Око за око
Перевод А. Корженевского
Просто рассказывай, Мик. Все подряд. Мы слушаем.
Ну, для начала… Я знаю, что делал ужасные вещи. Если у тебя в душе хоть что-то есть, ты не убиваешь людей вот так запросто. Даже если можешь сделать это, не дотрагиваясь до человека. Даже если никто никогда не догадается, что это убийство. Все равно надо стараться себя сдерживать.
Кто тебя этому научил?
Никто. В смысле, об этом просто не было в книжках, что нам читали в баптистской воскресной школе — они там все время долдонили, что, мол, нельзя лгать, нельзя работать по субботам, нельзя пить спиртное. Но ни слова про убийства. Я так понимаю, Господь и сам порой считал, что это дело полезное — как в тот раз, когда Самсон махнул ослиной челюстью, и готово: тысяча парней лежат замертво, но тут, мол, полный порядок, потому что они — филистимляне. Или как он лисам хвосты поджигал? Самсон, конечно, псих, однако свое место в Библии заработал.
Иисус в Библии, похоже, чуть не единственный, кто учил не убивать, хотя про него там тоже много написано. Да и то я помню, там было, как Господь поразил насмерть этого парня с женой, потому что они зажались и не дали ничего для христианской церкви. А уж как об этом проповедники по телевидению распинаются, боже! Короче, нет, я вовсе не из-за религии решил, что нельзя убивать людей.
Знаете, что я думаю? Наверно, все началось с Вондела Коуна. В баптистском приюте в Идене, в Северной Каролине, мы все время играли в баскетбол. Поле там было паршивое, в кочках, но мы считали, что так даже интереснее — никогда не знаешь, куда отскочит мяч. Как эти парни из НБА играют — на гладком ровном полу — так-то любой сосунок сможет…
А в баскетбол мы играли целыми днями, потому что в приюте больше нечего делать. По телевизору — одни проповедники. Там — только кабельное: Фолвелл из Линчберга, Джим и Тэмми из Шарлотта, модный этот тип Джимми Сваггарт, Эрнест Эйнгли — вечно как побитый, Билли Грэм — ну прямо как заместитель самого Господа Бога. Короче, кроме них наш телевизор ни черта не показывал, и ничего удивительного, что мы круглый год жили на баскетбольной площадке.
А этот Вондел Коун… Роста он был не очень большого, и не бог весть как часто попадал в корзину. Дриблинг вообще у всех получался кое-как. Но зато у него были локти. Другие парни, если и заденут кого, так всегда случайно. А Вондел делал это специально, да еще так, чтобы всю физиономию расквасить. Понятное дело, мы быстро приучились отваливать в сторону, когда он прет, и ему доставались все броски и все передачи.
Но мы в долгу не оставались — просто перестали засчитывать его очки. Кто-нибудь называет счет, а его бросков как будто не было. Он орет, спорит, а мы все стоим вокруг, киваем, соглашаемся, чтобы он кому-нибудь не съездил, а после очередного мяча объявляют счет, и опять без его бросков. Он просто из себя выходил — глаза выпучит, орет как ненормальный, а его броски все равно никто не засчитывает.
Вондел умер от лейкемии в возрасте четырнадцати лет. Дело в том, что он мне никогда не нравился.
Но кое-чему я от него все же научился. Я понял, как это мерзко — добиваться своего, когда тебя не волнует, сколько вреда при этом ты принесешь другим. И когда я наконец осознал, что более вредоносного существа, чем я сам, может, и на всем свете нет, мне сразу стало ясно, как это ужасно. Я имею в виду, что даже в Ветхом Завете Моисей говорил: наказание, мол, должно отвечать преступлению. Око за око, зуб за зуб. Квиты, как говаривал старик Пелег до того, как я убил его затяжным раком. Я и сбежал-то из приюта, когда Пелега забрали в больницу. Потому что я не Вондел, и меня действительно мучило, когда я делал людям зло.
Но это ничего не объясняет… Я не знаю, о чем вы хотите услышать.
Просто рассказывай, Мик. Говори, о чем хочешь.
Ладно, я в общем-то и не собирался рассказывать вам про всю свою жизнь. В смысле, по-настоящему я начал понимать, в чем дело, пожалуй что, когда сел на тот автобус в Роаноке, так что отсюда можно, видимо, и начать. Помню, я еще очень долго старался не разозлиться, когда у леди впереди меня не оказалось мелочи на проезд. Я даже не завелся, когда водитель развонялся и велел ей выходить. Оно просто не стоило того, чтобы за это убивать. Я всегда так себе говорю, когда начинаю злиться — мол, не за что тут убивать.
И это помогает успокоиться. Короче, я протянул мимо нее руку и сунул в щель долларовую бумажку.
— Это за нас обоих, — говорю. А он в ответ:
— У меня тут не разменная касса. Сдачи нет!
Надо было просто сказать: ладно, мол, оставь себе, но он так по-скотски себя вел, что мне захотелось поставить его на место. Я просунул в щель еще пять центов и сказал:
— Тридцать пять за меня, тридцать пять за нее и еще тридцать пять за следующего, у кого не окажется мелочи.
Может, я его и спровоцировал. Жаль, конечно, но я ведь тоже живой человек. Он совсем завелся.
— Ты у меня поостришь еще, сопляк. Возьму вот и вышвырну тебя из автобуса.
Строго говоря, он не имел на то права. Я — белый, пострижен был коротко, так что, если бы я пожаловался, его босс, возможно, устроил бы ему веселую жизнь. Можно было сказать ему это, и он бы, наверно, заткнулся. Только я бы тогда слишком завелся, а никто не заслуживает смерти только потому, что он свинья. Короче, я опустил взгляд к полу и извинился — не «Извините, сэр» или что-нибудь этакое, вызывающее, а тихо так, даже искренне.
Если бы он на этом и замял дело, все кончилось бы хорошо, понимаете? Да, я, конечно, здорово разозлился, но я уже приучил себя сдерживаться — вроде как затыкать злость и потом потихоньку ее стравливать, чтобы никому не причинить вреда. Но едва я повернулся к сиденью, он так рванул автобус вперед, что я едва не полетел на пол и удержался на ногах только потому, что схватился за поручень на сиденье и чуть не раздавил сидевшую сзади женщину.
Несколько человек что-то крикнули, вроде как возмутились, и потом-то я понял, что кричали водителю, а не мне, потому что они все были за меня. Но в тот момент мне вдруг показалось, что кричат мне, да еще я испугался, оттого что чуть не упал, и уже здорово разозлился… Короче, я не сдержался. Ощущение возникает такое, будто у меня в крови искры, перетекающие по всему телу, и я метнул этот импульс прямо в водителя автобуса. Он был у меня за спиной, поэтому я не видел его самого, но почувствовал, как искры попали в него, перекорежив что-то внутри, а затем все прошло и это ощущение исчезло. Я больше не злился, но знал, что он уже конченый человек.
Даже знал почему. Печень. К тому времени я стал настоящим экспертом по раковым опухолям. Ведь почти все, кого я знал, умирали от рака на моих глазах. И кроме того, я прочел все, что было на эту тему в иденской библиотеке. Можно жить без почек, можно вырезать у человека легкое, можно вырезать даже толстую кишку, и человек будет ходить с мешком в штанах, но никто не может выжить без печени, а пересаживать ее тоже еще не умеют. Одним словом, ему конец. От силы два года осталось. Всего два года — и только потому, что из-за плохого настроения он решил дернуть автобус, чтобы сбить с ног мальчишку-остряка.
Я себя чувствовал полным дерьмом. Прошло уже почти восемь месяцев с тех пор, как я в последний раз кому-то навредил — это еще до Рождества случилось. Весь год я держал себя в руках — дольше, чем когда бы то ни было, и мне начало казаться, что я справился с собой… Я пробрался мимо той леди, на которую меня швырнуло, и сел у окна, глядя наружу, но ничего не замечая. У меня только одна мысль крутилась в голове: мне жаль, что так вышло, мне жаль… Ведь у него, наверно, есть жена и дети, а из-за меня они очень скоро станут вдовой и сиротами. Даже со своего места я чувствовал, что происходит у водителя внутри: маленький искристый участок у него в животе, заставляющий опухоль разрастаться и мешающий естественному огню организма выжечь его насовсем. Мне с невероятной силой хотелось вернуть все назад, но я не мог. И как много раз раньше, мне подумалось, что, не будь я таким трусом, я бы давно покончил с собой. Не понятно только, почему я сам не умер от своего рака — ведь я себя ненавидел больше, чем кого бы то ни было в жизни. Женщина, сидевшая рядом, заговорила:
— Такие люди могут кого угодно из себя вывести, верно?
Я не хотел ни с кем разговаривать, поэтому просто буркнул что-то и отвернулся.
— Я очень признательна вам за помощь.
Только тут я понял, что это та самая леди, у которой не оказалось мелочи.
— Не за что.
— Право же, не стоило… — Она тронула меня за джинсы. Я повернулся и взглянул на нее: старше меня, лет двадцать пять, может быть, и очень даже ничего. Одета вполне прилично, так что, понятно, не бедная, и мелочи на дорогу у нее не оказалось совсем не поэтому. Она так и не убрала руку с моей коленки, и мне стало немного не по себе, потому что зло, которое я способен сделать, гораздо сильнее, когда есть прямой контакт — обычно я стараюсь никого не трогать и нервничаю, когда дотрагиваются до меня. Быстрее всего, помню, я убил человека, когда один тип принялся лапать меня в туалете на остановке по шоссе 1-85. Буквально изорвал его всего внутри, и когда я выходил, он уже харкал кровью. Меня до сих пор, бывает, мучают кошмары: он меня щупает, а сам уже задыхается.
Короче, от всего от этого я немного нервничал тогда, в автобусе, хотя никакого вреда в ее прикосновении не было. Вернее, только наполовину от этого: рука ее касалась моей коленки совсем легко, и краем глаза я видел, как вздымается ее грудь, когда она дышит, а мне, в конце концов, семнадцать лет и во всем остальном я совершенно нормальный человек. Так что мне, наверно, не совсем хотелось, чтобы она убирала руку.
Но это лишь до тех пор, пока она не улыбнулась и не сказала:
— Мик, я хочу помочь тебе.
Я даже не сразу сообразил, что она назвала меня по имени. В Роаноке я мало кого знал и уж ее-то точно не помнил. Мне еще подумалось, что она, может быть, одна из заказчиц мистера Кайзера, но кто из них знает меня по имени?.. Конечно, она могла видеть, как я работаю на складе, расспросить обо мне мистера Кайзера или еще что, поэтому я поинтересовался:
— Вы что, бываете у мистера Кайзера?
А она отвечает:
— Мик Уингер, тебе досталось такое имя, потому что оно было написано на записке, приколотой к одеялу, когда тебя нашли у дверей станции по очистке канализационных стоков в Идене. А эту фамилию ты взял, сбежав из баптистского приюта, и выбрал именно эту, возможно, потому что первым фильмом, который ты посмотрел, оказался «Офицер и джентльмен». Тогда тебе было пятнадцать, а сейчас исполнилось семнадцать, и за всю свою жизнь ты убил больше людей, чем сам Аль Капоне.
Я здорово занервничал, когда она сказала про имя и фамилию и про то, как я их заполучил, потому что узнать все это она могла, только если следили за мной несколько лет. Но когда она сказала, что знает про людей, которых я убил, тут уж не до злости было, не до вины и не до всяких фантазий. Я дернул шнур, чтобы шофер остановил автобус, буквально перелез через нее к выходу и спустя три секунды уже несся по улице бегом. Я этого всю жизнь боялся — что кто-нибудь про меня узнает. Но тут было еще страшнее — она как будто знала про меня уже давно. У меня возникло такое чувство, словно кто-то много лет подглядывал за мной через окошко в туалете, а я только сейчас это понял.
Бежал я довольно долго, а в Роаноке это не очень-то легко, потому что там сплошные холмы. Впрочем, больше получалось вниз, к центру города, где, я подумал, можно будет нырнуть в какое-нибудь здание и выскочить через черный ход. Я не знал, продолжает ли она следить, но, раз ей или кому-то еще удавалось следить за мной так долго и так незаметно, то откуда мне было знать, есть за мной хвост или нет?
И на бегу я пытался придумать, куда мне теперь деваться. Из города, понятно, надо сматываться. Вернуться на склад я не мог, даже попрощаться, и от этого мне стало немного грустно: мистер Кайзер подумает, что я убежал просто так, без причины, как будто мне нет дела до людей, которые, может быть, на меня рассчитывают. Может, он будет беспокоиться, поскольку я даже не забрал свою одежду из той комнаты, куда он пустил меня спать.
Я себя как-то странно чувствовал, представляя, что подумает обо мне мистер Кайзер, но Роанок — это совсем не приют, не Иден и не Северная Каролина. Оставляя те места позади, я ни о чем, в общем-то, не жалел. А вот мистер Кайзер… С ним всегда все было честь по чести, отличный старикан — никогда не строил из себя большого босса, никогда не старался показать, что я хуже его, даже вроде как заступался за меня, дав остальным понять, чтобы меня никто не дергал и не заводил. Он взял меня на работу года полтора назад, хотя я соврал, что мне уже шестнадцать, и он наверняка это понял. За все это время я ни разу не разозлился на работе, по крайней мере настолько, чтобы, не сумев остановиться вовремя, причинить кому-нибудь зло. Вкалывать приходилось дай бог: я здорово накачался, нарастил мускулатуру — даже не думал никогда, что у меня такая будет, — и вырос дюймов на пять, должно быть: как ни куплю штаны, они спустя какое-то время опять коротки. Короче, я потел, и после работы, случалось, все мышцы болели, но свои деньги отрабатывал и вкалывал наравне с другими. Мистер Кайзер ни разу не заставил меня почувствовать, что я там из милости, как это делали люди в приюте: мы, мол, должны быть благодарны, что нас не бросили где-нибудь подыхать с голода. В «Мебельном складе Кайзера» я впервые почувствовал какой-то покой в душе, и за то время, что я там проработал, никто из-за меня не умер.
Все это я знал и раньше, но только ударившись в 6eгa, понял, как жалко мне оставлять Роанок. Тоскливо, будто умер кто-то из близких. И так мне стало плохо, что какое-то время я просто не видел, куда иду, хотя не плакал и вообще ничего такого.
Вскоре я очутился на Джефферсон-стрит, где она прорезает лесистый холм. Дальше улица расширяется, и там полно закусочных и пунктов проката автомобилей. Машины проносились мимо меня в обе стороны, но я думал в тот момент совсем о другом. Пытался понять, почему я ни разу не разозлился на мистера Кайзера. Мне и раньше встречались люди, которые обращались со мной по-человечески; меня вовсе не колотили каждую ночь, и в обносках я не ходил, и мне не приходилось выбирать между собачьими консервами или голодом, нет. Я вспоминал всех этих людей в приюте — они честно пытались сделать меня христианином и дать образование. Другое дело, что они попросту не научились делать добро без того, чтобы при этом не обидеть. Вот как старый Пелег, например, наш дворник, негр — нормальный старикан, он нам постоянно всякие истории травил, и я никому не позволял называть его «ниггером», даже за глаза. Но он и сам был расистом — я это понял еще с того раза, когда он застукал нас с Джоди Кейпелом: мы с ним мочились на стену и соревновались, кто за один заход сумеет больше раз остановиться. Мы ведь делали одно и то же, верно? Однако меня он просто прогнал, а Джоди устроил выволочку. Тот орал как резаный, а я все кричал, что это, мол, нечестно, что я делал то же самое, что он лупит Джоди, потому что тот черный, но Пелег не обращал на меня никакого внимания. Глупо, конечно, и мне совсем не хотелось получить трепку, но так я от всего этого разозлился, что у меня внутри опять заискрилось, и я уже не мог удержаться: в тот момент я вцепился Пелегу в руку — хотел оттащить его от Джоди — и влепил ему на всю катушку.
