Книга: Скажи миру – «нет!»
Назад: Рассказ девятый Убитое лето
Дальше: Рассказ одиннадцатый На росстанях

Рассказ десятый
Зима – холодное время

…Не разжалобит слеза
Те зеркальные глаза,
Вместо капель упадет
Снег.
Неужели в той стране
Ты забудешь обо мне?!
Там холодный ветер дышит,
И меня никто не слышит…

Из мюзикла «Снежная королева»
Песен, еще не написанных,
Сколько? Cкажи, кукушка, пропой.
В городе мне жить или на выселках
Камнем лежать или гореть звездой, звездой.

Солнце мое, взгляни на меня,
Моя ладонь превратилась в кулак.
И если есть порох, дай огня
Вот так.

Кто пойдет по следу одинокому?
Сильные да смелые головы сложили в поле, в бою.
Мало кто остался в светлой памяти
В трезвом уме да с твердой рукой стою, в строю.

Солнце мое, взгляни на меня,
Моя ладонь превратилась в кулак.
И если есть порох, дай огня
Вот так.

Где же ты теперь воля вольная?
С кем же ты сейчас ласковый рассвет встречаешь,
Ответь.
Хорошо с тобой да плохо без тебя,
Голову да плечи терпеливые под плеть, под плеть.

«Кино»
Пламя костра казалось особенно ярким в ледяной зимней ночи. Оно весело выплясывало над большой грудой хвороста, от которой плыли сквозь лес волны запаха. Пахло жареным, чуть пригорелым мясом.
Этот запах сводил с ума и мучил меня куда больше, чем почти тридцатиградусный мороз. К морозу я последнее время притерпелся. Не привык – привыкнуть к нему нельзя. Притерпелся.
Деревья стояли мертво – колоннами неведомого храма, в котором служат для злого божества стужи. Безжизненным кружевным плетением черного металла поблескивали под луной заиндевелые ветви кустов подлеска. Я лежал в сугробе в пяти метрах от костра. Лежал уже третий час, держа дагу в левой руке.
Урса у костра было всего шестеро. Они жарили оленя и до этого наверняка сытно ели.
Я ел последний раз три дня назад…
…Последние месяцы были крайне неудачными. Просто фатально. А если считать невезением еще и Крит – то нам не везло все полгода.
Мы высадились где-то в районе устья Сангонеры – на испанском берегу, южнее Валенсийского залива (нас несло все-таки гораздо быстрее – на наше счастье! – и намного южнее, чем мы рассчитывали). Мы недолго думая двинулись вдоль побережья в сторону Гибралтара. Лаури, конечно, не отказал бы нам в зимовке, и мы собирались добраться до Скалы в середине октября.
Урса встретили нас буквально через день после начала движения, и мы вынуждены были резко повернуть на север, в глубь материка. После этого урса не отставали от нас две недели и потеряли только в Иберийских горах. Несмотря на то что надвигалась настоящая осень, я увел людей в Пиренеи, еще дальше на север, намереваясь зазимовать там, – на Пиренейском полуострове содержание урса на квадратный километр было неожиданно непереносимым.
Самым неприятным же было то, что мы все-таки устроились на зимовку во вполне уютной пещере и даже начали поспешно собирать запасы. Тут на нас вновь обрушились урса, заставляя уходить на север все дальше и дальше.
В середине ноября мы переправились через Гаронну. Я надеялся, что тут не должно быть суровых зим – юг Франции! – но именно тогда ударил свирепый мороз. Потом повалил снег, мороз ослабел, но, когда все леса засыпало чуть ли не на высоту двухэтажного дома, мороз ахнул вновь.
Лесные обитатели словно повымерли. Казалось, мир вообще опустел, и в холодных, мертвых лесах остались только мы и урса. Охота была не просто плохой – отвратительной, эти ублюдки помимо всего прочего распугивали зверье. Последний раз я ел (одно название) три дня назад, перед тем, как отправиться на охоту из нашего лагеря. Разошлись все мальчишки, поодиночке, чтобы прочесать больше площади.
Для себя я решил, что без добычи просто не вернусь. И вот этим – третьим – вечером я наткнулся на урса.
Их было шестеро. Дозор или разведка… Они жарили добытого оленя. А я ждал. Ждал, потому что не был уверен, что справлюсь с ними шестью в том состоянии, в котором был сейчас. Олень должен жариться долго. Не будут же они ждать все это время, уснут, оставив дежурного…
Но эти мрази не спали. О чем-то бесконечно трепались и не спали. А олень, судя по всему, уже был готов.
Время от времени я шевелил пальцами ног. В общем и целом все было неплохо, вот только части лица я не чувствовал. И пальцев левой руки – ими я держал дагу, и они были не в рукавице, а в перчатке – почти тоже не ощущал.
Никогда не думал, что может так хотеться есть… что даже уже не хочется, только слабость во всем теле. Если и у остальных так же – то каково девчонкам?!
Один из урса, привстав с груды хвороста, потыкал толлой в оленя, сказал что-то… «Сейчас будут жрать», – подумал я.
И пополз к огню. Медленно и плавно – так, что смотрящим со стороны, да еще и от огня, едва ли что-то будет видно, кроме снеговой черноты.
Шестеро. И олень. Олень. Олень.
