить чай. Вечерние чаепития у нас ежедневные. Ром у доктора давно кончился, заменяем его водочкой. По чуть-чуть: доктор опасается за здоровье пациента. Пациент находит эти опасения чрезмерными, но не ропщет. Говорим обо всем: положении на фронтах, снабжении войск и госпиталей, настроении войск и тыла. Ольга пишет часто, Розенфельд пересказывает московские новости. В древней столице тоже неблагополучно: не хватает продовольствия, растут цены, рабочие бастуют…
— Чем это кончится? — вздыхает Розенфельд.
— Революцией!
— Думаете? — щурится доктор.
— Уверен!
То ли от последствий ранения, то ли от длительного воздержания, но водка ударяет мне в голову. Я теряю осторожность.
— Правительство вооружило народ. В окопах миллионы солдат и все с винтовками. Большая часть их неграмотны. Придет время, и окопная жизнь солдатам надоест. Достаточно найтись ловкому прохвосту, вернее, кучке прохвостов и сказать: «Бросайте фронт! Поезжайте домой и грабьте помещиков и капиталистов! У вас винтовки, вам все дозволено!» Представляете, что случится?
— Господи! — Розенфельд крестится. — Неужели до этого дойдет?
— К сожалению.
— Хотелось бы возразить, но у самого на душе смутно. Предчувствия разные… Я-то пожил, но дочку жалко. Могу вас просить, Павел Ксаверьевич?
— Сделайте милость.
— Если со мной что случится, позаботьтесь об Ольге! На Юрия у меня надежды мало. Обещаете?
Как отказать человеку, который доставал из вашего живота шестеренки с пружинками? Разговор начал я, за язык меня не тянули. Обещаю, доктор благодарит. В палату возвращаюсь в смутном настроении: не люблю невыполнимых обещаний. До революции мне не дотянуть, первый звоночек уже прозвенел. Успокаиваю себя тем, что у Ольги — отец и жених; есть, кому присмотреть.
Меня выписывают, еду в отряд. Летчики встречают меня радостно, даже Турлак, а вот Егоров хмурится.
— В отряде один аппарат, да и тот не сегодня-завтра… — он машет рукой. — Когда будут новые неизвестно, летать не на чем. Вот что, Павел Ксаверьевич, поезжайте вы в Гатчину, в офицерскую школу воздухоплавания, учиться на военлета! Как раз разнарядка пришла. Отдохнете, поправите здоровье, не то на вас жалко смотреть. Согласны?
Подумав, киваю. Смысла сидеть в отряде никакого, да и скучно. Школа — хоть какое-то разнообразие. Сергей с Нетребкой провожают меня на вокзал. Сергей рассказывает о школе, вспоминает преподавателей, дает советы. Нетребка выглядит жалко. Егоров не отпустил его со мной: столяры отряду нужны. Нетребка боится, что в этом качестве и останется, денщиком ему лучше. Успокаиваю: с Егоровым переговорено — вернусь и заберу. Нетребка пытается целовать мне руку. Подают состав, забираюсь в вагон. Поезд трогается, Сергей с перрона машет рукой. Увидимся ли? Отчего-то мне хочется, чтоб случилось. Наверное, оттого, что в последний месяц имел дело с народом ласковым, можно сказать, душевным…