Что я мог ему сказать? Тогда или когда ходил к нему в больницу, где он лежал с капельницей и иногда с трубкой в носу. Пелег рассказывал мне разные истории, когда мог говорить, или просто держал за руку, когда не мог. Раньше у него было брюшко, но ближе к концу я, наверно, сумел бы его подбросить на руках, как ребенка. И это сделал с ним я! Не хотел, не нарочно, но так уж вышло. Даже у людей, которых я любил, случались паршивые дни, и тогда помоги им бог, если я оказывайся рядом, потому что я сам был как бог в плохом настроении, да-да, безжалостный бог — я ничего не мог им дать, зато мог отобрать. Отобрать все. Меня пытались убедить, что, мол, ни к чему — ходить и смотреть, как он угасает. Особенно старались удержать меня мистер Ховард и мистер Деннис, и каждый из них заработал по раковой опухоли. В те дни так много людей вокруг умирали от рака, что из округа приехали проверить воду на химикаты. Я-то знал, что химикаты тут ни при чем, но никому ничего не говорил — иначе меня просто заперли бы в психушку, и если бы это случилось, можете не сомневаться, там спустя неделю началась бы целая эпидемия.
На самом деле я очень долгое время просто не знал, что это происходит из-за меня. Люди вокруг продолжали умирать — все, кого я любил, и почему-то они всегда заболевали после того, как я на кого-нибудь по-настоящему разозлюсь. Знаете, маленькие дети всегда чувствуют вину, если на кого-то накричат, а человек вскоре умирает. Воспитательница даже сказала мне, что это совершенно естественное чувство, и разумеется, мол, я ни в чем не виноват, но мне все равно казалось, что здесь что-то не так. В конце концов я начал понимать, что у других людей нет этого ощущения искристости, и чтобы узнать, как человек себя чувствует, им надо или посмотреть, или спросить. Я, например, еще раньше учительниц знал, когда у них начнутся месячные, и, сами понимаете, в эти склочные дни старался, если можно, держаться от них подальше. Я просто чувствовал это, как будто от них искры летели. А некоторые люди, к примеру, умели вроде как притягивать тебя, что ли — без слов, без ничего. Ты просто идешь в комнату и не можешь оторвать от них взгляд, стремишься быть рядом. Я замечал, что другие ребята тоже что-то улавливают и просто слепо их любят, знаете? Мне же казалось, что они будто горят, а сам я замерз и мне нужно согреться. Правда, если я что-то такое говорил, на меня смотрели как на ненормального, и в конце концов я понял, что никто, кроме меня, этого не чувствует.
А когда это стало понятно, все те смерти тоже вроде как получили объяснение. Все те раковые опухоли, все те дни, что люди провели на больничных койках, превращаясь перед смертью в мумии, вся боль, которую они испытывали, пока врачи не накачивали их наркотиками до беспамятства, чтобы они не раздирали себе кишки, пытаясь добраться до этой дикой боли. Искромсанные, изорванные, накачанные наркотиками, облученные, полысевшие, исхудавшие, молящие о смерти люди — и я знал, что все это из-за меня. Я начал понимать, что с ними будет, едва только срывался. Я знал, что за рак, где, насколько это серьезно, и я никогда не ошибался.
Двадцать пять человек, о которых я знал, и возможно, еще больше, о которых не подозревал.
А когда я убежал, стало еще хуже. Я передвигался автостопом, потому что… как еще я мог добраться куда-нибудь? Но всегда боялся людей, которые меня подсаживали, и если они начинали цепляться или еще что, я их «искрил». Легавые, которые меня отовсюду гоняли, — им тоже перепадало. Пока до меня не дошло, что я сама Смерть — брожу по свету с косой, в капюшоне, закрывающем глаза, и каждому, кто окажется рядом, уже не миновать кладбища. Да, так я про себя и думал — самое страшное существо на свете. Разрушенные семьи, дети-сироты, матери, рыдающие над мертвыми детьми — ходячее воплощение того, что люди ненавидят больше всего в жизни. Однажды я прыгнул с парапета на шоссе внизу, но только повредил ногу. Старый Пелег всегда говорил, что я как кошка, и, чтобы меня убить, надо содрать с меня шкуру, поджарить и съесть мясо, затем выдубить кожу, сделать из нее шлепанцы, сносить их до дыр, сжечь, что осталось, и перемешать пепел — вот тогда я точно умру. Наверно, он прав, потому что я все еще жив, и это просто чудо после того, что со мной случилось недавно.
Короче, я шел по Джефферсон-стрит и думал обо всем об этом, но тут заметил машину, что проехала в противоположную сторону и развернулась. Водитель догнал меня и, проехав чуть вперед, затормозил. Я был так напуган, что подумал, это опять та самая женщина из автобуса или кто-то еще — с ружьями, чтобы изрешетить меня насквозь, как в кино, — и уже собрался дернуть вверх по холму, когда понял, что это мистер Кайзер.
— Я как раз ехал в противоположную сторону. Хочешь, подброшу до работы, Мик?
Я не мог ему сказать, что задумал, и потому просто отказался:
— Как-нибудь в другой раз, мистер Кайзер.
Он, наверно, понял что-то по моему виду и спросил:
— Ты от меня уходишь, Мик?
А я стоял и думал про себя: «Только не спорьте со мной, мистер Кайзер, ничего не надо, просто оставьте меня в покое, я не хочу вам зла, но я так заряжен виной и ненавистью к самому себе, что я сейчас как ходячая смерть, ждущая кому бы приложить, неужели вы не видите эти искры, что сыплются с меня во все стороны, как брызги с вымокшей собаки…» Но вслух сказал:
— Я не хочу сейчас разговаривать, мистер Кайзер. Не хочу.
Вот тут бы ему и начать учить меня жизни. Прочесть лекцию о том, что мне нужно учиться ответственности; что, если я не хочу говорить с людьми о важном, то как же меня кто-нибудь поймет правильно; что жизнь — это не одно только сплошное удовольствие, и иногда, мол, приходится делать вещи, которые делать не хочется; что он относился ко мне лучше, чем я того заслуживаю; что его, мол, предупреждали: бродяга, мол, никчемный, неблагодарный и все такое…
Но он ничего этого не сказал, а просто спросил:
— У тебя какие-нибудь неприятности, Мик? Я могу одолжить тебе денег. Я знаю, ты потом отдашь.
— Не хочу ничего занимать.
— Если ты от кого-то бежишь, то давай лучше вернемся. Там ты будешь в безопасности.
Ну что я мог сказать? Это, мол, вы, мистер Кайзер, в опасности, а я тот человек, который, возможно, вас убьет? И я ничего не сказал. Он помолчал и просто кивнул, положив руку мне на плечо.
— Ладно, Мик. Но если тебе понадобится работа, возвращайся ко мне. Когда где-нибудь осядешь на время, напиши, и я вышлю тебе твои вещи.
— Просто отдайте их кому-нибудь, — говорю.
— Что? «Старый-жмот-еврей-сукин-сын» вроде меня отдаст кому-то что-то за просто так?
Я не выдержал и рассмеялся, потому что именно так называл мистера Кайзера бригадир грузчиков, когда думал, что старик его не слышит. И рассмеявшись, почувствовал, что остыл — словно я горел, и кто-то облил меня холодной водой.
— Береги себя, Мик. — Он протянул мне свою визитную карточку и двадцать долларов, а когда я отказался от денег, засунул бумажку мне в карман. Затем сел в машину, развернулся, как он иногда делает, прямо поперек движения и рванул к складу.
Как бы то ни было, он во всяком случае немного вправил мне мозги. А то я шлепал вдоль шоссе, где меня мог увидеть любой, как увидел мистер Кайзер. Пока я еще в пределах города, мне следовало держаться подальше от людских глаз. Короче, я как раз стоял между двумя холмами, довольно крутыми и поросшими зеленью, и решил, что надо забраться либо на тот, либо на этот. Однако холм через дорогу от меня почему-то показался мне лучше, чем-то привлекательнее, и я подумал, что это тоже довод — ничуть не хуже любого другого. Увертываясь от машин, я перебежал Джефферсон-стрит и полез вверх. Под деревьями лежала густая тень, но прохладней от этого не стало — наверно, потому, что я карабкался изо всех сил и здорово взмок. До вершины было еще далеко, и, когда я наконец добрался туда, земля вдруг затряслась. Я здорово струхнул — подумал, что началось землетрясение, но потом услышал гудок тепловоза и догадался, что это один из тех тяжелых грузовых поездов с углем — от них так земля трясется, что вьюнки со стен отрываются. Я стоял и слушал, как он грохочет в туннеле, а шум накатывал буквально со всех сторон. Потом выбрался из зарослей на поляну…
И увидел под деревом ее.
Я слишком устал, чтобы бежать, и слишком был напуган, когда наткнулся на нее вот так, неожиданно, думая, что мне удалось спрятаться от всех. Получилось, будто я шел прямо к ней, всю дорогу, пока карабкался вверх по склону — словно она потянула меня за веревочку через дорогу и дальше на холм. А раз уж она на такое способна, то как я мог убежать? Куда? Сверну где-нибудь за угол, а она тут как тут. Я остановился и спросил:
— Ладно, что тебе от меня нужно?
Она просто поманила меня рукой, и я подошел, но не очень близко, потому что не знал, что у нее на уме.
— Садись, Мик, — сказала она. — Нам нужно поговорить.
Мне, понятно, не хотелось ни рассиживаться там, ни говорить с ней — только смыться подальше и поскорее. И я попытался — вернее, мне показалось, что попытался. Я пошел прочь от нее — как будто бы — но, сделав три шага, обнаружил, что иду не от нее, а вокруг. Как про планету в научном классе, про это самое тяготение — вроде рвешься куда-то, а все равно крутишься вокруг. Как будто моими ногами уже не я командовал, а она.
Короче, я сел, и она сказала:
— Тебе не следовало от меня убегать.
В тот момент, сказать по правде, я почему-то больше думал, надето ли у нее что под рубашкой. Потом вдруг понял, как глупо об этом думать именно сейчас, но все равно продолжал думать.
— Пообещай мне, что никуда не уйдешь, пока мы не закончим разговор, — сказала она и чуть шевельнулась — на секунду ее одежда стала вроде как прозрачной, только не совсем.
Я просто глаз оторвать не мог и пообещал остаться. В то же мгновение она вдруг превратилась в самую обычную женщину. Не уродину, конечно, но и не настолько уж красивую. Одни лишь глаза горели, как огонь. Я снова испугался, и мне захотелось уйти: теперь я начал понимать, что она что-то такое со мной делает. Однако я дал слово и поэтому остался на месте.
— Вот так это и началось, — сказала она.
— Что именно?
— То, что ты чувствовал. То, что я заставила тебя почувствовать. Это действует только на людей вроде тебя. Другие ничего не улавливают.
— Что я чувствовал? — Я догадывался, что она имеет в виду, но не знал наверняка, говорим ли мы об одном и том же. И меня здорово раздражало, что она понимает, как я о ней думал несколько минут назад.
— А вот что, — сказала она, и у меня снова не осталось в голове ни одной мысли, кроме как о ней. Это продолжалось всего несколько секунд, но я уже понял, кто на меня действует таким образом.
— Прекрати, — попросил я.
— Уже.
— Как ты это делаешь?
— Это все умеют — понемногу. Женщина глядит на мужчину, и, если он ей интересен, ее биоэлектрическая система срабатывает и меняет какие-то запахи — он их чувствует и обращает внимание.
— А наоборот?
— Мужчины свои запахи всегда издают, Мик. Погоды это не делает. Если женщине что-то приходит в голову, то отнюдь не из-за крепкого мужского духа. И как я говорила, это умеют все. Только на некоторых мужчин действует не запах женщины, а сама ее биоэлектрическая система. Запах — это ерунда. Ты чувствуешь тепло огня. И то же самое происходит, когда ты убиваешь людей, Мик. Если бы ты не мог этого делать, ты бы не мог воспринимать так сильно мои притягивающие импульсы.
Конечно, я не все понял сразу и, может быть, вспоминаю теперь другими словами, которым она научила меня позже… Тогда я был напуган — да, потому что она все про меня знала и могла делать со мной, что захочет, но в то же время меня обрадовало, потому что она, похоже, знала какие-то ответы на мучившие меня вопросы. Например, почему я убиваю людей, хотя совсем к этому не стремлюсь.
Однако когда я попросил ее объяснить про меня, она не смогла.
— Мы еще только начинаем познавать себя, Мик. В Швеции есть один ученый, который работает в этом направлении, и мы посылали к нему кое-кого из наших людей. Мы читали его книгу, и кто-то из нас, возможно, даже ее понял. Но я должна сказать тебе, Мик, что из-за одних только наших способностей мы не становимся умнее других или еще что. Никто из нас не заканчивает колледж быстрее — только преподаватели, которые срезают нас на экзаменах, умирают, как правило, несколько раньше других.
— Значит, ты такая же, как я! Ты тоже это умеешь!
Она покачала головой.
— Нет, пожалуй. Если я очень на кого-то разозлюсь, если я буду ненавидеть этого человека и очень-очень стараться не одну неделю, тогда, может быть, он заработает у меня язву. Твои же способности совсем на другом уровне. Твои и твоих родственников.
— У меня нет никаких родственников.
— Есть, и именно поэтому я здесь, Мик. Эти люди с самого твоего рождения знали о том, на что ты способен. Они знали, что, не получив вовремя материнскую грудь, ты будешь не просто плакать — нет, ты будешь убивать. Сеять смерть прямо из колыбели. И они спланировали твою жизнь с самого начала. Поместили тебя в приют, позволив другим людям, всем этим доброхотам, болеть и умирать, с тем, чтобы после, когда ты научишься обуздывать свои способности, разыскать тебя, рассказать, кто ты есть, и вернуть домой.
— Значит, ты тоже из моих родственников? — спросил я.
— Не то чтобы это было заметно, — ответила она. — Нет, я здесь потому, что должна предупредить тебя о них. Мы наблюдали за тобой долгие годы, и теперь пришло время.
— Пришло время? Теперь? Я пятнадцать лет провел в приюте, убивая всех, кто обо мне заботился! Если бы они — или ты, или кто-нибудь еще — если бы хоть кто-то пришел и сказал: Мик, ты должен сдерживаться, ты несешь людям страдания и смерть. Если кто-то просто сказал: Мик, мы твои родные, и с нами ты будешь в безопасности — тогда я, может быть, не боялся бы всего на свете так сильно и не убивал бы столько людей. Это вам не пришло в голову?
Впрочем, я, может, и не так сказал, но, во всяком случае, я все это чувствовал и наговорил много чего неприятного.
А потом вдруг заметил, как она напугана, потому что я весь «заискрился», и понял, что еще немного, и я метну весь этот смертоносный поток в нее. Я отпрыгнул назад и закричал ей, чтобы оставила меня в покое, а она вдруг, как ненормальная, потянулась ко мне, и я опять закричал: «Не смей меня трогать!» — потому что, прикоснись она ко мне, я бы уже не сдержался, и тогда мой заряд ненависти пронзил бы ее насквозь, превратив ее внутренности в искромсанное месиво. Но она тянулась ко мне, наклоняясь все ближе и ближе, а я отползал, упираясь локтями, за дерево, потом вцепился в него руками, и оно словно всосало все мои искры — я как будто сжег его изнутри. Может, убил, не знаю. А может, оно было слишком большое и ничего с ним не сделалось, но, так или иначе, дерево вытянуло из меня весь огонь, и в этот момент она до меня все-таки дотронулась — никто никогда так ко мне не притрагивался: ее рука лежала у меня за спиной и обнимала за плечо, а губы почти над самым ухом шептали: «Мик, ты ничего мне не сделал».
— Оставь меня в покое, — сказал я.
— Ты не такой, как они, разве тебе не понятно? Им нравится убивать, они делают это ради выгоды. Только им до тебя далеко. Им обязательно нужно дотронуться или быть очень близко. И воздействовать приходится дольше. Они сильнее меня, но до тебя им далеко. Они непременно захотят прибрать тебя к рукам, Мик, но в то же время они будут настороже, и знаешь, что напугает их больше всего? То, что ты не убил меня, и то, что ты способен сдерживать себя вот так.
— Не всегда. Этот водитель автобуса…
— Да, ты не совершенен. Но ты стараешься. Стараешься не убивать. Разве ты не видишь, Мик? Ты не такой, как они. Может, они твоя кровная родня, но ты не их породы, и они поймут это, а когда поймут…
Из всего, что она сказала, у меня в мыслях застряли только слова о кровной родне.
— Мама и папа… Ты хочешь сказать, что я их увижу?