Я оставил на снегу, отпихнув ногой, меховой плащ. Ну давай, не подведи, ведь есть же в человеческом организме какие-то чертовы резервы, не все же я потратил на трехдневные мотания по лесам…
Урса, сидевший чуть наискось, боком ко мне, как раз бросил взгляд в сторону – и онемел, окаменел. Вообще-то можно представить себе, что ему увиделось: выдвигающийся из морозной тьмы силуэт с белым лицом.
Закричать он не успел. Моя дага, легко пробив грязный меховой ворох на спине сидящего ко мне задом урса, вошла ему в бок до рукояти. Урса завалился назад, но я, успев выдернуть оружие, перекатился через плечо и ударил ногами в грудь еще одного, а тому, который меня первым увидел, длинным махом перерезал горло ниже кадыка.
Трое оставшихся успели вскочить одновременно со мной. Но между ними и мною был костер. Я перехватил руку с ятаганом у того, который оказался ближе, почти танцевальным движением вышел ему за спину, ударом под колено сбил с ног и, вогнав дагу в затылок, молниеносно выдернул. Труп упал под ноги двоим еще живым, один споткнулся, второй шарахнулся в сторону, и вот этого-то я достал – точно в левый глаз. Отскочил. Заметив движение сзади – это встал тот, которого я сбил ударом ног, – пропустил мимо удар топора, и урса сам сел боком на выставленную дагу.
Ударом ноги в подбородок я опрокинул на спину так и не успевшего распрямиться последнего урса и, упав на него сверху, своей тяжестью вогнал дагу ему слева между ребер.
И потерял сознание…
…Я очнулся, скорей всего, через несколько минут. Потрескивал костер. От урса воняло, я подбородком уткнулся в его оскаленный рот и, кажется, рассек себе кожу о его зубы. Оттолкнувшись, я свалился в снег и понял – пальцы на рукояти даги не разжимаются. Разогнул их по одному, с трудом, словно они были сделаны из толстой проволоки. «Поморозился», – почти равнодушно подумал я и, вырвав дагу из трупа левой рукой, перебрался к туше оленя.
Он зажарился сверху, даже подгорел, но я не заметил этого, отхватывая дагой плоские ленты мяса и с горловым рычанием набивая ими рот. Однако после первых двух кусков я заставил себя затормозить, сообразив, что меня сейчас вырвет. Я сел на груду хвороста и, скрючившись, стал молча пережидать дикую, мучительную боль в желудке, про себя приговаривая: «Терпи, терпи…» Желудок удержал мясо, и я, зачерпнув правой рукой снег, заел им мясо. Подбородок начало щипать, я посмотрел на пальцы – на них осталась кровь. Рассек все-таки…
– Надо идти, – сказал я, поднимаясь.
Меня отделяло от нашего лагеря километров двадцать промороженного, засыпанного снегом леса, которые я должен был пройти с десятью-пятнадцатью килограммами за плечами.
Килограммами, которые я не могу, не имею права бросить… И не знаю, смогу ли унести. Раньше – унес бы. Но сейчас – ноги дрожат, тянет в сон от еды, проглоченной наспех, и эти еще не пройденные километры уже висят на ногах свинцовыми колодками…
Я убрал дагу. Затянул плащ, поднятый со снега и успевший настыть. И, наклонившись, рывком взвалил на плечи сброшенную в снег тушу.
* * *
Волки появились часа через четыре, когда я, ориентируясь по звездам в проемах черных ветвей, уже прошел половину пути. То есть я слышал их вой издалека и понимал, что он приближается, но старался не обращать на это внимания, хотя было ясно: запах жареного мяса в лесу они учуяли давно. И со следа не сойдут.
Я перешел замерзший ручей и поднимался на склон, когда инстинкт заставил меня оглянуться.
Волки – семь поджарых, но одновременно пушистых, рослых, могучих зверей – стояли на опушке за ручьем. Ровной линией, перпендикулярно к моему следу. Стояли и смотрели в мою сторону.
– Так, – сказал я, спиной отступая выше. Волки не двигались. Но они видели меня – и этим все было сказано. – Эй, – окликнул я их, сбрасывая оленя в снег, – разойдемся в стороны. Вы обратно, я вперед. Ну?
Они слушали. Они действительно слушали. Странно, но отсюда я видел, что у них желтые глаза. Страшные, красивые и внимательные.
Я вытащил из ножен палаш и протянул его перед собой – клинок превратился в моей руке в живую полосу лунного света. Казалось, по лезвию бегут на снег серебряные капли.
– Я не хочу вас убивать, – сказал я, и мои слова эхом вернулись ко мне от молчаливой стены леса. – Ищите себе добычу в другом месте.
Я очень устал. Меня шатало, словно только что сброшенная тушка и помогала мне держаться на ногах, увеличивая вес. Мне почему-то вспомнились лыжи, которые были у нас в прошлом году и которые мы оставили на Карпатах. Думали, что сделаем новые. Не сделали, некогда было… А я так и не выучился на них ходить поприличней…
Ну, сейчас это уже несущественно.
Семь штук. Много… Они будут подниматься на склон веером, ровной цепочкой. И нападут по кругу… Я оглянулся – до ближайших солидных деревьев было далековато, но успею добежать, чтобы прижаться спиной… Нет, если бросить оленя – точно успею.
Я покрутил палаш в руке. И остался стоять на месте.

 