— Они зовут тебя прямо сейчас, и поэтому я должна была тебя предупредить.
— Зовут?
— Да, так же, как я призвала тебя на этот холм. Только я не одна, конечно, это сделала, нас было много.
— Я просто решил забраться сюда, чтобы не торчать на дороге.
— Просто решил пересечь шоссе и влезть на этот холм, а не на тот, ближний? Короче, вот так оно и действует. У человечества всегда присутствовала эта способность, только мы о ней не догадывались. Группа людей может вроде как сгармонизировать свои биоэлектрические системы, позвать кого-нибудь домой, и спустя какое-то время человек приходит. А иногда целые нации объединяются в своей ненависти к кому-то одному. Вроде как иранцы и шах или филиппинцы и Маркос.
— Их просто вышвырнули, — вставил я.
— Но они уже умирали, разве не так? Когда ненавидит вся нация, в биоэлектрической системе врага постоянно возникают помехи, непрерывный шум. Всем вместе, миллионам людей — им, в конце концов, удается сделать то, на что ты способен в секундном порыве раздражения.
Я несколько минут обдумывал ее слова, и мне вдруг вспомнилось, как я все время считал, будто я вовсе и не человек. Выходило, что, может, я все-таки человек, но только в том смысле, что урод с тремя руками тоже, мол, человек, или кто-нибудь вроде этих типов из фильмов ужасов — страшные такие, все в шишках, вечно кромсают подростков, как только те парочками пристраиваются в каком-нибудь уединенном месте. В фильмах их всегда стараются прикончить, только это никак не удается: их режут, стреляют, жгут, а они все равно возвращаются. Ну прямо как про меня — я столько раз пытался покончить с собой, только ничего не получалось.
Нет. Подождите…
Я должен все рассказать начистоту, а то вы подумаете, что я или псих, или лгу. Я не прыгнул с того парапета, как говорил. Долго стоял, глядел, как проезжают внизу машины, и, когда подъезжал большой грузовик, говорил себе: «Все», но так и не прыгнул. А после мне снилось, будто я все-таки спрыгнул, и во всех этих снах я просто отскакивал от грузовика, поднимался на ноги и, хромая, уходил прочь. Как в тот раз, когда я был маленьким и заперся в туалете с садовыми ножницами в руках — такие бывают, подпружиненные, они еще открываются со щелчком — так вот я сидел и думал, как всажу их себе в живот и отпущу рукоятку, а они раскроются и разрежут мне сердце и будет огромная рана, и вообще… Я так долго там сидел, что уснул на толчке, а позже мне снилось, что я это сделал, только даже кровь не текла, потому что я не могу умереть.
Короче, я никогда не пытался покончить с собой. Но все время об этом думал — вроде какого-нибудь монстра из кино, который убивает людей, но втайне надеется, что кто-нибудь поймет, что происходит, и прикончит его раньше.
— Почему вы меня просто не убили? — спросил я.
А она спокойно так, словно у нас какой любовный разговор — и лицо ее близко-близко, — говорит:
— Я не один раз смотрела на тебя сквозь прицел, Мик, но так и не сделала этого. Потому что разглядела в тебе что-то особенное. Может быть, я поняла, что ты пытаешься бороться с собой. Что ты не хочешь использовать свою способность, чтобы убивать. И я оставила тебя в живых, думая, что однажды окажусь рядом — вот как сейчас — и, рассказав тебе, что знаю, подарю немного надежды.
Я подумал, что она, может, имеет в виду надежду узнать когда-нибудь, что родители живы и будут рады встрече со мной, и сказал:
— Я слишком долго надеялся, но теперь мне ничего не надо. После того, как они бросили меня и оставили в приюте на столько лет, я не хочу их видеть. И тебя тоже — ни ты, ни кто другой даже пальцем не пошевелили, когда можно было предупредить меня, чтобы я не заводился на старого Пелега. Я не хотел его убивать, но просто ничего не мог с собой сделать! Мне никто не помог!
— Мы спорили об этом. Мы ведь знали, что ты убиваешь людей, пытаясь разобраться в себе и укротить эту твою способность. Подростковый период еще хуже, чем младенчество, и мы понимали, что если тебя не убить, умрет много людей — в основном те, кого ты любишь. То же самое происходит с большинством подростков в твоем возрасте: больше всего они злятся на тех, кого любят, но ты при этом еще и убиваешь — да, против своей воли, но как это отражается на твоей психике? Что за человек из тебя вырастет? Некоторые из нас говорили, что мы не имеем права оставить тебя в живых, даже для изучения — это, мол, все равно что заполучить лекарство от рака и не давать его людям только из желания узнать, как скоро они умрут. Как тот эксперимент, когда правительственные чиновники распорядились не лечить нескольких больных сифилисом, чтобы выяснить в подробностях, как протекают последние стадии, хотя этих людей можно было вылечить в любой момент. Но другие говорили: Мик — не болезнь, и пуля — не пенициллин. Я сама говорила им, что ты особенный. Да, соглашались они, особенный, но он убивает больше, чем все те другие детишки. Тех мы стреляли, сбивали грузовиками, топили, а теперь нам попался самый страшный из них, а ты хочешь сохранить ему жизнь.
Я, ей-богу, даже заплакал, потому что лучше бы они меня убили, но не только поэтому: я впервые узнал, что есть люди, которые из-за меня спорят, и кто-то считает, что я должен жить. И хотя я не понял тогда — да и сейчас не понимаю до конца, — почему вы меня не убили, хочу сказать, что вот это меня, может, и проняло — что кто-то знал про меня и все же решил не нажимать на курок. Я тогда разревелся, как ребенок.
Короче, одно к другому — я плачу, а она меня обнимает и все такое — и до меня вскоре дошло, что она хочет, чтобы я ее сделал прямо там. Но когда понял это, мне даже стало как-то противно.
— Как ты можешь об этом думать? — говорю. — Мне нельзя ни жениться, ни иметь детей! Они будут такие же, как я!
Она не спорила, но ничего не сказала про то, что, мол, все в порядке, никаких детей не будет, и позже я решил, что, видимо, был прав: она действительно хотела от меня ребенка, и я подумал, что она совсем рехнулась. Я снова натянул штаны, застегнул рубашку и даже не повернулся к ней, пока она одевалась.
— Я могла бы заставить тебя, — сказала она. — Могла. Эта способность, что позволяет тебе убивать, делает тебя очень восприимчивым. Я могла бы заставить тебя совсем потерять голову от желания…
— Почему же ты этого не сделала? — спрашиваю.
— А почему ты не убиваешь, когда можешь с собой справиться?
— Потому что никто не имеет на это права.
— Вот именно.
— И потом, ты лет на десять старше меня.
— На пятнадцать. Я почти в два раза старше тебя. Но это не важно. — Или, может, она сказала «это не имеет значения». Она грамотнее меня говорит, и я не всегда помню точно. Короче, она говорит: — Это не имеет значения. Если ты уйдешь к своим, можешь не сомневаться, у них для тебя уже приготовлена какая-нибудь милашка, и уж она-то точно лучше меня знает, как это делается. Она тебя так накрутит, что ты сам из штанов выпрыгнешь, потому что именно этого они от тебя и хотят. Им нужны твои дети. Как можно больше. Ведь ты сильнее всех, кто у них был с тех пор, как дедуля Джейк понял, что способность напускать порчу передается по наследству и можно плодить таких людей, как собак или лошадей. Они тебя используют как племенного быка, но когда узнают, что тебе не нравится убивать, что ты не с ними и не собираешься выполнять их приказы, они тебя убьют. Вот поэтому я и появилась предупредить тебя. Мы почувствовали, что они уже зовут тебя. Мы знали, что пришло время, и вот я здесь.
Я еще много чего не понял тогда сразу. Сама мысль, что у меня есть какие-то родственники, уже казалась странной, и я даже как-то не беспокоился, убьют они меня, или будут использовать, или еще что. Больше всего я думал в тот момент о ней.
— Я ведь мог тебя убить, — говорю.
— Может, мне было все равно, — сказала она. — А может, это не так просто.
— А может, ты все-таки скажешь, как тебя зовут?
— Не могу.
— Почему это?
— Если ты станешь на их сторону и будешь знать, как меня зовут, тогда-то меня точно убьют.
— Я бы никому не позволил.
Она ничего на это не ответила, потом подумала и сказала:
— Мик, ты не знаешь, как меня зовут, но запомни одно: я надеюсь на тебя, верю в тебя, потому что знаю, ты хороший человек и никогда не хотел никого убивать. Я могла бы заставить тебя полюбить меня, но не сделала этого, потому что хочу, чтобы ты сам выбирал, как тебе поступить. А самое главное, если ты будешь на нашей стороне, у нас появится шанс узнать, какие у этой твоей способности есть хорошие стороны.
Понятное дело, я об этом тоже думал. Когда я увидел в кино, как Рэмбо косит всех этих маленьких коричневых солдат, мне пришло в голову, что и я так могу, только без всякого оружия. А если бы меня кто взял в заложники, как в том случае с Ахиллом Лауро, никому бы не пришлось беспокоиться, что террористы останутся безнаказанными: они бы у меня в два счета оказались в больнице.
— Ты на правительство работаешь? — спрашиваю.
— Нет.
Значит, подумал, в качестве солдата я им не нужен. Мне даже жаль стало: я думал, что мог бы оказаться полезным в таком деле. Но я не мог пойти добровольцем, потому что… Нельзя же в самом-то деле заявиться в вербовочный пункт и сказать: я, мол, убил несколько десятков людей, испуская из себя искры, и, если вам нужно, могу сделать то же самое с Кастро или Каддафи. Если тебе поверят, значит, ты — убийца, а если нет, просто запрут в дурдом.
— Меня никто никуда не звал, между прочим, — говорю. — Если бы я не столкнулся с тобой в автобусе, я бы никуда не сбежал и остался у мистера Кайзера.
— Да? А зачем ты тогда снял со счета в банке все свои деньги? И когда ты сбежал от меня, почему ты рванул к шоссе, откуда можно добраться по крайней мере до Мадисона, а там подсесть к кому-нибудь до Идена?
Ответить мне было в общем-то нечего, потому что я и сам толком не знал, зачем взял все деньги. Разве что действительно, как она сказала, чтобы двинуть из города. Я как-то так сразу решил: закрою счет, и все тут — даже не думал об этом, а просто запихал три сотни в бумажник. И я действительно двигал к Идену, только совсем об этом не задумывался — ну точно так же, как я на тот холм влез.
— Они сильнее нас, — продолжила она. — Поэтому мы не можем тебя удержать. Тебе придется уйти и самому во всем разобраться. У нас только и вышло, что посадить тебя на автобус рядом со мной, а потом заманить на этот холм.
— Тогда почему тебе не пойти со мной?
— Меня убьют в два счета, прямо на твоих глазах — и без всяких там напусканий порчи, просто снесут голову мачете.
— Они о тебе знают?
— Они знают о нас. Мы — единственные, кому известно об их существовании, и кроме нас, их остановить некому. Не буду тебя обманывать, Мик: если ты встанешь на их сторону, ты сумеешь нас найти — этому не трудно научиться. И поскольку ты способен убивать на большом расстоянии, у нас не будет никаких шансов. Но если ты останешься с нами, тогда перевес окажется на нашей стороне.
— Может, я вообще не хочу участвовать в этой вашей войне, — говорю. — И может, я не поеду ни в какой Иден, а отправлюсь в Вашингтон и поступлю в ЦРУ.
— Может быть.
— И не вздумай меня останавливать.
— Не буду.
— Вот так-то. — Я просто встал и ушел. И на этот раз не ходил уже кругами, а сразу двинулся на север, мимо ее машины и вниз к железной дороге. Подсел к какому-то типу, что ехал в округ Колумбия, и дело с концом.
Только часов в шесть вечера я вдруг проснулся, машина остановилась, и я никак не мог понять, где нахожусь: должно быть, проспал целый день. А этот тип говорит:
— Ну вот, приехали. Иден, Северная Каролина.
Я чуть не обделался.
— Как Иден?!
— Мне почти по пути было, — говорит. — Я собирался в Берлингтон, а эти сельские дороги, в общем-то, лучше автострад. Хотя, сказать по правде, я не расстроюсь, если мне никогда больше не придется ездить по 1-85.
И это тот самый тип, который сказал мне, что у него дела в округе Колумбия! Он двигал туда из самого Бристола, хотел переговорить с человеком из какого-то правительственного комитета, а теперь вдруг Иден… Чепуха какая-то, разве что та леди была права: кто-то меня призывал, а когда я уперся, они просто усыпили меня и накинулись на водителя. Ну что ты будешь делать? Иден, Северная Каролина, и все тут. Я перепугался до смерти… Ну, во всяком случае, немного напугался. И в то же время подумал: если она права, то скоро появятся мои старики, скоро я их увижу.
За два года, с тех пор как я убежал из приюта, ничего в Идене особенно не изменилось. Там вообще никогда ничего не меняется, да и город-то сам не настоящий — просто три поселка объединились и скинулись, чтобы сэкономить на городских коммунальных службах. Люди до сих пор считают, что это и есть три маленьких поселка. Надо думать, никто мне там особенно не обрадовался бы. Да я и сам никого не хотел встречать. Никого из живых, во всяком случае. Я понятия не имел, как меня отыщут мои родственники или как я их отыщу, но пока суд да дело, отправился навестить тех, кого действительно вспоминал. Оставалось только надеяться, что они не встанут из могил, чтобы поквитаться с их убийцей.
Дни тогда стояли еще длинные, но задувал резкий, порывистый ветер, а на юго-западе собирались огромные грозовые тучи — солнце уже садилось и скоро должно было спрятаться за тучами. Вечер обещался прохладный, и меня это вполне устраивало. Я чувствовал, что до сих пор весь в пыли после того, как влез на холм, и дождь бы был очень кстати. Я выпил кока-колы в придорожном кафе и двинулся повидать старого Пелега.
Его похоронили на маленьком кладбище у старой протестантской церкви, только не для белых баптистов, а для черных — ничего шикарного, никаких тебе классов, ни дома приходского священника; просто белое четырехугольное здание с невысоким шпилем и зеленой лужайкой, такой ровной, словно ее ножницами подстригали. И такое же аккуратное кладбище. Вокруг никого, да и темнеть начало из-за всех этих туч, но я ничего не боялся и прошел прямо к кресту старого Пелега. Раньше я даже не знал, что его фамилия Линдли. Как-то эта фамилия чернокожему не очень подходила, но потом я подумал, что ничего удивительного тут нет. Иден — городишко настолько старомодный, что старого чернокожего человека не часто называют тут по фамилии. Пелег и родился, и вырос в расистском штате, да так до конца жизни и не приучил никого называть себя мистером Линдли. Старый Пелег, и все тут. Нет, я не стану говорить, что он обнимал меня по-отцовски, или гулял со мной, или как-то заботился по-особому — ну, все эти вещи, от которых люди слезу пускают и говорят, как это, мол, замечательно, когда у тебя есть родители. Он никогда не строил из себя отца, ничего подобного. А если я вертелся под ногами слишком долго, так он мне еще и работу какую-нибудь подбрасывал, да смотрел, чтобы я все сделал как положено. Мы даже не говорили, считай, ни о чем другом, кроме работы, которую нужно сделать, но почему-то у его могилы мне хотелось плакать, и за старого Пелега я ненавидел себя больше, чем за любого другого, что лежали под землей в этом городке.
Я не видел и не слышал, как они подошли, и даже не уловил сразу запах маминых духов, но понял, что они приближаются, почувствовав, как пространство между нами словно наэлектризовалось. Я так и стоял, не оборачиваясь, но знал, где они и как далеко от меня, потому что заряжены они были дай бог! Я еще в жизни не видел, чтобы кто-то так «искрил» — кроме меня самого. Они ну прямо светились. Я будто со стороны себя увидел в первый раз в жизни. Даже когда эта леди в Роаноке напускала на меня всякие там желания, ей до них было далеко. А они оказались ну точь в точь как я.
Чудно, конечно, но это все и испортило. Мне не хотелось, чтобы они были как я. Я себя-то ненавидел за то, что «искрюсь», а тут еще они — решили показать мне, как выглядит убийца со стороны. Мне только спустя несколько секунд стало понятно, что они меня боятся. Я помнил, как меняет страх мою собственную биоэлектрическую систему, как это выглядит, и заметил что-то похожее у них. Понятное дело, я тогда не думал именно про биоэлектрическую систему или, может, думал, потому что они мне уже все объяснили, но вы понимаете, что я имею в виду. Они меня боялись. И я знал почему: когда я злюсь, «искры» с меня так и сыпятся. Я стоял у могилы Пелега и ненавидел себя страшно, так что в их глазах я, наверно, готов был прикончить полгорода. Откуда им знать, что я ненавидел себя? Естественно, они думали, что я, может, зол на них за то, что они бросили меня семнадцать лет назад в приюте. И поделом бы им было, если бы я взял да как следует перемесил им обоим кишки, но я теперь этого не делаю, честно, тем более, что я стоял там над старым Пелегом, которого любил гораздо больше, чем этих двух, и разве мог я убить их, когда моя тень падала на его могилу?
Короче, я себя успокоил как мог, повернулся — и вот они: мои мама и папа. Хочу сказать, я тогда чуть не расхохотался. Все эти годы мы смотрели по ящику проповедников и просто животы надрывали от смеха, когда показывали Тэмми Баккера: он вечно появлялся с таким толстым слоем «штукатурки» на физиономии, что, даже будь это ниггер, никто б не догадался (тут старый Пелег не обижался, потому что он первым же это и сказал). В общем, я повернулся и увидел маму с таким же точно слоем косметики. А волосы были так основательно опрысканы лаком, что она могла запросто работать на стройке без каски. И та же слащавая липовая улыбка, и те же густые черные слезы, стекающие по щекам, и руки — она тянулась ко мне руками, и я прямо ждал, что сейчас услышу: «Слава Иисусу Христу, это мой мальчик», бросилась ко мне и облобызала своими слюнявыми губами, да так, что у меня на щеке слюни остались.
Я утерся рукавом и буквально почувствовал, как у отца мелькнула краткая вспышка раздражения: он подумал, что я вроде как оцениваю маму, и ему это не понравилось. Но, признаться, так оно и было. Духами от нее несло, как от целого парфюмерного отдела. Сам-то отец был в хорошем синем костюме — вроде как бизнесмен, — волосы уложены феном, так что он, понятно, не хуже меня знал, как нормальным людям положено выглядеть. Может, он даже смущался, когда ему приходилось бывать на людях вместе с мамой. Мог бы просто взять и сказать ей, что она, мол, накладывает слишком много косметики. Я так и подумал, но только потом сообразил: женщине, которая, разозлившись, может запросто наслать на тебя рак, совсем ни к чему говорить, что лицо у нее выглядит, как будто она спала на мокрых опилках, или что от нее пахнет, как от шлюхи. В общем, что называется, «белый мусор» — узнается с ходу, словно еще фабричный ярлык висит.
— Я тоже рад тебя видеть, сынок, — говорит отец.
А мне, признаться, и сказать было нечего. Я-то как раз радости никакой не почувствовал, когда их увидел: приютскому мальчишке родители представляются несколько иначе. Но я улыбнулся и снова взглянул на могилу Пелега.
— Ты, похоже, не очень удивлен встречей, — продолжает он.
Я бы мог сразу сказать им про ту леди в Роаноке, но ничего не сказал. Почему-то не хотелось.
— Я чувствовал, что кто-то зовет меня назад, — говорю, — а кроме вас, мне никогда не встречались такие же «искристые» люди, как я. И раз вы говорите, что вы мои родители, стало быть, так оно и есть.
Мама захихикала и говорит ему:
— Слышишь, Джесс? Он называет это «искристый».
— У нас говорят «пыльный», сынок, — отвечает он. — Когда это кто-то из нас, мы говорим, что он «пыльный».
— И ты, когда родился, был очень «пыльный», — говорит мама. — Мы сразу поняли, что не можем тебя оставить. Никто никогда не видел такого «пыльного» ребенка, и папаша Лем заставил нас пристроить тебя в приют — еще до того, как тебе первый раз дали грудь. Ты ни разу не сосал материнскую грудь… — И ее тушь потекла по лицу жирными ручьями.
— Ладно, Минни, — это опять отец, — вовсе ни к чему рассказывать ему все сразу прямо здесь.
Пыльный. Я ничего не понимал. На пыль это совсем не походило, скорее на маленькие светящиеся искры — такие яркие, что мне самому приходилось иногда щуриться, чтобы разглядеть собственные руки.
— При чем тут пыль? — спросил я его.
— А как, по-твоему, это выглядит?
— Как искры. Я потому и говорю «искристый».
— Мы тоже так видим, но всю жизнь говорили «пыльный», и видимо, одному человеку легче переучиться, чем п… чем всем остальным.
Из его слов я уяснил сразу несколько вещей. Во-первых, понял, что он лжет, когда говорит, будто они тоже видят это как искры. Ничего подобного. Для них это было, как он и сказал, — пыль. А значит, я видел все гораздо четче, ярче, и меня это обрадовало, потому что ясно было, папочка не хотел, чтобы я понял это, и прикидывался, будто ему поле видится так же, как мне. Короче, ему хотелось произвести впечатление, что он видит его не хуже меня. А значит, это вовсе не так. Кроме того, он не хотел, чтобы я знал, сколько у меня такой родни — он запнулся на какой-то цифре, которая начиналась на «п», но вовремя спохватился. Пятнадцать? Пятьдесят? Пятьсот? Само число не так много для меня значило — важнее было то, что он хотел скрыть его от меня. Они мне не доверяли. Да и с чего, собственно? Как сказала та леди, способностей у меня было побольше, чем у них, и они не знали, насколько я зол из-за того, что оказался в приюте. Надо думать, меньше всего им хотелось, чтобы я остался теперь на свободе и продолжал убивать людей. Особенно их самих.
В общем, я стоял и думал обо всем этом, а они тем временем занервничали, и мама говорит:
— Ладно, папочка, пусть называет это, как ему хочется. Не надо его сердить.
Отец рассмеялся и сказал:
— А он и не сердится. Ты ведь не сердишься, сынок?
Я еще подумал: «Сами они не видят, что ли?» Хотя конечно, нет. Да оно и понятно: если для них поле выглядит как пыль, им трудно разглядеть всякие тонкости.
— Ты, похоже, не очень рад встрече, — говорит отец.
— Ладно тебе, Джесс, не приставай к нему. Папаша Лем ведь тебе сказал, чтобы ты на него не давил, а просто объяснил, почему пришлось вытолкать его из гнезда таким маленьким. Вот и объясняй, как велел папаша Лем.
Мне тогда в первый раз пришло в голову, что мои собственные родители не очень-то хотели идти на эту встречу. Они пошли, потому что их заставил папаша Лем. И понятное дело, они только поддакнули и сказали, да, мол, будет сделано, потому что папаша Лем мог… Хотя ладно, я до него еще доберусь: вы ведь хотели, чтобы я рассказывал все по порядку, как я и пытаюсь делать.
Короче, папуля объяснил мне все примерно так же, как та леди в Роаноке, только он ни словом не обмолвился про биоэлектрическое поле, а сказал, что я был «ясно отмечен» с самого рождения и что я, мол, «один из избранных». Еще из баптистской воскресной школы я помнил, что это значит «один из тех, кого спас Господь», хотя мне не доводилось слышать, чтобы Господь спасал кого-то в ту же самую минуту, когда они родились. В смысле, некрещеных и прочее. Они увидели, какой я «пыльный», и поняли, что я убью очень много людей, прежде чем научусь владеть своей способностью… Потом я спросил, часто ли они так делают — в смысле, оставляют детей на воспитание другим.
— Время от времени. Может, раз десять делали, — ответил отец.
— И всегда выходит, как задумано?
Тут он снова собрался врать — я это понял по всполохам идущего от него света. Никогда не думал, что вранье может быть так заметно, но тогда даже обрадовался, что они видят не «искры», а «пыль».
— Почти всегда.
— Я бы хотел встретиться с кем-нибудь из них, — говорю. — У нас, понятно, много общего, если мы все росли, думая, что родители нас ненавидят, а на самом деле они просто боялись своих собственных детей.
— Они все уже взрослые и разъехались кто куда, — отвечает он, но это опять ложь. И самое главное, как я думал, родители они паршивые: папаше даже нечего мне сказать, кроме как почему я не могу увидеть остальных «сирот». Понятное дело, он что-то скрывает и это «что-то» для них очень важно.
Но я не стал нажимать, просто посмотрел на могилу старого Пелега и подумал, что он, наверно, за всю свою жизнь ни разу не солгал.
Папуля, видимо, занервничал, решил переменить тему и спросил:
— Я совсем не удивлен, обнаружив тебя здесь. Он один из тех, кого ты «запылил»?
Запылил. Вот тут я по-настоящему завелся. Слово это… Выходило, что старого Пелега я «запылил»… Должно быть, когда я разозлился, что-то во мне изменилось, и они заметили. Только все равно ничего не поняли, потому что мама тут же сказала:
— Я, конечно, не собираюсь критиковать, сынок, но не гоже это — гордиться даром Господним. Потому-то мы тебя и отыскали — мы хотим научить тебя истине, объяснить, почему Господь призвал тебя в число избранных. И не следует тебе восславлять себя, даже если ты способен поражать своих врагов насмерть. Восславь за это Господа нашего и благословляй имя его, ибо мы всего лишь слуги его.
Меня чуть не стошнило, ей-богу, — так я на них разозлился. Нет, ну надо же! Да старый Пелег стоил в десять раз больше этих двоих лживых людишек, которые вышвырнули меня, когда я даже материнскую титьку еще не пробовал, а они считали, что за его ужасные страдания и смерть я должен восславить Господа! Я, может, не очень-то понимаю Бога: как-то он всегда представлялся мне таким же задавленным и серьезным, как миссис Бетел, что преподавала в воскресной школе, когда я был маленьким. Позже она умерла от лейкемии. По большей части мне нечего было сказать Богу, но если это он дал мне мою силу, чтобы сразить старого Пелега, если он хотел за это восхвалений, то я бы ему тогда сказал, что я о нем думаю… Только я ни на секунду им не поверил. Старый Пелег сам верил в Бога, и его Бог не мог убить старого чернокожего только потому, что какой-то сопливый мальчишка на него разозлился.
Однако я отвлекся… Именно в это мгновение отец впервые ко мне прикоснулся. Руки у него тряслись. И не без причин: я был настолько зол, что случись такое годом раньше, он бы еще руку не успел убрать, а уже истекал внутри кровью. Но с некоторых пор я приучил себя сдерживаться, не убивать всех, кто ко мне прикоснется, когда я на взводе, и — странное дело — эта дрожь в его руке вроде как меня успокоила. Я все думал, как я зол за то, что меня бросили, или за то, что они подумали, будто я горжусь способностью убивать, но потом вдруг понял, сколько им потребовалось силы духа, чтобы прийти на встречу со мной. Ведь в самом-то деле, откуда им знать, что я их не убью? Но они тем не менее пришли. Это уже кое-что. Даже если им приказал идти этот папаша Лем. Я понял, как смело поступила мама, сразу поцеловав меня в щеку: ведь если бы я собирался ее убить, она дала мне шанс сделать это, даже не попытавшись ничего объяснить. Может, конечно, это у нее такая стратегия была, чтобы перетянуть меня на свою сторону, но все равно поступок смелый. И она не одобряла, когда люди гордились убийствами, что тоже немного подняло ее в моих глазах. Она не побоялась сказать мне это прямо в глаза. Короче, я ей поставил сразу несколько плюсов. Может, она и выглядела как это пугало Тэмми Баккер, но при встрече с сыном-убийцей поджилки у нее тряслись меньше, чем у папаши.
Затем он тронул меня за плечо, и мы пошли к машине. «Линкольн» — видимо, они решили, что это произведет на меня впечатление. Но я в тот момент думал только о том, как было бы в приюте, если бы детскому дому перепало столько денег, сколько стоит эта машина. Даже сколько она стоила пятнадцать лет назад. Может, у нас была бы тогда нормальная баскетбольная площадка. Или приличные игрушки вместо тех поломанных, что люди просто отдают в приюты. Может, нормальные штаны, чтобы у них хоть коленки не вытягивались. Я никогда не чувствовал себя таким бедным, как в тот момент, когда сел на бархатное сиденье машины и прямо мне в ухо заиграло стерео.
В машине ждал еще один человек. Тоже, в общем-то, разумно. Если бы я убил их или еще что, кому-то надо было отогнать машину назад, верно? Хотя ничего особенного он из себя не представлял — в смысле «пыльности», или «искристости», или еще там как. Совсем еле-еле светился да еще и пульсировал от страха. Я сразу понял, почему это: у него в руках была повязка на глаза — явно для меня.
— Мистер Йоу, к сожалению, я должен завязать вам глаза, — сказал он.
Я несколько секунд молчал, отчего он еще больше испугался, потому что решил, будто я злюсь, хотя на самом деле до меня просто не сразу дошло, кто такой «мистер Йоу».
— Это твоя фамилия, сынок, — сказал отец, — Меня зовут Джесс Йоу, а твою маму — Минни Райт Йоу. Ну а ты сам, соответственно, Мик Йоу.
— Вот те на, — пошутил я, но они восприняли это так, словно я смеюсь над фамилией. Однако я так долго был Миком Уингером, что мне казалось, просто глупо называть себя теперь «Йоу», да и, сказать по правде, фамилия и в самом деле смешная. Мама так ее произнесла, словно я должен гордиться этой фамилией, что меня и рассмешило. Но для них Йоу — имя избранного народа. Ну прямо как в Библии, когда евреи называли себя «сынами Израилевыми». Я еще тогда не понимал этого, но они прямо-таки гордились своей фамилией. Так что их здорово задело, когда мне вздумалось пошутить, и, чтобы они почувствовали себя немного лучше, я позволил Билли — так звали того человека в машине — завязать мне глаза.
Ехали мы долго, все по каким-то проселочным дорогам, и разговоры вертелись вокруг их родственников, которых я никогда не встречал, но которые мне, мол, непременно понравятся. Во что мне верилось все меньше и меньше, если вы понимаете, что я имею в виду. Потерянный ребенок возвращается домой, а ему завязывают глаза! Я знал, что мы едем примерно на восток, потому что солнце по большей части светило в мое окно или мне в затылок, но точнее сказать не мог. Они лгали мне, постоянно что-то скрывали и просто боялись меня. Тут как ни смотри, не скажешь, что ждали с распростертыми объятьями. Мне определенно не доверяли. Скорее, они даже не знали, как со мной быть. Что, кстати, очень напоминает, как со мной обращаетесь вы сами, и мне это нравится не больше, чем тогда, — я уж, извините, заодно и пожалуюсь… Я хочу сказать, что рано или поздно вам придется все-таки решить, пристрелить меня или выпустить на свободу, потому что, сидя в этой камере, как крыса в коробке, я не смогу сдерживаться очень долго. Разница только в том, что, в отличие от меня, крыса не может отыскать вас мысленно и отправить на тот свет. Так что давайте, решайте: или вы мне верите, или вы меня кончаете. По мне, так лучше, чтоб поверили, потому что пока я дал вам больше причин верить мне, чем у меня самого для доверия к вам.
Но короче, мы ехали около часа. За это время вполне можно было добраться до Уинстона, Гринсборо или Данвилла, и когда мы наконец прибыли, никто в машине уже не разговаривал, а Билли, судя по храпу, так и вообще заснул. Я-то, конечно, нет. Я смотрел. Поскольку «искры» я вижу не глазами, а чем-то еще — как если бы мои собственные «искры» сами чувствовали «искры» других, то, хоть повязка и мешала мне видеть дорогу, я даже с ней прекрасно видел всех, кто сидит в машине. Я знал, где они и что чувствуют. Надо сказать, что я всегда умел угадывать про людей — даже когда у них ни «искр» и ничего такого, но тут я в первый раз оказался рядом с «искристыми». В общем, я сидел и просто наблюдал, как мама и отец «взаимодействуют», даже когда они не касаются друг друга и не разговаривают — маленькие всполохи злости, страха или… Я искал проявления любви, но так ничего и не увидел, а я знаю, как должно выглядеть это чувство, потому что оно мне знакомо. Они были как две армии, расположившиеся на холмах друг напротив друга и ждущие конца перемирия. Настороженные. Пытающиеся незаметно выяснить, что же предпримет противник.