Неспешной трусцой волки добрались до начала подъема. Синхронно сели на хвосты вместо того, чтобы начать атаку. Вскинули морды, продолжая разглядывать меня.
Потом тот, что сидел в самом центре, поднялся на ноги и пошел вверх. Неспешно, как и раньше, опустив морду к снегу, к черным овалам моих следов. Потом – когда ему оставалось метра два – он вновь сел. И рассматривал меня спокойными мрачными глазами. Из ноздрей влажного черного носа вырывались коротенькие струйки пара.
Не знаю, сколько мы ждали, глядя друг другу в глаза. Наконец волк моргнул – как-то печально – и, повернувшись, пошел вниз. Не останавливаясь, прошел через строй своих товарищей – и двинулся к лесу. А шестеро остальных – попарно из центра, четко, как на параде – поднимались и уходили за ним.
Я тяжело убрал палаш. Несколько секунд еще всматривался в мельтешение теней на опушке. И нагнулся за тушей оленя.
* * *
Не помню, как я – уже в рассветной инеистой мути – прошел последний километр. То есть вообще не помню. Просто я ткнулся лицом в какие-то странные густые кусты, чуть не выколов себе глаза, не смог пролезть и побрел в обход. Меня швыряло на ходу из стороны в сторону, я уже не вытаскивал ног из снега, а бороздил ими белые завалы.
– Танюшка! – заорал кто-то (меня качнуло назад, в сторону от голоса). – Танюшка, иди скорей! Олег поморозился!..
…Меня привела в себя боль в левой руке и левой стороне лица. Боль была ужасная, казалось, что меня жгут головнями, а главное – она не утихала, беспощадно вгрызалась в тело, полосовала его огненными бичами.
– Огонь… уберите огонь, не надо… – застонал я, не открывая глаз и не понимая, что со мной происходит. Урса? Меня пытают? Но почти тут же знакомый и родной голос Танюшки ласково защекотал мне ухо:
– Потерпи, Олежка, потерпи, родненький… теперь все будет в порядке, только потерпи…
– Больно, Тань, – пожаловался я и снова застонал без слов – боль нарастала, хотя это, казалось, было просто невозможно.
Левый глаз у меня не открывался, но правым, распахнутым, я увидел, что Танюшка (мы с ней были в одном спальнике недалеко от огня, у снеговой стены) щекой лежит на моей левой щеке, дыша мне в нос. Моя левая рука, судя по ощущениям, пробивавшимся сквозь дикую боль, находилась у нее между бедер.
Она меня отогревала своим теплом. Но признаюсь – я не испытывал благодарности: только боль. Танька казалась мне живым кипящим свинцом.
Пределы человеческой выносливости все-таки существуют. Я просто не в силах был больше выносить этой муки.
Я завыл. Частичкой мозга я понимал, что Танька спасает мне руку и лицо, но сделать ничего не мог, не мог заставить себя замолчать.
Я орал. Танюшка плакала и утешала меня. Хорошо еще, хватало воли не вырываться.
– Орет?
Я увидел сперва меховые сапоги и низ длинной куртки, потом – исхудавшее лицо Вадима. Его темные от мороза и ветра губы улыбались, в глазах отплясывало вприсядку пламя костра.
– Орет, значит, будет цел, – он наклонился: – Ингрид уже собиралась тебе руку резать.
– Е… – Я заткнулся. Боль не уменьшилась; терпя ее, я спросил Вадима: – Все… вернулись?
– Все, все, – кивнул он. – Еды хватит на неделю. Сыты не будем, но и не сдохнем, а там посмотрим…
– Не потеплело?
– Холодно. – Вадим посмотрел в сторону от костра. – Урса много было?
– Шестеро. – Ясно было, как он догадался об урса. – Внимательней надо… ой мамочка родненькая, да больно же мне, больно, больно, боль-но-о-о!!!
– Терпи, – бессердечно сказал Вадим.
Танюшкины слезы кипящим металлом падали мне на щеку…
…Глаз у меня открылся уже на следующий день. Но, забегая вперед, скажу, что мои левая рука и нос так и остались очень чувствительными к холоду. А пятна обморожения прошли лишь к концу зимы.
* * *
Снег пошел вновь. Стало намного теплее, было безветренно, и, казалось, можно бы и радоваться… но снег падал так густо и непрестанно, что это пугало. В движении бесконечных, очень больших белых хлопьев было что-то безнадежное. Словно снег решил засыпать все и всех, превратить весь мир в белесую пелену, остановить всякую жизнь – и лишь на этом успокоиться.
– Как после ядерной войны, – сказал Сережка Лукьянко. – Зима на много лет.
– Какая зима на много лет? – спросил Джек.
Сергей пожал плечами:
– Ну, так ученые говорят… Если будет ядерная война, то в небо поднимутся тучи пепла, закроют солнце… Похолодает, и начнется долгая зима. Ее еще так и называют – ядерная зима.
– Хватит тебе, – не зло, а как-то тоскливо оборвал его Сморч.
Мы сидели за ветрозащитной стенкой с навесом вокруг большого костра. Кое-кто уже спал, скорчившись в спальнике на густо набросанном лапнике. Олег Крыгин затачивал шпагу, и равномерное вжиканье падало в тишину вместе со снегом. Над костром падение хлопьев переставало быть равномерным и спокойным, снег начинал кружиться, танцевать, а потом таял в потоках теплого воздуха. Это было даже красиво.
– Надо идти на юг, – сказал Саня. Он сидел напротив меня, волосы сосульками свисали на лицо, путаясь с тенями. Казалось, что они шевелятся. – Мы не выдержим тут всю зиму.
– На юге урса, – сказал Вадим.
– Зима, – возразил Саня, – зимой они тут не остаются постоянно… Олег убил шестерых, а они даже не чухнулись. Ушли, конечно.
– Куда ушли, конкретно? – уточнил я, не поднимая глаз. Мне хотелось есть, но это чувство было далеким и даже уже привычным.
– На юг, – повторил Саня.
– Зимой мы не перейдем Пиренеи.
Саня промолчал, плотнее закутавшись в одеяло, наброшенное на плечи. Он и сам это знал.
– Мы переживем эту зиму, – упрямо, почти заклинающе сказал я. – Верьте мне. Переживем.
Танюшка обняла меня, прижалась. Я закутал ее и себя плащом, прикрыл глаза. Тепло костра гладило лицо, и я подумал, что это немного похоже на солнце. Только вот обмороженная часть лица начала болеть, и я, с досадой открыв глаза, отстранился.
Было совсем тихо, даже Олег перестал затачивать шпагу. Танюшка спала у меня на плече, съежившись под плащом. Вильма глядела в огонь расширенными, остановившимися глазами.
Снег продолжал валить. Мне в голову полезли слова Сережки Лукьянко о ядерной зиме. Сейчас бы раздеться, сейчас бы вымыться, сейчас бы на солнышке полежать… А тут даже в туалет сходить проблема, подумал я тоскливо. Снять штаны – уже подвиг…
В щели навеса я увидел, что возле деревьев сидят волки. Не знаю, те или не те, которые не тронули меня в лесу. Они сидели на хвостах и смотрели сюда.
– Ждут, – хмыкнула Вильма. – Как думаешь, князь, дождутся?
– А что, страшно? – усмехнулся я.
– Да нет… Какая разница…
– Думаю, не дождутся. – Я потихоньку перевалил Танюшку на лапник, плотнее укрыл плащом – она не проснулась, только поворочалась и что-то буркнула. – Топлива-то хватит?
– Хватит, – успокаивающе ответила Вильма, подбрасывая в костер пару полешек. – Ложись спать.
– Неохота, – признался я. – Посижу еще…
Вильма с Серым сегодня были часовыми. Сережка Лукьянко, кстати, как раз вошел в проем навеса снаружи – весь в снегу – и сел у огня, ожесточенно сдирая с рук меховые рукавицы. Откинул капюшон.
– Небось сами не рады, что с нами связались? – поинтересовался я.