И чем больше я понимал, что думает и чувствует моя родня, тем легче мне было понять, что из себя представляет Билли. Когда научишься читать большие буквы, с маленькими тоже все становится ясно, и мне, помню, пришло в голову, что я, наверно, смогу научиться понимать даже тех людей, у которых нет никаких «искр». Такая вот появилась у меня мысль, и со временем я понял, что это в общем-то правда. У меня теперь практики побольше, поэтому «искристых» я могу читать издалека, и обычных тоже могу — немного — даже сквозь стены и окна. Но все это я понял позже. И про то, кстати, что вы наблюдаете за мной с помощью зеркал. Я и ваши провода от микрофонов вижу в стенах.
Короче, именно тогда, в машине, я впервые начал видеть с закрытыми глазами по-настоящему — форму биоэлектрической системы, цвет, как она переплетена, скорость, ритм, течение и все такое. Я уж не знаю, верные ли слова использую, потому что на эту тему не так много написано. Может, у того шведского профессора есть какие-нибудь научные названия, а я могу только описать, как все это чувствую. За тот час, что мы ехали, я здорово наловчился и мог точно сказать, что Билли жутко боится, но не только меня, а больше маму с отцом. На меня он злился, завидовал. Боялся, конечно, тоже, но в основном злился. Я сначала подумал, он заводится от того, что я появился вдруг неизвестно откуда, да еще и более «искристый». Но потом до меня дошло, что ему, скорее всего, этого даже не разглядеть — для него это все «пыль», и у него просто не хватит способности отличить одного человека от другого. Тут вроде как чем больше от тебя света, тем лучше ты видишь чужой свет. Так что хоть они и завязали мне глаза, но видел я все равно лучше всех остальных в машине.
Минут десять мы ехали по насыпной дороге из гравия, потом свернули на грунтовую, сплошь из кочек, а затем снова выбрались на ровный асфальт, проехали около сотни ярдов и остановились. Я не стал ждать и в ту же секунду сорвал с глаз повязку.
Вокруг — целый городок, дома прямо среди деревьев, над крышами — ни одного просвета. Пятьдесят, может, шестьдесят домов, некоторые — очень большие, но за деревьями их почти не было видно: лето все-таки. Дети бегают — от маленьких чумазых сопляков до таких же, почти как я, возрастом. Надо сказать, в приюте мы и то чище были. Но здесь все «искрились». В основном как Билли, то есть чуть-чуть, но сразу стало понятно, почему они такие грязные: не каждая мать рискнет запихивать ребенка в ванну, если он, разозлившись, может наслать на нее какую-нибудь болезнь.
Времени было, наверно, уже половина девятого, но даже самые маленькие еще не спали. Они, видимо, разрешают своим детям играть до тех пор, пока те сами не свалятся с ног и не заснут. Я еще подумал тогда, что приют в каком-то смысле пошел мне на пользу: я, по крайней мере, знал, как себя вести на людях — не то что один из мальчишек, который расстегнул штаны и пустил струю прямо при всех. Я вышел из машины, а он стоит себе, дует и смотрит на меня как ни в чем не бывало. Ну прямо как собака у дерева. Ему приспичило — взял и сделал. Если бы я выкинул такой фортель в детском доме, мне бы здорово всыпали.
Я знаю, как вести себя, например, с незнакомцами, если нужно доехать куда-то автостопом, но в большой компании теряюсь: из детского дома не очень-то куда приглашают, так что опыта у меня никакого. Короче, «искры» там или нет, я все равно вел себя сдержанно. Отец хотел сразу отвести меня к папаше Лему, но мама решила, что меня нужно привести в порядок с дороги и, может, догадалась, что мне надо в туалет. Она потащила меня в дом и сразу отправила в душ, а когда я вышел, на столе меня ждал сандвич с ветчиной. Рядом, на льняной салфетке, стоял высокий стакан с молоком, таким холодным, что аж стекло запотело… Примерно то самое, о чем мечтают приютские мальчишки, когда думают, как это здорово — жить с мамой. А то, что ей далеко до манекенщицы из каталога, так это бог с ним. Сам — чистый, сандвич — вкусный, а когда я поел, она мне еще и печенья предложила.
Все это, конечно, было приятно, но в то же время я чувствовал себя словно обманутым. Опоздали, намного, черт побери, опоздали. Мне бы все это не в семнадцать лет, а в семь…
Но она старалась, и в общем-то, это не совсем ее вина. Я доел печенье, допил молоко и взглянул на часы: уже десятый час пошел. Снаружи стемнело, и большинство ребятишек все-таки отправились спать. Затем пришел отец и сказал:
— Папаша Лем говорит, что он не становится моложе.
Патриарх семейства ждал нас на улице, в большом кресле-качалке на лужайке перед домом. Толстым его не назовешь, но брюшко он отрастил. Старым тоже вряд ли бы кто назвал, однако макушка у него была лысая, а волосы по краям — жидкие, тонкие и почти белые. Вроде не противный, но губы мягкие, и мне не понравилось, как они шевелятся, когда он говорит.
Впрочем, какого черта? Толстый, старый и противный — я его возненавидел с первой же секунды. Мерзкий тип. Да и «искрил» он не больше, чем мой отец, — выходило, что главный тут вовсе не тот, у кого больше этих способностей, которые отличают нас от других людей. Я еще подумал: интересно, насколько он мне близкий родственник? Если у него были дети и они выглядели так же, как он, их просто из милосердия следовало утопить сразу же.
— Мик Йоу, — обратился он ко мне. — Дорогой мой Мик, мальчик мой дорогой…
— Добрый вечер, сэр, — сказал я.
— О! Он еще и воспитанный. Мы правильно поступили, жертвуя так много детскому дому. Они отлично о тебе позаботились.
— Вы переводили приюту деньги? — спросил я. Если они действительно переводили, то уж никак не «много».
— Да, кое-что. Достаточно, чтобы покрыть твое довольствие, проживание и христианское воспитание. Но никаких излишеств, Мик. Ты не должен был вырасти размазней, нет — наоборот, сильным и твердым. И ты должен был познать лишения, чтобы уметь сострадать. Господь Бог наградил тебя чудесным даром, великой своей милостью, огромной Божьей силой, и мы обязаны были позаботиться, чтобы ты оказался достоин чести сидеть на Божьем пиру.
Я только что не обернулся — посмотреть, где тут телекамера. Ну прямо как проповедник телевизионный. А он продолжает:
— Ты уже сдал первый экзамен, Мик. Простил своих родителей за то, что они оставили тебя сиротой. Ты послушался святой заповеди. «Почитай отца твоего и мать твою, чтобы продлились дни твои на земле, которую Господь, Бог твой, дает тебе». Если бы ты поднял на них руку, Господь сразил бы тебя на месте. Истинно тебе говорю: все это время ты был под прицелом двух винтовок, и если бы родители ушли без тебя, ты бы пал замертво на этом кладбище черномазых, ибо Господь не терпит непослушания.
Я не знал, хочет ли он меня на что-то спровоцировать, или просто напугать, или еще что, но так или иначе, это подействовало.
— Господь выбрал тебя служить ему, Мик, — так же, как и всех нас. Остальной мир этого не понимает. Но прадед Джейк узрел свет. Давно, еще в 1820-м, он увидел, что все, на кого обращена его ненависть, отправляются на тот свет, хотя он и пальцем о палец не ударяет. Поначалу он думал, что стал как те старые ведьмы, которые напускают на людей порчу, чтоб люди волей дьявола иссыхали и умирали. Но он чтил Господа нашего и не имел с Сатаной ничего общего. Жизнь его проходила в суровые времена, когда человека запросто могли убить в ссоре, но прадед Джейк никогда не убивал. Даже не ударил никого кулаком. Он был мирным человеком и всегда держал свою злость в себе, как и повелевал Господь в Новом Завете. Ясно, он не служил Сатане.
Папаша Лем говорил так громко, что его голос разносился над всем маленьким городком, и я заметил, как вокруг нас собираются люди. В основном взрослые и несколько подростков — может быть, послушать папашу Лема, но скорее всего, посмотреть на меня, потому что, как и говорила та леди в Роаноке, среди них не было ни одного даже наполовину такого «искристого». Не знаю, понимали ли это они, но я-то видел. По сравнению с обычными людьми все они были достаточно «пыльные», но если сравнивать со мной — или даже с моими родителями, — они еле-еле светились.
— Он изучал Святое писание, чтобы понять, почему же его враги умирают от опухолей, кровотечений, чахотки и внутренней гнили, и нашел-таки стих в Книге Бытия, где Господь говорит Аврааму: «Я благословлю благословляющих тебя, и злословящих тебя прокляну». И в сердце его воцарилось понимание, что Господь избрал его так же, как и Авраама. И когда Исаак передал благословение Божье Иакову, он сказал: «Да послужат тебе народы, и да поклонятся тебе племена; будь господином над братьями твоими, и да поклонятся тебе сыны матери твоей; проклинающие тебя — прокляты; благословляющие тебя — благословенны!» И заветы главы рода снова воплотились в прадеде Джейке, ибо кто проклинал его, был проклят Господом.
Надо сказать, когда он произносил эти слова из Библии, папаша Лем звучал как сам глас Господень. Меня прямо какой-то восторг охватил, я чувствовал, что да, мол, это Господь дал моей семье такую силу. И как сказал папаша Лем, всей семье, ибо ведь Господь обещал Аврааму, что детей у него будет столько же, сколько звезд на небе — явно больше, чем те, о которых Авраам знал, потому как телескопа у него не было. И теперь, мол, этот завет переходит к прадеду Джейку — так же, как тот, в котором говорится: «…и благословятся в тебе все племена земные». Ну а прадед Джейк засел изучать Бытие, чтобы исполнить Божьи заветы, как древние патриархи. Он увидел, как они старались жениться только на своих — ну, помните, Авраам женился на дочери своего брата, Саре, Исаак женился на двоюродной сестре Ревекке, Иаков — на сестрах Лии и Рахили… Прадед Джейк бросил свою первую жену, потому что она «была недостойна» — видимо, не особенно «пыльная», — и начал подкатывать к дочери своего брата, а когда тот пригрозил убить его, если прадед Джейк хоть пальцем ее тронет, они сбежали, а его брат умер от порчи, как случилось и с отцом Сары в Библии. Я хочу сказать, что все у него вышло, как по Святому писанию. Своих сыновей он переженил на их сестрах, и у детей вдвое прибавилось «искристости» — ну прямо как когда породистых собак скрещивают, чтобы не мешать кровь с другими видами, и порода остается чистой.
Там еще много чего было про Лота и его дочерей, и если мы, мол, будем верны Господу, то своим смирением унаследуем всю Землю, потому что мы — избранный народ и Господь поразит всех, кто встанет на нашем пути. Но суть сводилась вот к чему: ты женишься, на ком скажет патриарх, а патриарх тут папаша Лем. Это он выдал маму за отца, хотя они росли вместе и никогда особенно друг другу не нравились. Тем не менее он видел, что они «особо избранные», а это означало, что более «искристых», чем они, просто не было. А я, когда родился, стал вроде подтверждения правоты папаши Лема, потому как Господь, мол, наградил их ребенком, который «пылил» сильнее, чем грузовик на грунтовой дороге.
Особенно его интересовало, не успел ли я уже кого трахнуть. Он так и спросил:
— Не проливал ли ты семя среди дочерей Измаила и Исава?
Я, в общем-то, знал, что такое «пролить семя», поскольку нам об этом говорили в детском доме, но не очень понимал, кто такие «дочери Измаила и Исава». Впрочем, у меня хоть и были свидания, но до дела ни разу не дошло, так что я решил сказать «нет». Однако я на секунду задумался, потому что вспомнил ту леди в Роаноке, которая так меня распалила одним своим желанием. Еще немного, наверно, и я бы все-таки, что называется, потерял невинность. Может, она как раз и есть одна из дочерей Исава?..
Папаша Лем заметил, что я ответил не сразу, и тут же прицепился:
— Не лги, сынок. Я вижу, когда мне лгут.
Ну, поскольку я сам это умею, у меня не было оснований ему не верить. Но, с другой стороны, мне взрослые сто раз говорили, что, мол, запросто могут отличить вранье от правды — хотя в половине случаев, когда я говорил правду, меня обвиняли во лжи и столько же раз верили, когда я попросту вешал им лапшу на уши. Так что, кто его знает — может, он и видит, а может, и нет. Я решил, что буду говорить только то, что захочу.
— Я просто стеснялся сказать, что у меня не было женщины, — говорю.
— О, как же мир погряз в греховных заблуждениях! Распущенность считается теперь таким нормальным явлением, что юноша стыдится признать свое целомудрие. — Затем в его глазах блеснул хитрый огонек. — Я знаю, что дети Исава следили за тобой и стремились похитить твое право первородства. Разве нет?
— Я не знаю, кто такой Исав, — говорю. В толпе собравшихся прокатился ропот.
— В смысле, я знаю, кто он в Библии, — брат Иакова, тот самый, что продал ему право первородства за чечевичную похлебку.
— Иаков был наследником по праву и воистину старшим сыном. А Исав покинул отца, ушел в пустыню, отказавшись от Бога, и погряз во лжи и грехах мира. Это Исав женился на чужой женщине не из избранного народа. Ты меня понимаешь?
К тому времени до меня уже дошло: видимо, по ходу дела кому-то осточертело жить под пятой папаши Лема — или его предшественника, — и вышел раскол.
— Остерегайся же, — добавил папаша Лем, — ибо дети Исава и Измаила по-прежнему жаждут прибрать к рукам наследие Иакова. Жаждут осквернить чистое семя прадеда Джейка. У них хватает благословения Божьего, чтобы понять, насколько ты особенный — как Иосиф, которого продали в Египет, — и они явятся к тебе со своими паскудными планами — как явилась к Иосифу жена Потифара, — чтобы убедить тебя подарить им свое чистое неоскверненное семя и вернуть себе благословение Божье, которое отвергли их отцы.
Надо сказать, что мне не очень-то нравилось, как он то и дело говорит про мое семя, да еще при всех, но дальше было еще почище. Папаша Лем махнул рукой девушке, что стояла в толпе, и она подошла ближе. В общем-то, очень даже ничего для такой глуши. Волосы немного блеклые, слегка сутулится, и я бы не сказал, что слишком опрятная, но на лицо очень даже ничего, и улыбка хорошая. Короче, симпатичная девчонка, но не в моем вкусе, если вы меня понимаете.
Папаша Лем нас тут же и познакомил: оказалось, она — его дочь. Видимо, этого стоило ожидать. А потом он вдруг говорит:
— Пойдешь ли за этого мужчину?
Она посмотрела на меня, ответила: «Пойду», улыбнулась своей широкой улыбкой, и тут все это началось снова, как с той леди в Роаноке, только раза в два сильнее, потому что та вообще едва «искрила». Я стоял как вкопанный, а мысли все крутились вокруг одного: как, мол, мне хочется раздеть ее и сделать прямо тут, пусть даже на глазах у всех — настолько сильно я ее хотел, что мне просто плевать было на всех этих людей, пусть смотрят.
И самое главное, мне это ощущение нравилось. Я хочу сказать, от такого чувства не отмахнешься. Но какой-то частью своего сознания я все же не поддался, и как будто мое второе «я» говорит мне: «Мик Уингер, бестолочь ты этакая, в ней же нет ничего, она простая, как дверная ручка, а все эти люди стоят и смотрят, как она из тебя дурака делает». И вот этой самой частью сознания я начал заводиться, потому что мне не нравилось, как она заставляет делать меня что-то против моей воли, да еще на глазах у всех, а больше всего меня допекло, что папаша Лем сидит и смотрит на свою дочь и на меня, словно мы в каком грязном журнальчике.
Но тут такое дело: я, когда завожусь, начинаю «искрить» еще сильнее, и чем больше завожусь, тем больше вижу, как она это делает — будто магнит, который тянет меня к ней. И как только мне подумалось про магниты, я взял все эти свои «искры» и пустил в дело. Нет, не чтобы ей какую порчу устроить или еще что — на этот раз я сделал по-другому, не так, как с людьми, которых убивал. Я как бы развернул ее «искры», направил их назад. Она по-прежнему «искрила», но все шло обратно, и ее в ту же секунду словно вовсе не стало. В смысле, я, конечно, видел ее, но почти не замечал. Как будто и нет ее.
Папаша Лем вскочил, все остальные заохали. И понятное дело, эта девица перестала в меня «искрить», упала на колени, и ее тут же вывернуло. Должно быть, у нее желудок был слабый, или, может, я немного перестарался. Она «искрила» в меня изо всех сил, и когда я пустил все это обратно в нее, да еще и сделал наоборот… Короче, ее пришлось поднимать, потому что сама она едва держалась на ногах. Да еще и распсиховалась, плакала и кричала, что я отвратительный урод, — может, мне бы даже обидно стало, но только в тот момент я больше испугался.
Папаша Лем выглядел как сам гнев Господень.
— Ты отверг святое таинство брака! Ты оттолкнул деву, уготованную тебе Господом!
Должен сказать, что я тогда еще не во всем разобрался, иначе я, может, и не боялся бы его так сильно. Но кто его знает, думал я, вдруг он прямо сейчас убьет меня раковой опухолью? А уж в том, что он может просто приказать людям забить меня насмерть или еще что, я даже не сомневался. Так что испугался я не зря. Нужно было срочно придумать что-то, чтобы он не злился, и, как оказалось, я не так уж плохо придумал: сработало ведь…
Спокойно так — изо всех сил сдерживаясь — я ему говорю:
— Эта дева меня недостойна. — Не зря же я смотрел всех этих проповедников по ящику: в памяти кое-что застряло, и я знал, как говорить словами из Библии. — Она недостаточно благословлена, чтобы стать мне женой. Даже до моей мамы ей далеко. Господь наверняка приготовил для меня кого-то получше.
Это его и в самом деле успокоило.
— Да, верно, — сказал папаша Лем, и теперь уже вовсе не как проповедник; теперь на проповедника больше походил я, а он говорил тихо и спокойно:
— Ты думаешь, я этого не знаю? Во всем виноваты проклятые дети Исава, Мик… У нас было пятеро девочек — и гораздо более «пыльных», чем она, — однако нам пришлось отдать их в другие семьи, потому что они были вроде тебя: даже не желая того, они просто убили бы своих родителей.
— Но меня-то вы вернули.
— Ты остался в живых, Мик, так что с тобой, согласись, было гораздо легче.
— Вы имеете в виду, что никого из них уже нет?
— Дети Исава, — повторил он. — Троих они застрелили, одну задушили, а тело пятой мы так и не нашли. Ни одна из них не дожила до десяти лет.
Я сразу вспомнил, как та леди в Роаноке говорила, что не один раз смотрела на меня через перекрестье прицела. Однако она сохранила мне жизнь. Почему? Из-за этого моего семени? Но у девчонок ведь тоже есть — семя или еще там что. Тем не менее, их убили, а меня оставили в живых. Я не знал, зачем. И, черт побери, до сих пор не знаю. Зачем, если вы собираетесь держать меня взаперти до конца жизни? С таким же успехом можно было прострелить мне башку лет в шесть, и я прямо сейчас могу назвать целый список людей, которые остались бы тогда жить. Короче, если вы меня не выпустите, благодарить мне вас не за что.
Но папаше Лему я сказал, что ничего не знал — жаль, мол, сочувствую.
— Мик, — сказал он, — ты вправе быть разочарованным, поскольку Господь облагодетельствовал тебя такой великой силой. Но клянусь тебе, из всех наших девушек брачного возраста моя дочь самая достойная. Я не пытался всучить ее тебе, потому что она моя дочь, — это было бы святотатством, а я неизменно служу Господу. Люди подтвердят, что я не предложил бы тебе свою дочь, не будь она самой достойной.
Если она у них самая лучшая, подумал я, то законы против кровосмешения не зря придумали. Но папаше Лему сказал:
— Тогда, может быть, стоит подождать: наверняка есть кто-то моложе, кому еще рано сейчас жениться. — Я вспомнил историю Иакова из воскресной школы и, поскольку они так на этом Иакове помешались, добавил: — Помните, Иаков ждал семь лет, прежде чем женился на Рахили. Я готов подождать.
Это на него уж точно произвело впечатление.
— У тебя воистину пророческая душа, Мик. Не сомневаюсь, что когда-нибудь, когда Господь заберет меня к себе, ты займешь мое место. Но я надеюсь, ты помнишь также, что перед Рахилью Иаков взял в жены ее старшую сестру Лию.
Уродину, подумал я, но промолчал. Просто улыбнулся и сказал, что запомню и что, мол, об этом вполне можно поговорить и завтра, а сейчас уже поздно, я устал, и со мной много чего случилось, что надо обдумать. Потом совсем уже разошелся — в смысле библейских дел — и добавил:
— Помните, Иаков, перед тем как увидеть во сне лестницу, лег спать. — Все рассмеялись, но папаша Лем еще не успокоился. Он согласился, что со свадьбой можно несколько дней подождать, но один вопрос ему хотелось выяснить сразу. Он посмотрел мне в глаза и сказал:
— Мик, тебе придется сделать выбор. Господь говорил, что кто не с ним, тот против него. Иисус говорил: сегодня избери, кому служить будешь. И Моисей говорил: «Во свидетели перед вами призываю небо и землю: жизнь и смерть предложил я тебе, благословение и проклятие. Избери жизнь, дабы жил ты и потомство твое».
Я так думаю, что яснее и не скажешь. Мне предоставили выбирать: либо жить среди избранного народа, среди этих чумазых детишек, под властью мерзкого старика, который будет указывать, на ком мне жениться, и решать, буду ли я воспитывать своих детей, либо уйти, чтобы мне разнесли башку выстрелом из винтовки, или, может, напустить на меня рак — я не знал, как они решат: прикончить меня быстро или медленно. Хотя им, пожалуй, лучше было сделать это быстро — чтобы я, значит, не успел пролить семя среди дочерей Исава.
Ну я и пообещал ему, как мог искренне, что буду, мол, служить Господу и жить среди них до конца своих дней. Я уже говорил, что не знал, чувствует ли он вранье на самом деле, но папаша Лем кивнул и улыбнулся — вроде как поверил. Однако я-то знал, что это ложь, а значит, он мне не поверил, то есть, как говорил сын мистера Кайзера, Грегги, я — в дерьме и по самые уши. Более того, я чувствовал, что папаша Лем зол как черт и сильно напуган, хотя он изо всех сил старался это скрыть, улыбался и внешне никак себя не выдавал. Он знал, что я вовсе не собираюсь жить с этими психами, которые засаживали своим сестрам и оставались такими же темными, как в прошлом веке. А это означало, что он уже планирует убить меня, и видимо, не когда-нибудь, а скоро.
Впрочем, ладно, я лучше скажу здесь правду: на самом деле я усомнился, что он мне поверил, только когда шел к дому. А когда мама отвела меня в чистую симпатичную комнату на втором этаже и, предложив чистую симпатичную пижаму, захотела забрать джинсы, рубашку и все остальное, чтобы привести их в порядок — только тут я подумал, что в эту ночь одежда мне, возможно, очень понадобится. Я здорово разозлился, пока она не отдала мне все назад — явно испугавшись, что я что-нибудь с ней сделаю. Потом мне, конечно, пришло в голову, что, не отдав им одежду, я сделал еще хуже: теперь они подумают, что я планирую смыться этой же ночью. Может, они раньше и не планировали меня убить, но теперь-то точно соберутся, так что я, возможно, сам себя заложил. Хотя с другой стороны, лучше ошибиться в одном и, по крайней мере, остаться с одеждой, чем ошибиться в другом, чтобы потом улепетывать в одной пижаме. Босиком и в пижаме по проселочной дороге не очень-то далеко убежишь, даже летом.
Мама вышла и спустилась вниз, я снова оделся, обулся и лег под одеяло. Мне приходилось в свое время ночевать на улице, так что спать в одежде было делом привычным. А вот то, что пришлось влезть на простыню в ботинках, прямо-таки не давало мне покоя. В детском доме на меня бы так за это наорали, что на всю жизнь бы запомнилось.
Лежа в темноте, я пытался придумать, что делать дальше. Как выбраться из дома на дорогу, я знал, но что толку? Надо знать, где ты, куда выходит дорога, как далеко идти, а через лес в Северной Каролине ночью не очень-то срежешь: если не свалишься куда-нибудь в темноте, то нарвешься на самогонщиков или тайную плантацию марихуаны, где тебе башку отстрелят как нечего делать. Или же окажешься на табачных полях, и злющая фермерская собака просто перегрызет тебе глотку. Вот и получается, что оставалось бежать по дороге, ведущей неизвестно куда, где им ничего не стоит меня догнать — если они решат меня задавить, даже страх перед раком не остановит джип с четырехколесным приводом.
Я подумал, что можно бы угнать машину, но совершенно не представлял себе, как ее завести без ключа — этому, понятное дело, в детском доме не учат. Вернее, я представлял, но только в общих чертах, поскольку читал кое-что по электричеству в тех книгах, которые одолжил мне мистер Кайзер, чтобы я готовился сдать экзамены в среднюю школу, но там тоже, разумеется, не писали, как завести «линкольн» без ключа. В общем-то, я и водить толком не умел: парни обычно усваивают такие вещи от отца или от друзей в школе, а я все это упустил.
Может, я задремал, может, нет, но вдруг понял, что вижу в темноте. Не глазами, разумеется, вижу, а чувствую, как передвигаются вокруг люди. Поначалу не очень далеко и не очень четко, но, по крайней мере, я ощущал ближних, тех, кто в доме, — разумеется, потому что они «искрили». Однако, лежа на постели и воспринимая их сигналы — то в ритмах сна, то движущиеся, — я неожиданно для себя начал понимать, что и всегда чувствовал людей, только не осознавал этого. Они не «искрили», но я всегда знал, где они — словно тени, плавающие где-то в мыслях на заднем плане. Я не осознавал, что это, но они постоянно были со мной. Как в тот раз, когда Диз Риддл в десять лет получил свои первые очки и вдруг начал прыгать и вопить от радости, потому что увидел столько всего нового. Вернее, он всегда видел разные вещи, но в половине случаев не знал, что это такое. Например, рисунки на монетах: он чувствовал, что на монетах есть какой-то рельеф, но только в очках увидел, что это рисунки, надписи и все такое. Вот и со мной случилось примерно то же самое.
Я лежал и вдруг увидел у себя в голове словно целую картину, где тут и там обозначались люди; чем больше я старался, тем лучше видел. Скоро не только в своем доме, но и в других тоже, только слабее, не так четко. Однако я не видел стен и не понимал, где кто находится: на кухне, или в туалете, или еще где. Приходилось напряженно думать, и это отбирало все силы. Единственное, что помогало, это электропроводка под током, так что когда был включен свет, или электрические часы, или еще что-то, я видел такую тонкую линию, едва заметную, бледнее даже чем тени людей. Не бог весть что, но, по крайней мере, я мог иногда догадаться, где проходят стены.
И если я не мог сказать, кто есть кто, то, во всяком случае, мог угадать, кто что делает. Например, кто спит, а кто нет. Неясно было также, где взрослые, а где дети, потому что я ощущал не размер, а яркость, и только по яркости я определял, кто из них близко, а кто далеко.
Мне, можно сказать, повезло, что я выспался днем, когда тот тип вез меня от Роанока до Идена. Вернее, везение тут сомнительное, поскольку мне совсем не хотелось в Иден, но, по крайней мере, я отоспался, а значит, мог продержаться дольше и выждать, пока все улягутся.
В соседнем доме их было сразу несколько. Я не сразу разобрался, кто там кто — трое из них здорово «искрили», и поначалу мне показалось, что они просто ближе других, — но потом я сообразил, что это, наверно, родители и папаша Лем, плюс еще кто-то. Короче, они там посовещались какое-то время, потом закончили, и все, кроме папаши Лема, перешли в мой дом. Я не знал, о чем шел разговор, но чувствовал, как они напуганы и злы. Впрочем, больше напуганы. Я тоже здорово испугался, но заставил себя успокоиться, чтобы ненароком кого-нибудь не убить. Таким образом я и держал себя в руках, чтобы не очень заряжаться и «искрить» — пусть думают, что сплю.
Они видели хуже меня, так что это могло помочь. Сначала я думал, все заявятся наверх и прикончат меня, но нет, они остались ждать внизу, и только один из них поднялся на второй этаж. Однако он даже не зашел ко мне — только прошелся по другим комнатам, разбудил тех, кто там спал, и заставил спуститься вниз, а потом выгнал из дома.
Это меня еще больше напугало. Тут уже никаких сомнений не оставалось: они не хотели, чтобы я «искранул» кого-нибудь поблизости, когда на меня набросятся. Хотя с другой стороны, подумал я, это неплохой признак: боятся — и правильно. Я мог протянуться дальше их всех и ударить сильнее. Кроме того, когда я вернул дочери папаши Лема, что та на меня наслала, они поняли, что я способен отразить их удар, если им вздумается меня «запылить». Разумеется, они не знали, на что я еще способен.
Но я этого и сам тогда не знал.
Наконец все выбрались из дома, кроме той компании на первом этаже. Вокруг дома тоже стояли — может, кто следил за мной, может, просто так, но я решил, что выбираться через окно будет рискованно.
Затем кто-то один снова двинулся наверх. Сгонять вниз больше было некого, так что, понятно, шли по мою душу. Всего один человек, но легче от этого не становилось — любой взрослый, умеющий управляться с ножом, мог бы, наверно, со мной справиться. Я еще не совсем вырос — во всяком случае, надеюсь, — а драться мы в приюте особенно не дрались. Так, мутузили друг друга во дворе, конечно, но это не серьезно. Я даже пожалел на мгновение, что не занялся в свое время «кунгфу» вместо того, чтобы просиживать за учебниками, стараясь наверстать недоученное в приютской школе. Мертвому ни математика, ни другие науки уже не понадобятся.
Хуже всего было то, что я его не видел. Может, на самом деле они просто убрали из дома всех детей, чтобы, проснувшись утром, те меня не разбудили. Может, они хотели как лучше. А этот, на лестнице, поднимался, чтобы проверить, все ли у меня в порядке, или принести чистую одежду, или еще что — кто его знает? Я ведь не знал наверняка, что он хочет меня убить, — как же я мог «искрануть» его, не будучи уверен? Но если это действительно так, тогда, конечно же, лучше было бы разделаться с ним прежде, чем он доберется до меня…
Так или иначе, решать мне не пришлось. Пока я лежал и думал, что делать, он поднялся по лестнице, подошел к двери, повернул ручку и вошел в комнату.
Я старался дышать мелко и ровно — как спящий. И старался не «искрить» слишком сильно. Если он просто проверяет, то сейчас уйдет.
Человек не ушел. Двигался он очень тихо — чтобы я случайно не проснулся. И напуган был — дальше некуда. Так напуган, что я сразу понял: он здесь отнюдь не для того, чтобы подоткнуть мне одеяло или пожелать спокойной ночи.
И я решил его «искрануть». Но оказалось, у меня нет никаких «искр»! В смысле, я не злился и ничего такого. Я никогда раньше не пробовал убить кого-нибудь специально, это всегда случалось, потому что я уже был на взводе и просто терял над собой контроль. И сейчас это стремление успокоиться так на меня подействовало, что я не мог ничего сделать. Ни одной лишней «искры» у меня не было, только обычная светящаяся тень, а он уже стоял рядом, и времени не осталось совсем, так что я просто скатился с кровати. В его сторону, что, может быть, глупо — я мог напороться на нож, — но ведь я еще не знал наверняка, что у него есть нож. Я думал, собью его с ног, толкну или еще что.
На полу оказался я один. Я его толкнул и грохнулся на пол, но он устоял и даже успел полоснуть меня по спине. Не очень сильно, больше рубашке досталось, но, поняв, что он с ножом, я был не то что напуган — в ужасе. Я вскарабкался на ноги и на четвереньках отполз в сторону. Света от окна, считай, что никакого не было, и мы ходили будто в большом темном шкафу. Я не видел его, он — меня. Вернее, я-то его видел — или, по крайней мере чувствовал, где он, — и теперь сам «искрил» как ненормальный, так что этот человек тоже должен был меня видеть, если только они не послали кого-то с совсем уж слабыми способностями.