– Кто скажет, где лучше, где хуже? – философски высказался Сергей, протягивая руки к огню. – Мы по крайней мере еще живы, князь.
– «Князь», – хмыкнул я, вороша палкой угли с краю костра. Угли стреляли синеватыми язычками пламени, а потом на конце палки расцвел алый огонь. – «Жили двенадцать разбойников, жил Кудеяр-атаман…» Читал?
– «Кому на Руси жить хорошо», – кивнул Сергей. – Следствие по этому вопросу еще будет проведено.
– Юморист. – Я бросил палку в огонь. – Лен, ты спишь?
– Тебе какая нужна? – буркнула Власенкова. Она тоже еще не спала.
– Ты, – определил я.
Ленка вяло погрозила:
– Я Олегу скажу, что ко мне пристают.
– Какому Олегу? – со смехом поинтересовался Сергей.
– С едой что? – вполголоса спросил я.
– П…ц, – также вполголоса ответила она. – По мелочи дня на два осталось, только чтоб с ног не попадать… – Она вздохнула: – Ну до чего же тут охота мерзкая!.. Знаешь что, Олег? – она снова вздохнула. – Пора на кору переходить.
– Дожили, – обреченно сказал я. – Ну, переходить так переходить… Кажется, сосновую заболонь можно варить и есть… только воду сливать раза три… – Я вдруг засмеялся, и Ленка через секунду тоже захихикала.
– Ты чего? – сквозь смех спросила она.
– А что еще остается? – Я продолжал улыбаться. – Серый прав: мы по крайней мере еще живы!
* * *
Просыпаться по утрам всегда было трудно – я имею в виду, зимой, этой зимой. Был серый рассвет – по крайней мере так казалось, что рассвет, снег продолжал валить, почти ничего не было видно. На спальнике местами тоже лежал снег. Костер горел хотя и широким, но каким-то бледным, умирающим пламенем. Возле огня грелись несколько человек. Ленка Власенкова что-то готовила… а меня вдруг охватило чувство острой жалости ко всем своим. То ли сейчас, в утреннем неверном свете, мне так казалось, то ли на самом деле так было, но лица у всех выглядели исхудавшими и обветренными. «А ведь мы голодаем, – отчетливо подумал я. – Мы на самом деле, по-настоящему голодаем. Вот черт…»
Надо было вставать. Вставать.
– Танюшка, – я толкнул ее локтем. – Встаем.
– Я не сплю. – Танюшка завозилась. – Сейчас встаем…
…Голодному человеку холод кажется в несколько раз холоднее. Это действительно так. Если живешь зимой на проклятом «свежем воздухе», есть нужно много и относительно разнообразно. Или хотя бы просто – много. Если есть нечего – подкрадывается вялость, нежелание что-либо делать… И если не заставить себя подняться, то можно остаться лежать навсегда. Но и бесконечно заставлять себя у голодного человека тоже не получится. Мы пили омерзительную настойку из еловых иголок и веточек – средство от цинги, изготовленное Ленкой и Ингрид. Гадость была просто невероятной – наверное, хинин, и тот лучше, – но вариантов просто не имелось, как не имелось у нас и запаса овощей, как прошлой зимой. (Странным было то, кстати, что, как я с изумлением заметил, мы вообще-то ничем не болели!) Приходилось тянуть эту фигню, причем обе девчонки стояли над душой, чтоб допивали до конца.
– Лыжами займусь, – сказал Вадим, поднимаясь и украдкой выплескивая из котелка примерно глоток остатка. – Без них все-таки плохо. Андрей, поможешь? – кивнул он Альхимовичу. Тот наклонил голову. – И еще Олега возьмем… Идешь, Фирс?
– Иду. – Олег Фирсов встал, поправляя перевязь с метательными ножами. – Дашь топор, тезка? – Он подтолкнул Крыгина.
– Держи, – Олег перекинул ему оружие. – Поймал? Че вякаешь?
Я решительно допил остаток смолистой мерзости, подышал и тоже поднялся. Надо было распределять всех по дневным работам.
* * *
Вадим был прав насчет лыж. Без них пробираться по лесу было очень трудно, я почти пожалел, что взял с собой Танюшку. Но когда я оглянулся, то обнаружил, что она совершенно хладнокровно лезет по сугробам, держа на плече заряженную аркебузу.
– Хорошая ты все-таки у меня, Тань, – вырвалось, и я смутился, но она рассмеялась и молча пожала плечами, на которые падал снег – красивыми, крупными хлопьями.
Лес. Снег. Синеватый полудень-полусумрак.
В широком плоском логу мягко позванивал ручей, выныривавший из-под гранитных глыб и почти тут же скрывавшийся подо льдом. Я присел, сдернул крагу, зачерпнул воды, пахнущей морозом и вкусной.
– Вымер лес, – сказала Танюшка. – Ну никого… Как ты это объяснишь, Олег?
– Никак. – Я встал. Глядя с улыбкой ей в лицо, вспомнил: – «– Долго ли мука сея, протопоп, будет? – и я говорю: – Марковна, до самыя до смерти!»
– Добро, Николаич, – вздохнула Танюшка, – ино еще побредем… – и, засмеявшись, добавила: – Как ты меня доставал этим «Житием…»! Я, если честно, не верила, что мальчишка в тринадцать лет может серьезно этим увлекаться. Думала – дурака валяешь, чтоб впечатление произвести… – Она вдруг перестала смеяться и задумчиво повторила: – Долго ли мука сея, протопоп, будет? – Марковна, до самыя до смерти! – Добро… ино еще побредем… А слова-то великолепные… Что с ним, с Аввакумом, случилось-то?
– Сожгли, – коротко ответил я.
– Нормально, – спокойно ответила она. – Ну? Еще побредем?
– Повезло мне с тобой – как Аввакуму с его Марковной, – вздохнул я, перешагивая ручей: – Руку подать?
Она фыркнула, сделала легкий прыжок… и тяжело села в снег, удивленно моргая:
– Голова закружилась…
– Вставай. – Я поднял ее. – Есть хочешь?
– Не хочу…
– Значит, очень хочешь, – констатировал я, забираясь в поясную сумку. – На. Ешь. – Я достал полосу вяленого мяса и отвел глаза. Слышно было, как Танюшка сглотнула.
– Пополам… – жалобно сказала она.
– Ешь, Тань, – мягко сказал я. – Ешь, ешь…
Я принял у нее аркебузу и засвистел сквозь зубы.
* * *
Уже разделанную тушу огромного оленя приволокли Басс с Ингрид – почти ползком тащили по снегу сорок килограммов мяса, завернутые в шкуру. Они вернулись через полчаса после меня и Таньки (мы пришли пустые), а уже в темноте пришел Андрей Соколов. Мы сперва переполошились невероятно – он еле тащился на негнущихся ногах – и только когда он подошел ближе, стало ясно, что его штаны превратились в ледяные трубы.
– Потом, потом… – торопливо сказал он, когда все, повскакивая с мест, бросились к нему. – Я в воду провалился… вот, – и он без предисловий сбросил со спины раньше не замеченного нами здоровенного сома метра полтора длиной. – Это из-за него, – Андрей с трудом сел – вернее, рухнул – у огня, его штаны ломко хрустнули, осыпаясь пластинками льда. – Ноги ва-аще ничего не чувствуют.
Ингрид подсела к нему, достала кинжал:
– Не бойся, ничего ампутировать я тебе не буду, а вот брюки кое-где порежу…
– Тяни так, – отчеканил Андрей. И уже тише добавил: – Их Ленка шила…
– Извини. – Ингрид смешалась.
– Значит, еще сколько-то не сдохнем, – сообщил Саня. Я покосился на него. Последнее время он был очень молчалив, а у меня это вызывало резкое опасение.
– Не только не сдохнем, – вдруг вмешался Басс, сидевший со своим «инструментом» на коленях, – но и вообще… – Он не стал пояснять, что там «вообще», и, тронув струны, запел, бросая слова в снежную ночь:
Спокойно, дружище, спокойно!
И пить нам, и весело петь.
Еще в предстоящие войны
Тебе предстоит уцелеть.
Уже и рассветы проснулись,
Что к жизни тебя возвратят.
Уже изготовлены пули,
Что мимо тебя просвистят…

– Комедию с несгибаемым Мальчишом-Кибальчишом разыгрываешь? – спросил Саня, и я удивился тому, каким неожиданно злым стало его лицо. Но Басс не разозлился в ответ, а спокойно, даже чуть насмешливо ответил:
– А я не вижу причин, по которым мне надо по-собачьи завывать. Хочу и пою. А пою, что хочу.
– Правильно, – одобрил Сережка, вставая, и, сбросив меховой плащ, которым он укрывался вместе с Ленкой, подал ей руку. – Ну-ка, Басс, дай что-нибудь такое…
– «Такое»? – уточнил Игорь. – Ну, вот тебе «такое». Если что не такое, то извини.
Ай, заинька, ай, серенький,
Сам маленький, хвостик беленький…

У меня даже челюсть слегка отвисла. Я такой глупейшей песни в жизни от него – да что там от него – вообще! – не слышал. Не знаю, где он такое «оторвал». Может, сам сочинил. Но я совершенно неожиданно заметил, что у меня начинает подергиваться нога, а плечи сами собой «ходят». Сергей же с Ленкой вообще вовсю отплясывали вокруг костра! Причем четырнадцатилетние, вполне современные по взглядам мальчишка и девчонка, отродясь не плясавшие ничего «народного», вовсю «рубили» что-то вроде присядки, смешанной с хороводом, словно так и нужно, – откуда что взялось! Я вздрогнул – резкий свист свирели в руках Вадима врезался в струнный перезвон диссонансом, но тут же встроился в него и «добавил жару» в эту чушь про заиньку, творившего самые дикие вещи вроде поедания краденого сахара и надевания драных штанов на тонкие, кривые ножки. Но песня странным образом «заводила». Я и не заметил, что отплясывают – кто во что горазд – еще несколько человек. Вильма Швельде изумленно рассматривала эту картину расширенными глазами. А я вдруг обнаружил, что возле нас стоит Джек.
– Позвольте? – Он спросил это по-английски, улыбаясь и протягивая руку Татьяне. Та сделала бровями в мою сторону и встала. Джек положил ее руки себе на плечи, свои устроил (ах, нахал!!!) на ее талии, что-то шепнул, она кивнула – и они, нырком уйдя в сторону, понеслись вокруг костра. Под русскую народную музыку в английском народном танце (я такой видел по телику несколько раз).
Вадим, продолжая насвистывать, толкнул меня локтем. Безо всякой задней мысли, конечно, но я нахмурился, наблюдая за красивыми движениями Джека и моей девчонки.
– Подкрался к девочке-подростку, – пробормотал я, поднимаясь. – Эх, пропадай моя телега, экипаж машины боевой! Подвинься, Джек!..
…Вообще-то плясать на пустой (не первый день) желудок тяжеловато. Поэтому скоро все вновь сидели по местам, отдыхая после вызова, брошенного ночи, смерти и зиме, и слушали, как поет Басс…
Надоело
Говорить и спорить
И любить
Усталые глаза…
В флибустьерском дальнем синем море
Бригантина поднимает паруса!..