Но оказалось, так оно и есть. Он просто топтался по комнате и, видимо, надеясь меня зацепить, размахивал ножом — я слышал свист. Меня он просто не видел.
А я все это время старался завестись, но ничего не выходило. По желанию никогда нельзя разозлиться. Может быть, у хорошего актера это получится, но я не актер. Короче, я был напуган и «искрил», но никак не мог послать импульс в него. И чем больше об этом думал, тем спокойнее становился.
Вроде как всю жизнь носишь с собой автомат и время от времени случайно отправляешь на тот свет людей, которым совсем не желаешь зла, а когда тебе в первый раз действительно нужно кого-нибудь пристрелить, автомат заедает.
Я перестал злиться. Просто сидел там, понимая, что скоро умру, и вот наконец научился держать себя в руках, не убивая людей направо и налево — мне уж совсем не хотелось покончить с собой, но как раз теперь-то меня и прикончат. Только у них не хватило духу сделать это в открытую, и они отправили человека перерезать мне глотку во сне. И мои дорогие любящие родители, которых я не видел столько лет, тоже были на том совещании, где все это решалось. Черт, папочка и сейчас стоял внизу, ждал, когда убийца спустится вниз и скажет, что со мной покончено. Будет ли он меня оплакивать? Нет, мол, больше на свете моего маленького мальчика… Лежит теперь Мик в сырой холодной земле…
И вот тут-то я завелся по-настоящему. Все очень просто. Не надо специально себя заводить, надо лишь подумать о чем-то таком, что тебя разозлит. Я и так уже весь «искрил» от страха, а тут еще и завелся, так что теперь во мне этого дела оказалось больше, чем нужно. Только, выпустив свой импульс, я послал его не в того типа, что топтался с ножом по комнате. Огненный шар во мне сам рванулся вниз, через пол и прямо в моего дорогого папочку. Я слышал, как он кричит. Он сразу все почувствовал. И я почувствовал. Я ведь не собирался этого делать. Мы впервые встретились всего за несколько часов до того, но он ведь был моим отцом, а ему досталось больше, чем доставалось от меня кому-нибудь другому за всю мою жизнь. Я не собирался убивать отца, ей-богу. Это же дико.
Потом я вдруг словно ослеп. В первую секунду мне показалось, что это ответный импульс, «искры», но я тут же понял, что включился верхний свет в комнате. До человека с ножом наконец дошло, что свет нельзя было включать лишь потому, что я спал, но раз я не сплю, ему же будет лучше, когда видно, что делаешь. К счастью, свет ослепил его так же, как и меня, иначе я бы и понять ничего не успел, а он уже всадил бы в меня нож. Пока он моргал, я успел перебраться в дальний угол комнаты.
Надо сказать, я никакой не герой. Но в тот момент я всерьез думал, что брошусь на этого типа. Может, он и убил бы меня, но ничего другого в голову не приходило.
Потом я вдруг сообразил. Идею подсказали провода в стенах с бегущим по ним током. Это ведь электричество, и та леди в Роаноке говорила про мою «биоэлектрическую систему», так что я подумал, вдруг тут что-то получится?
Сначала я хотел что-нибудь закоротить, устроить короткое замыкание, но во мне не настолько много электричества. Затем решил попробовать вроде как подключиться к сети, чтобы добавить силы своим импульсам, но вовремя одумался, потому как это все равно, что сесть на электрический стул. Вернее, может, мне это и удалось бы, но тут если ошибешься, то уже точно конец.
Однако кое-что я все-таки мог. Рядом на столике стояла лампа. Я содрал с нее абажур и швырнул его в того типа — он все еще стоял у двери и соображал, видимо, что это за крик раздался внизу. Я схватил лампу, включил ее, а затем разбил лампочку о столик — посыпались искры, и она погасла.
Я держал лампу в руке, как дубину — чтобы он подумал, будто я именно так и собираюсь ею воспользоваться. Наверно, если бы мой план не сработал, я бы так и поступил — попытался выбить лампой нож или еще что. Но пока он смотрел на меня, готовясь броситься вперед, я вроде как ненамеренно опустил лампу разбитым концом на кровать и воспользовался своими «искрами», скопившимися во мне зарядом злости. Я не мог метнуть заряд в того типа — вернее, мог, но это было бы как с водителем автобуса: смерть, например, от рака легкого через шесть месяцев. К тому времени я бы уже полгода как дал дуба от многочисленных ножевых ран.
Короче, я качал искры и гнал их по руке, а затем дальше, через всю лампу, словно растягивал свою тень. И получилось! Искры текли до конца лампы и накапливались там беспрерывно, а я тем временем думал о том, как папаша Лем решил убить меня, потому что я посчитал его дочь уродиной, и как он заставил меня убить отца, хотя и я знал-то его меньше чем полдня, и все это время заряжался, заряжался…
Наконец зарядился достаточно, и внутри разбитой лампочки начали проскакивать искры — прямо по простыне. Настоящие искры, которые я не только чувствовал, но и видел. Через две секунды постель вспыхнула, и вот тут-то я размахнулся лампой, вырвал шнур из розетки, и швырнул ее в этого типа. Он присел, а я в ту же секунду сгреб с постели горящее покрывало и бросился на него. Я не знал, на ком из нас раньше загорится одежда, но подумал, что это будет слишком для него неожиданно, и он не догадается ткнуть меня ножом через покрывало. Так и вышло: он выронил нож и попытался сбросить с себя покрывало, что ему не очень-то удалось, потому что я не отпускал. Затем он рванулся к двери, но я двинул его носком ботинка по лодыжке, и он растянулся на полу, все еще сражаясь с покрывалом.
Я схватил его нож и полоснул ему по ноге, сзади. Нож оказался острый, как бритва. Может, я, конечно, был здорово зол и испуган и потому полоснул сильнее, чем мне казалось, но получилось чуть не до самой кости. Он все еще боролся с горящим покрывалом и кричал, кровь хлестала, а огонь уже перекинулся на обои, и я подумал, что у меня будет больше шансов смыться, когда им придется тушить пожар.
Еще я подумал тогда, что не очень-то далеко убегу, если сгорю вместе с домом. И подумав о смерти в огне, понял, что человек, который пришел меня убивать, уже горит, и это сделал с ним я, сделал что-то столь же ужасное, как рак. Но мне было все равно: я убил столько народа, что теперь это никак меня не задело, тем более, что он сам пытался меня убить. И никакой жалости к нему я не испытывал, потому что старому Пелегу было ничуть не лучше. По правде сказать, мне даже стало легче — я вроде как поквитался с ними за смерть Пелега, хотя на самом деле обоих убил я сам. И если вы спросите, как можно сквитаться за Пелега, убив кого-то еще, то я скажу, что в этом все-таки есть какой-то смысл — я ведь по их вине рос в приюте, а не там, среди своих. А может, смысл был в том, что этот тип заслуживал смерти, а старый Пелег — нет, и тот, кто заслуживал, должен был умереть смертью такой же страшной. Не знаю. В общем-то, я тогда об этом и не раздумывал. Просто слышал, как он кричит, но даже не хотел ему помочь… Нет, я не злорадствовал, не думал: «Гори, сволочь, так тебе и надо» или еще что-нибудь в таком духе, но в то же время чувствовал, что я не человек — монстр, чудовище, как мне всегда и казалось. Вроде тех, что бывают в фильмах ужасов. А тут прямо как из фильма про какого-нибудь садиста-убийцу: человек катается по полу, горит и кричит, а чудовище стоит посреди огня, и ему хоть бы что.
Правда. Меня огонь даже не тронул. Все вокруг горит, но передо мной пламя словно отступает — столько во мне искр от ненависти к самому себе, что ему вроде как просто не подойти. Я с тех пор много об этом думал. В том смысле, что даже этот шведский ученый не знает о биоэлектрических делах все до конца. Может быть, когда я завожусь и начинаю сильно «искрить», получается так, что меня нельзя убить. Может, эти генералы в Гражданскую войну вот так и скакали по полю боя под пулями — или это про другого генерала, во Вторую мировую? — и ничего им не делалось. Может, когда ты слишком сильно заряжен, с тобой просто ничего не может случиться. В общем, не знаю. Но когда я решил двигаться и открыл дверь, горела уже вся комната и сама дверь. Однако я просто открыл ее и вышел в коридор. Сейчас вот у меня на руке повязка — это доказывает, что раскаленную дверную ручку я без всякого вреда схватить все же не мог, но ни один человек не выжил бы там, а я вышел, и хоть бы волосок пригорел.
Я не знал, кто есть в доме, но побежал вниз. Определять людей по искрам мне еще было непривычно, так что я даже не догадался проверить. Просто спустился вниз с этим окровавленным ножом в руке. Однако нож оказался не нужен: все убежали еще до того, как я спустился на первый этаж. Все, кроме отца. Он лежал посреди гостиной, сжавшись в комок — голова в луже блевотины, а зад в луже крови — и весь трясся, словно от холода. Я его в самом деле убил, потому что внутри у него, наверно, ни одного живого места не осталось. Скорее всего, он меня даже не заметил. Но все-таки это был мой отец, и даже чудовище не оставляет своего отца в горящем доме. Я хотел его вытащить на улицу и схватил за руки.
Только я совсем забыл, что до предела заряжен. Едва я к нему прикоснулся, как все эти искры просто рванулись из меня и обволокли его целиком. Никогда раньше со мной такого не случалось — он весь засветился, как будто часть меня самого, и словно утонул в моем сиянии. Я совсем этого не хотел, но напрочь забыл, что мне нельзя его трогать. Я хотел спасти его — попытаться спасти, — а вместо этого всадил в него такой заряд, какого никогда никому еще не перепадало. Тут я просто не выдержал и закричал.
Потом все-таки вытащил отца на улицу. Он весь обмяк, но даже если я его и убил, превратив ему все внутренности в желе, я не хотел, чтобы он оставался в горящем доме. Мне только про это и думалось, а еще, что я должен сам пойти в дом, подняться по лестнице, загореться и умереть.
Но, как вы догадываетесь, я ничего такого не сделал. Вокруг все орали: «Пожар! Пожар!» и «Близко не подходить!», и я решил, что лучше будет, пока не поздно, смыться. Тело отца лежало на лужайке перед домом, и я рванул вокруг. Мне показалось, я слышал выстрелы, но может, это просто дерево трещало в огне — не знаю. Я обошел вокруг дома и бросился к дороге, а когда на пути попадались люди, они просто разбегались в стороны, потому что даже самый последний балбес в этой деревне мог видеть мои искры — так я здорово завелся.
Бежал я, пока не кончился асфальт. Дальше шла грунтовая дорога. Луну заволокло облаками, так что я почти ничего не видел и то и дело натыкался на кусты. Один раз я свалился и, оглянувшись назад, увидел огонь. Горел уже весь дом и даже деревья над ним. Дождя и в самом деле давно не было, так что деревья стояли сухие, и я подумал, что сгорит, наверно, не один только этот дом. У меня даже возникла надежда, что они за мной не погонятся.
Глупо, конечно, чего там говорить. Если уж они решили прикончить меня только потому что я отверг дочку папаши Лема, то как они отреагируют, когда я считай что сжег их тайный городишко? Понятное дело, как только им станет ясно, что я сбежал, они бросятся в погоню, и мне еще повезет, если меня пристрелят сразу.
Я подумал, мол, была не была, срежу через лес и где-нибудь спрячусь, но потом решил, что лучше будет идти по дороге как можно дольше — пока не увижу свет фар.
И как раз когда я об этом подумал, дорога кончилась. Вокруг — одни кусты и деревья. Я двинулся назад и попытался отыскать развилку, где я свернул не туда. Долго плутал, как слепой в траве, то и дело теряя колеи фунтовой дороги, и тут увидел свет фар в той стороне, где горели дома — их уже горело, по крайней мере, три. Они наверняка поняли уже, что городку конец, и, оставив лишь несколько человек, чтобы вывести детей в безопасное место, бросились за мной в погоню. Во всяком случае, думалось мне, я бы именно так и поступил, и черт с ним, с раком; они ведь понимали, что всех сразу мне их не одолеть. А я тем временем даже не мог отыскать дорогу. Когда их машины окажутся достаточно близко, чтобы указать дорогу светом фар, смываться будет уже поздно…
Я только собрался рвануть в лес, как прямо передо мной, футах в двадцати, вспыхнули фары. Тут я чуть в штаны не напустил от испуга. «Все, — подумал, — теперь, Мик Уингер, тебе точно конец».
И вдруг слышу ее голос:
— Мик, идиот, что ты стоишь там, на свету, иди скорей сюда.
Да, та самая леди из Роанока. Я по-прежнему ее не видел, но узнал голос и рванул к машине. На самом деле дорога не кончилась, просто свернула в сторону, и она припарковалась как раз в том месте, где грунтовая дорога сходилась с насыпной. Я подскочил к двери машины — не знаю уж, что это была за машина, может, «блейзер» с четырехколесным приводом, потому что я помню, там был переключатель на четырехколесный привод — но дверь оказалась заперта. В общем, она кричит, чтобы я скорей садился, а я кричу, что никак не открою, но потом наконец дверь открылась, и я забрался внутрь. Она тут же подала назад и развернула машину так резко, что я, не успев закрыть дверь, едва не вывалился. А затем так резко рванула вперед, разбрасывая колесами гравий, что дверь закрылась сама.
— Ремень пристегни, — сказала она мне.
— Ты за мной следила? — спросил я.
— Нет, я просто устроила здесь пикник. И, черт побери, пристегни наконец ремень!
Я пристегнул и обернулся назад. У поворота на насыпную дорогу подрагивали пять или шесть пар огоньков — мы оторвались всего на милю.
— Мы искали это место много лет, — сказала она. — Думали, они обосновались в округе Рокингем. Выходит, мы здорово ошибались.
— А где мы сейчас?
— Округ Аламанс.
И тут я словно сорвался:
— Черт бы все побрал! Я убил там своего отца!
— Мик, ты только не злись на меня, только не заводись. Извини. Успокойся. — Наверно, она больше ни о чем и думать не могла: лишь бы я не разозлился и не убил ее ненароком, но мне трудно ее осуждать, потому что справиться с собой в тот раз мне едва оказалось по силам. Если б я не сдержался, я бы ее точно прикончил. Еще и ладонь начала болеть — из-за того, что я схватился за раскаленную дверную ручку, — и болело все сильнее и сильнее.
Машину она вела быстрее, чем в свете фар возникала дорога. Иногда мы вдруг вылетали на поворот так быстро, что ей приходилось ударять по тормозам, — мы скользили, и я каждый раз думал, что вот сейчас-то нам точно конец. Однако она всякий раз возвращала машину на дорогу, и мы неслись дальше.
У меня уже просто сил не осталось переживать. Я сидел с закрытыми глазами, стараясь успокоиться, но потом вдруг вспомнил отца, лежащего в крови и блевотине, — хотя я его и невзлюбил сразу, но это все равно был мой отец. И того типа вспомнил, что сгорел в моей комнате, — тогда меня это совсем не трогало, но сидя в машине, я снова испугался, разозлился и возненавидел себя пуще прежнего. Я едва сдерживался, но не мог выпустить эти искры, и мне очень хотелось умереть. Затем я вдруг понял, что эта банда, которая за нами гналась, уже близко, и теперь я их чувствую. Вернее, нет, дело не в том, что нас догоняли: просто они были так злы, что «искры» с них сыпались как никогда раньше. Ну я и решил: раз они так близко, значит, я могу разрядиться. Взял и метнул в них весь свой заряд. Не знаю уж, попал я там в кого или нет. Я даже не знаю, может ли моя биоэлектрическая система действовать на таком расстоянии. Однако я, по крайней мере, сбросил все свои «искры», ничуть не повредив эту леди, что вела машину.
Вскоре мы выехали на асфальт, и я только тут понял, что настоящей бешеной езды мне видеть еще не приходилось: все, что я видел раньше, это цветочки. Она жала на газ, смотрела на поворот дороги впереди и тут же выключала свет, не доехав даже до половины изгиба дороги — рехнуться можно, но смысл тут, конечно, был. Они следовали за светом наших фар, и когда мы их выключали, на какое-то время пропадали из вида. Кроме того, не зная, что впереди поворот, они могли слететь с дороги или, по крайней мере, замедлить ход. Мы, понятное дело, тоже могли гробануться, но эта леди явно знала, что делает.