…– А может, ты споешь, Олег? – предложила Наташка Мигачева. – Ты же вроде бы научился играть?
Басс, подлец, немедленно протянул мне инструмент.
– Но петь-то я лучше не стал, – заметил я, бросив на него многообещающий взгляд.
– Да, – согласилась Танюшка, – петь ты можешь в приличном обществе только при очень громком аккомпанементе. Достаточно громком, чтобы тебя заглушить.
– Спасибо, Тань, – невозмутимо ответил я, принимая инструмент, – я постараюсь аккомпанировать погромче.
Я в самом деле разучил знаменитые «три аккорда», которыми можно сопровождать любое пение вообще. И сейчас аккуратно подобрал их, а потом, решившись, негромко запел – едва ли не впервые так, один и при всех, запел то, что пришло мне в голову неожиданно:
Мальчишеское братство неразменно
На тысячи житейских мелочей…
И всякое бывает,
Но дружба непременно
Становится с годами горячей…

И я услышал, как Танюшка поддержала, негромко, чтобы не глушить меня, но ясно и умело:
Уходит бригантина от причала…
Мои друзья пришли на торжество,
И над водой, как песня, прозвучало:
«Один за всех – и все за одного!»
Один за всех – и все за одного…

…Краем глаза я заметил, что Сережка Лукьянко поднялся и вышел наружу из нашей загородки. Вышел и вышел (ну, может, в туалет?), но я все-таки был князем – и меня словно толкнуло.
– Я сейчас, Тань, – пробормотал я уже начавшей укладываться Танюшке. Она проводила меня спокойным взглядом…
…«Снаружи» все падал и падал снег. Я на миг прикрыл глаза, посмотрел. На сугробах чернели ямы следов – Сергей ушел в лес, и я, тут же провалившись почти по пояс, зашагал за ним, мысленно ругая себя и держа ладонь на рукояти даги, а главное – пока что не очень понимая, что это Серого понесло в лес и за каким чертом я иду следом.
Сергей, как оказалось, ушел недалеко. Мне сперва показалось, что его тошнит – он стоял между двух деревьев, упершись в них ладонями без краг, и спина, обтянутая меховой курткой, вздрагивала. И лишь подойдя ближе, я понял, что Серый плачет.
Он услышал меня, обернулся. Слезы блестели на щеках дорожками, лицо подергивалось. Я думал, что он сейчас заорет на меня, но вместо этого Серый вытянул ко мне руку:
– Потрогай, – тихо сказал он, проглатывая рыдание. – Потрогай!
– Ч-что? – не понял я.
– Потрогай! – потребовал он, и я коснулся холодных пальцев, к которым пристали крошки коры. – Я живой, Олег, – он снова сглотнул. – Понимаешь? Я настоящий. Я живой, я хочу жить. Олег, кто дал им право так со мной поступить и обречь на смерть?! Я не игрушка, я люблю Вильму. Я хочу писать книги! Я отказываюсь играть в их б…ские игры! И не хочу, чтобы игры играли в меня!
Я молча слушал его. Действительно, что я мог ему сказать? Больше того, горькие, горячие слова Серого рождали и во мне бессмысленное протестное чувство – до скрежета зубов. По какому праву меня кто-то обрекает на никому не нужную гибель?! Резким жестом, сам не очень понимая, что делаю, я вытянул перед собой руки, растопырил пальцы. Мне четырнадцать лет. Вот мои руки… вот я пошевелил пальцами… я – мальчик, у меня длинные ноги… вот они, в меховых унтах… Я люблю жаренное на углях мясо и не люблю вареный лук… Мечтать мне нравится, и я боюсь темноты…
Как же так?! Кто приговорил меня?! За что?!
– Не хочу, – прошептал я. – Не хочу, не хочу…
Сергей кусал губы и плакал. Так плачут от нестерпимой обиды, когда ничего нельзя изменить.
Ловушка
– Пойдем, – сказал я, скручивая в себе тоску усилием воли. – Пойдем. Надо спать. Надо быть сильными. Я понимаю, что все это чушь, но мы должны жить. Хотя бы ради наших друзей и наших девчонок… И еще… вот что. Ты прав. Мы настоящие. Ну так давай будем жить по-настоящему. Хотя бы попробуем.
Одинокая птица – ты летишь высоко
В антрацитовом небе безумных ночей,
Повергая в смятенье бродяг и собак
Красотой и размахом крылатых плечей.
У тебя нет птенцов, у тебя нет гнезда,
Тебя манит незримая миру звезда,
А в глазах у тебя – неземная печаль…
Ты сильная птица, но мне тебя жаль.
Одинокая птица, ты летаешь высоко,
И лишь безумец был способен так влюбиться!
За тобою вверх подняться,
За тобою ввысь подняться,
Чтобы вместе с тобой разбиться,
Разбиться с тобою вместе!

Черный ангел печали, давай отдохнем,
Посидим на ветвях, помолчим в тишине.
Что на небе такого, что стоит того,
Чтобы рухнуть на камни тебе или мне?

«Nautilus Pompilius»
Утром опять ахнул мороз при мгновенно очистившемся небе. Собственно, можно было и на охоту не ходить (еда-то была), но я снова разослал всех на маршруты, а сам пошел с Арнисом. Девчонок на этот раз оставили в лагере, чтобы хоть по возвращении можно было надеяться на подобие горячего ужина…
…Когда мы в Кирсанове играли в войну, одним из вражеских отрядов командовал мальчишка по прозвищу Рауде. Он правда был рыжим, но это не важно. Так вот, он пустил в оборот выраженьице «дырявое счастье», прижившееся и в нашей компании. Оно, это выражение, означало привязавшиеся прочно и надолго неудачи…
…Вообще-то урса народец тупой, предельно тупой. Я уже попадался к ним в лапы – в первое же наше лето здесь, как вспомню, так вздрогну, – по собственной неосторожности и трусости. И спасся чудом.
И нужно в самом деле крепко дружить с «дырявым счастьем», чтобы попасться к этим олухам вторично. Особенно будучи уже далеко не новичком…
…Арнис легко скользил впереди меня на лыжах. Даже то, что он был голоден не меньше моего, мало влияло на этот плавный, ритмичный красивый ход, казалось, не стоящий белокурому литовцу никаких усилий.
Снег перестал, зато вновь ударил мороз. Такой, при котором отменяют занятия «в городских школах с первого по десятый». Для здешней зимы – вполне терпимый.
– Смотри, – сказал Арнис, и я увидел на прогалине остатки волчьего пиршества: взрытый снег, забрызганный красным, цепочки следов на уцелевших клочках целины, какие-то ошметки, которые даже волки доедать не стали… – Не твои знакомые?
– Не зна-аю… – протянул я, все еще не вполне понимая, почему мне что-то не нравится – и что именно мне не нравится.
А понять я так и не успел. Да это и не понадобилось – нехорошее ощущение превратилось в определенность.
Урса выходили цепочкой на опушку метрах в десяти от нас. Скорее всего, заметили они нас уже давно и стерегли. Обернувшись через плечо, я убедился в том, что прав. Сзади была та же история, урса поднимались по склону.
Арнис среагировал быстрее меня – может быть, потому что умел ходить на лыжах, а я рассматривал их только как неизбежное средство передвижения. Крикнув: «За мной!» – он прыжком развернулся на месте и бросил себя вниз по склону прямо на урса. Дорогу успел заступить только один – Арнис сшиб его топором, перескочил через тело и под вой урса исчез в кустах.
Только вот я-то так ездить не мог. Лыжи мне вообще мешали двигаться… а, соскочив с них, я утонул в снегу по бедра, ворочаясь в нем, как в дурном сне; урса ползли ко мне, как мухи по липкой бумаге. Если бы не кольцо – я бы, наверное, от них все-таки умотал на лыжах.
– Ну, сволочи… – пробормотал я, сбрасывая меховые краги в стороны. Злость была, без страха – злость, и не верилось, что я могу умереть… Двигаться быстро не получалось, я пахал снег, словно плуг, но до первого урса дотянулся-таки раньше, чем он до меня, располосовав ему лицо сверху вниз. Не насмерть, но хорошо… Хотел развернуться быстро – не получилось, до меня добрались сразу трое, и мы возились в снегу, как в воде, даже не отбивая, а просто отталкивая клинки друг друга – на размах не хватало движения. Я ткнул одного дагой в пояс, и он куда-то свалился, хотя убить таким ударом сквозь меховой ворох, на него накрученный, было нереально. Но этих вонючих морд становилось вокруг все больше и больше. Они друг другу мешали, но и мне вырваться из кольца было уже невозможно. Будь это белые мальчишки – я бы, наверное, бросил оружие; что там, в конце-то концов?! Но это – не тот случай.
Одному я подрубил ногу над коленом. Второго – гарантированно уложил уколом в горло, точно в кадык, а обратным рывком раскроил кому-то лапу с оружием. В меня еще не попали ни разу.
Хорошо бы Арнис все-таки добрался до наших и вернулся с ними. Отомстить. Больше он уже ничего не успеет.
Так, попал, и здорово попал – дага вошла до упора, отлично. Обратным ударом палаша я перерубил древко ассегая, оттолкнул урса… Отбил ятаган дагой, с которой веером сорвались капли крови… Рвануться бы сейчас напролом – блин!.. Так, еще кому-то под щит… и точно, попал в мягкое…
Ухнула, сваливаясь на меня – углем из откинувшегося борта грузовика! – глухая, тяжелая темнота…
* * *
Мама читала книжку. «Баязет» Пикуля, со скрещенными на обложке саблей и скимитаром, зелено-белую… Я стоял у порога комнаты и кричал, кричал, кричал, перебирая руками по невидимой, но плотной стенке… а сзади меня звали. Звали, звали знакомые голоса, но я знал, что оборачиваться нельзя, потому что это были голоса мертвецов… Тянуло из-за спины ледяным холодом, и все было неправильно, все было кошмарно и неправильно – кроме комнаты, в которую я не мог войти и в которой обо мне не беспокоились, потому что я из нее и не исчезал…
…Холодно. Ну почему же так холодно?
Я открыл глаза…