Потом мы вылетели на прямой участок дороги с перекрестком где-то через милю впереди. Я подумал, что она свернет, но нет, она гнала машину дальше, в кромешную тьму. Прямой участок казался длинным, но не бесконечный же он, и даже самый лучший водитель не может оценить точно, сколько промчал в полной темноте. Я уже начал думать, что мы вот-вот куда-нибудь вмажемся, но в этот момент она сбросила газ, высунула руку в окно и мигнула фонариком. Ехали мы довольно быстро, но короткой вспышки света хватило, чтобы дорожный знак впереди сверкнул отражающей поверхностью, так что мы знали, где следующий поворот — оказалось, дальше, чем я думал. Она, не сбавляя хода, миновала поворот, затем следующий — каждый раз лишь мигнув вперед фонариком — и только после этого снова включила фары.
Я оглянулся посмотреть, есть ли кто сзади.
— Мы их потеряли!
— Тебе лучше знать.
Протянувшись назад своим полем, я попытался понять, где преследователи, и хотя они были здорово заряжены, на этот раз я их едва почувствовал — где-то далеко, да и к тому же они еще и разделились.
— Они все движутся по разным дорогам.
— Значит, кого-то из них мы потеряли, — сказала она. — Но не всех. Сам понимаешь, они не отстанут.
— Понимаю.
— Ты сейчас — главный приз.
— А ты — дочь Исава.
— Черта с два. Я прапраправнучка Джекоба Йоу, которому случилось обнаружить в себе биоэлектрические способности. Это, знаешь, как если у тебя хороший рост и сила, значит, ты можешь играть в баскетбол. Просто природный талант, ничего больше. Но он свихнулся и занялся кровосмешением во всем своем семействе, и у них появились всякие дурацкие идеи насчет «избранного народа», хотя все это время они оставались самыми обыкновенными убийцами.
— А дальше? — спросил я.
— Ты ни в чем не виноват. Тебя некому было научить. И я тебя не виню.
Но дело все в том, что я сам себя винил.
— Они просто темные неграмотные люди, — продолжала она. — Но моему деду надоело читать Библию и убивать чиновников из налогового ведомства, шерифов и всех остальных, кто им мешал. Ему хотелось понять, почему мы такие. А кроме того, он не хотел жениться на той девке, что для него выбрали, потому что он, мол, не особенно «пыльный». Пришлось скрываться. Они отыскали его и пытались убить, но он снова сбежал. Потом женился. Выучился на врача, и его дети выросли с пониманием, что необходимо понять эту силу. Тут ведь все как в старых байках про ведьм, которые, если разозлятся, могут напускать порчу или еще что-нибудь в таком духе. Может, они даже не знали, что делают это. Привораживать, приманивать — это худо-бедно все умеют, так же как любой может кинуть мяч и случайно попасть в кольцо, но одни хуже, другие лучше. Люди, которых возглавляет папаша Лем, делают это лучше всех, потому что они добивались результата направленной селекцией. И мы должны их остановить, понимаешь? Мы должны помешать им полностью овладеть своими способностями. Потому что теперь мы знаем о них больше. Тут все тесно связано с процессами самоисцеления. В Швеции уже пробовали лечить опухоли, меняя направления токов. Рак, понимаешь? Прямая противоположность тому, что делал ты, но принцип тот же самый. Ты понимаешь, что это значит? Если бы люди папаши Лема научились управлять своими способностями, то они могли бы стать не убийцами, а целителями. Может быть, нужно просто делать это не со злостью, а с любовью.
— А тех маленьких девчонок в приютах вы тоже убивали с любовью? — спросил я.
Она ничего не ответила и продолжала гнать машину вперед.
— Черт! — сказала она спустя какое-то время. — Дождь пошел.
Дорога буквально в два счета намокла, и мы чуть снизили скорость. Я оглянулся — позади снова маячили фары. Далеко, но я их все-таки видел.
— Они нас опять догоняют.
— Я не могу ехать по такой дороге быстрее.
— Их дождь тоже замедлит.
— Не при моем везении.
— Пожар, наверно, погаснет. Там, в городке.
— Это уже не имеет значения. Они переберутся на новое место. Ты с нами, и теперь они знают, что мы их засекли.
Я извинился за то, что причинил столько хлопот, а она говорит:
— Мы не могли допустить, чтобы ты погиб. Я просто должна была попытаться тебя спасти.
— Зачем? — спросил я — Зачем вам это нужно?
— Если хочешь, могу и так сказать: если бы ты решил остаться с ними, я должна была тебя убить.
— Знаешь, — говорю, — ты прямо богиня милосердия. — Потом подумал немного и добавил: — А вообще, ты не лучше их. Ты, как и они, хочешь от меня ребенка. Я вам только на расплод и нужен — как племенной самец.
— Если бы ты нужен был только для этого, — сказала она, — я бы сделала все, что требуется, еще там, на холме, сегодня утром. В смысле, вчера. Вернее, ты бы сам все сделал. И вообще-то мне следовало тебя заставить: если бы ты решил остаться с ними, единственной нашей надеждой стал бы твой ребенок, которого мы вырастили бы приличным человеком. Однако оказалось, ты и сам приличный человек, так что убивать тебя не пришлось. Теперь мы сможем изучать тебя и узнаем много нового — ты ведь самый сильный из живущих обладателей этого дара. — Так прямо и сказала.
— А вам, — говорю, — не приходило в голову, что мне, может быть, не захочется, чтобы меня изучали?
А она мне в ответ:
— Может быть, то, что тебе хочется или не хочется, не имеет никакого значения.
И тут в нас стали стрелять. Дождь все еще поливал, но они все-таки нагнали нас настолько, что уже можно было стрелять. И у них неплохо получалось, надо сказать: первая же пуля, которую мы заметили, пробила заднее стекло, просвистела между нами и оставила дыру в лобовом. Стекло пошло трещинами, и стало хуже видно дорогу — мы еще больше снизили скорость и, соответственно, они подобрались еще ближе.
Однако спустя несколько секунд мы миновали еще один поворот, и я увидел в свете наших фар, как из машины впереди выскакивают люди с оружием. «Наконец-то», — сказала она. Я понял, что это люди из ее компании и мы почти спасены. Но тут кто-то из людей папаши Лема попал нам в колесо, или, может, она на мгновение отвлеклась, потому что через лобовое стекло почти что ничего не было видно, и машина потеряла управление. Мы заскользили, слетели с дороги и перевернулись, должно быть, раз пять — все как в замедленной съемке: машина переворачивается снова и снова, двери распахиваются и закрываются, лобовое стекло крошится и рассыпается на мелкие осколки, а мы висим на ремнях и молчим, только я бормочу «О боже, о боже…» или еще что-то такое. Потом мы наконец во что-то врезаемся, останавливаемся с чудовищным рывком, и все замирает.
Я слышу, как журчит вода, и думаю, что это, мол, наверно, ручей. Можно будет вымыться. Только это никакой не ручей, а вытекающий из бака бензин. А затем откуда-то издалека, с дороги, доносятся выстрелы. Неизвестно, кто в кого стреляет, но я понимаю: если победят те, поджарить нас в горящем бензине будет для них самое милое дело… Выбраться из машины было несложно: двери отлетели, так что ни через окно лезть, ни еще чего не нужно.
Машина завалилась на левый бок, и поскольку дверь с ее стороны придавило к земле, я говорю:
— Придется вылезать отсюда.
У меня хватило ума схватиться за крышу машины, когда я отстегивал ремень. Затем я подтянулся, выбрался наружу и сел на крыло, чтобы, протянув руку, помочь ей выбраться.
Только она продолжала сидеть на месте. Я закричал на нее, но она даже не ответила. Я было подумал, что ей конец, но тут заметил ее «искры». Странно, что я не видел их раньше, но наверно, просто не присматривался.
Зато теперь, хотя они едва светились, я их заметил сразу: свечение было слабое, но «искры» двигались быстро-быстро, словно она пыталась сама себя исцелить. Бак все еще булькал, и вокруг воняло бензином. На дороге по-прежнему стреляли. Но я видел достаточно аварий в кино и понимал: даже если нас никто не подожжет специально, машина все равно может загореться. Понятное дело, мне совсем не хотелось быть рядом, когда это случится, и не хотелось, чтобы она оставалась внутри. Только я не представлял, как сумею спуститься вниз и вытащить ее наружу. Я, в общем-то, не слабак, но и не мистер Вселенная тоже.
Казалось, я сидел целую минуту, прежде чем понял, что совсем не обязательно тащить ее через мою дверь: с таким же успехом я мог вытянуть ее вперед, потому что ветрового стекла не было вовсе, а крыша промялась всего чуть-чуть. Там под крышей стояла трубчатая рама, и нам здорово повезло, что кто-то до этого додумался. Я спрыгнул с машины. Дождь, наверно, только-только кончился, потому что под ногами было мокро и скользко. Впрочем, не знаю — может, это от пролившегося бензина. Я обежал машину спереди, сбил ногой остатки лобового стекла и влез до пояса в машину. Протянул руку, отстегнул ремень и, ухватив ее под мышки, потянул к себе, но руль мешал вытащить ноги, и казалось, это тянется вечно. В общем, ужас. Я все время ждал, что она вот-вот задышит, а она по-прежнему не дышала, и мне стало страшно и обидно; я только и думал о том, что она должна жить, что ей нельзя умирать, что она спасла мне жизнь, а теперь погибнет, и этого не может быть; я вытащу ее из машины, даже если придется сломать ей ноги, но ничего такого делать не пришлось, потому что она в конце концов выскользнула из-под рулевого колеса, и я оттащил ее подальше. Машина, кстати, так и не загорелась, но кто мог знать, чем все кончится?
Да и не думал я в тот момент ни о чем другом — только о ней. Она лежала на траве, бездыханная, вся обмякшая, шея — как веревка гнется, а я держу ее и плачу, злой и испуганный. Я накрыл нас обоих «искрами», словно мы один человек, целиком накрыл, плачу и только твержу «Живи, живи!..» Даже по имени не мог ее назвать, потому что до сих пор его не знаю. Меня всего трясло, как в лихорадке, и ее тоже, но она вдруг задышала и тоненько так захныкала, будто кто-то наступил щенку на хвост, а «искры» все текли из меня и текли, и я чувствовал себя так, словно из меня все силы высосали — как мокрое полотенце, которое отжали и швырнули в угол, — а дальше уже я ничего не помню. Только вот как проснулся здесь…
На что это было похоже? Что ты с ней сделал?
Это вроде как… Когда я накрыл ее своим свечением, я словно взял на себя то, что должен был делать ее собственный организм. Я ее как бы лечил. Может, у меня возникла такая идея, потому что она говорила что-то об этом по дороге в машине, но когда я вытащил ее, она совсем не дышала, а потом вдруг начала дышать. Мне нужно знать, вылечил я ее или нет. Потому что, если вылечил, то может быть, я и отца своего не убил: перед тем как я вытащил его из дома, было примерно так же — во всяком случае, похоже.
Но я уже долго говорю, а вы еще ничего мне не сказали. Даже если вы считаете меня убийцей и собираетесь прикончить, уж про нее-то вы можете мне что-нибудь сказать? Она жива?
Да.
Тогда почему я ее не чувствую? Почему ее нет среди вас?
Она перенесла серьезную операцию и пока не может присутствовать.
Но я помог ей? Или наоборот? Вы должны мне сказать. Потому что, если нет, то я надеюсь, что я провалю все ваши тесты и вы меня прикончите. Мне незачем жить, если я умею только убивать.
Ты помог, Мик. Та последняя пуля попала ей в голову. Потому вы и слетели с дороги.
Но крови-то никакой не было…
Ты просто не разглядел в темноте. Твои руки и одежда — все было в крови. Но сейчас это не имеет значения. Пулю уже извлекли. Насколько мы можем судить, мозг не поврежден. Хотя это и удивительно. Она должна была умереть.
Значит, я ей все-таки помог.
Да. Но мы не понимаем, как. Знаешь, есть много всяких историй про исцеления. Самовнушение, мануальная терапия… Может быть, ты сделал что-то в этом же духе, когда накрыл ее своим полем. Мы еще многого не знаем. Нам, например, не понятно, как крошечные сигналы в биоэлектрической системе могут влиять на кого-то за сотни миль, однако они позвали тебя, и ты явился. Нам нужно изучить тебя, Мик. У нас никогда не было объекта с такими сильными способностями. И может быть, все эти исцеления в Новом Завете…
Я не хочу слышать ни про какие Заветы. Я уже наслушался от папаши Лема больше чем надо.
Ты поможешь нам, Мик?
Каким образом?
Ты позволишь нам изучать тебя?
Валяйте.
Но, возможно, изучения одной только твоей способности исцелять будет недостаточно.
Я не собираюсь никого убивать ради ваших опытов. Если вы будете заставлять меня, я сначала поубиваю вас, и тогда вам придется прикончить меня — просто чтобы спастись, понятно?
Успокойся, Мик. Не заводись. Времени, чтобы все обдумать, у нас достаточно. И на самом деле мы рады, что ты не хочешь никого убивать. Если бы это доставляло тебе удовольствие или даже если бы ты не научился сдерживаться и продолжал убивать всех, кто тебя разозлит, тебе вряд ли бы удалось дожить до семнадцати лет. Да, мы ученые — вернее, мы пытаемся понять явление и изучить его настолько, чтобы добиться права называться учеными. Но прежде всего мы просто люди, и идет война, в которой дети вроде тебя — оружие. Если им когда-нибудь удастся заполучить такого же, как ты, этот человек сможет найти нас и уничтожить. Именно для этого ты им и был нужен.
Верно. Папаша Лем так и говорил, только я не помню, упоминал ли уже об этом. Он говорил, дети Израиля, мол, должны убить всех мужчин, женщин и детей в Ханаане, чтобы очистить землю для детей Божьих.
Вот-вот, из-за этого наша часть семейства и откололась. Мы решили, что уничтожение человечества и замена его бандой убийц и обезумевших от кровосмешения религиозных фанатиков нас не очень-то привлекает. Последние двадцать лет им не удавалось заполучить кого-нибудь вроде тебя, потому что мы убивали всех детей, обладавших слишком сильными способностями — тех, что они боялись растить сами и помещали в приюты.
Кроме меня.
Это война, Мик. Нам тоже не нравится убивать детей. Но это все равно, что разбомбить город, где твои враги готовят секретное оружие. Жизнь нескольких детей… Нет, не буду лгать. У нас самих из-за этого чуть не произошел раскол. Оставить тебя в живых было очень рискованно. Я каждый раз голосовал против. И я даже не прошу у тебя за это прощения, Мик. Теперь, когда ты знаешь, что представляют собой наши враги, и сам решил уйти от них, я рад, что оказался в меньшинстве. Но ведь могло произойти все, что угодно.
Теперь они не станут помещать детей в приюты. На это у них ума хватит.
Но теперь у нас есть ты. Может быть, мы научимся блокировать их влияние. Или лечить людей, которые могут пострадать от детей. Или выявлять «искры», как ты это называешь, на расстоянии. Теперь все возможно. Но когда-нибудь в будущем, Мик, может случиться так, что ты окажешься нашим единственным оружием.
Я не хочу этого.
Понимаю.
А вы хотели меня убить?
Я хотел защитить от тебя людей. Так казалось надежней, Мик. И я чертовски рад, что все вышло по-иному.
Не знаю, верить вам или нет, мистер Кайзер. Вы слишком ловко притворяетесь. Я-то думал, вы так хорошо ко мне относитесь просто потому, что вы славный старикан.
Так оно и есть, Мик. Он действительно славный старикан. И очень ловкий притвора. Для человека, чтобы присматривать за тобой, нужны были оба этих качества.
Но теперь-то все кончено?
Что кончено?
Вы больше не собираетесь меня убивать?
Все зависит от тебя, Мик. Если ты когда-нибудь начнешь злиться на нас или убивать людей, которые не имеют к этой войне никакого отношения…
Не начну!
Но помни, Мик: если это случится, убить тебя никогда не поздно.
Я могу ее увидеть?
Кого?
Ту леди из Роанока! И скажете вы мне наконец, как ее зовут?
Ладно, сейчас идем. Она сама тебе скажет.