…На мне из одежды оставались только часы – очевидно, урса не смогли справиться с защелкой «Ракеты», а светлая мысль оттяпать руку им в голову что-то не пришла… Но мне и так было кисло. Во-первых, болела голова (кажется, со всей дури хрястнули сзади в затылок тупьем копейного древка). Во-вторых, меня старательно и с наслаждением обоссали, пока я лежал без сознания. В-третьих, дальнейшая моя судьба вырисовывалась в весьма печальном свете, и я не мог скрыть дрожь холода и страха, а урса – их было десятка два – толпились и скалились вокруг меня, переговариваясь на своем чудовищном языке.
Зоопарк наоборот.
Меня не связали, и я сел, но тут же получил пинок в спину и вновь распластался на вонючем, желтом снегу. Моча склеила мои волосы сосульками.
Два удара сразу – древками копий по почкам – заставили меня заорать, крутнуться на бок и выгнуться. Тогда меня угостили полновесным пинком между ног. «По крайней мере трахать меня они будут едва ли, – пробилась через боль странно ироничная мысль, – холодно слишком…»
Меня били еще довольно долго и зло, а главное – больно. Я молчал, хотя орать было бы разумнее. Когда орешь – не так больно. Четырнадцатилетние мальчишки – существа живучие, но я постепенно начал снова проваливаться, воспринимая удары просто как толчки, совсем безболезненные и надоедливые. Но в этот почти блаженный момент меня подло окатили ледяной водой, и я, чуть не захлебнувшись, пришел в себя. Нехотя. Чего хорошего было возвращаться к боли и к созерцанию губастой морды присевшего надо мною на корточки урса? Он аккуратненько сплюнул мне в лицо и поинтересовался по-русски:
– Как зовут?
Опять. Ну вот опять. Ну откуда берутся урса, умеющие говорить по-русски?!
А кстати, актуальный вопрос, нечего сказать. Перед лицом, скажем так, вечности… Я неожиданно подумал: а есть ли там – там – что-то на самом деле? Впервые в жизни задумался. Там я об этом просто не думал, миновали меня и детские страхи смерти, да и вообще мысли о ней (не в пример Бассу), и казался я сам себе вечным и обязательным, как восход или лето. Здесь – здесь смерти было столько, что недосуг было о ней размышлять…
Так есть или нет? Хорошо было бы поверить, что есть. Да вот «бы» мешает, сильно мешает. Непреодолимо. Вот эта чернота, в которую я несколько раз попадал, – она, скорее всего, и есть ворота в смерть. А дальше вообще – ничего.
Ну и ладно.
– Как зовут, я спрашиваю?!
– Джордж, – вспомнил я свое прозвище, псевдоним для моего «второго я» из книжек, которые писал дома. От вопроса веяло глупостью. Я же как угодно могу назваться – и как он меня проверит?
– Где остальные?
– Нас двое было, – тут же ответил я. – Остальные погибли. Замерзли… голодные были…
Он смотрел на меня бессмысленными, но в то же время пугающими глазами, похожими на два отверстия в черноту. Вот где в самом деле «ничего»…
– Ты врешь. Ты не Джордж. Вас не двое. Ты Олег, и где-то прячутся твои люди. Где?
Я молниеносно пожалел, что вообще заговорил. И это чувство подавилось недоумением, словно косточкой от сливы: что происходит?! Что творится, что за бред?!
Наверное, мое лицо меня на какой-то миг выдало. Странно, но урса меня не ударил. Он удовлетворенно хрюкнул, словно сытая свинья, и оскалил в улыбке подпиленные зубы.
– Ну так где они прячутся? – повторил урса.
Я облизнул губы и тоскливо отвел взгляд в сторону, чтобы не видеть эту сволочь, а главное – то, что они станут со мной делать. То, что будут делать очень долго и изобретательно, у меня сомнений не вызывало.
Очень уж страшно мне не было. И, конечно, не было такого состояния, как в прошлый мой плен. Я был уверен, что все равно ничего не скажу. Ну, буду орать, наверное, буду орать громко… Но ведь все равно ничего не скажу.
Назло не скажу…
…Угли жгут больно. Особенно если их сложить под бок, а потом раздувать, но при этом не давать лежащему сдвинуться. Кстати, в конце концов становится больно так, что не кричать уже невозможно, и сначала хочется потерять сознание, а потом – просто умереть…
Наверное, были (и, может быть, даже есть) люди, которые способны на костре петь песни и рассуждать с теми, кто их пытает, о погоде. Я – не такой. Но одна – очень важная – мысль в моей голове сохранялась. Поэтому я однообразно орал – временами просто так, временами переходя на такой мат, какого ожидать сам от себя не мог (никогда в жизни не ругался так. Ни там, ни даже тут), но при этом ничего конкретного не говорил.
Я всегда был упрямым. Правда, боль не исчезла, когда угли отгребли и присыпали снегом. Она продолжала жить в боку, ниже ребер, и то и дело вновь вспыхивала злобным факелом, располосовывая тело зазубренным клинком до кости.
– Ну? – спросил урса. – Будешь говорить?
Я молчал, глядя над его плечом в яркое небо, морозное и широкое. Эту боль можно было терпеть молча.
– Начинайте его свежевать, – сказал урса. По-русски сказал, чтобы я понял, а потом повторил на своем языке.
Мысли сталкивались в моем мозгу, как бильярдные шары – я почти видел зеленое поле, слышал глухой, цокающий, костяной звук.
Дальше – не помню. Ничего не помню.
* * *
Бок болел, и я начал медленно осознавать, что не только жив, но и цел. Во всяком случае, если бы с меня сняли кожу, я бы вряд ли ощущал боль от ожога. Это было логично, и данная логика меня настолько подбодрила, что я осмелился открыть глаза.
Надо мною качалось расчерченное ветвями вечернее небо с проглядывающими острыми искрами звезд. Я видел его вкривь и вкось и первое, что понял, – меня несут на боку. Второе – меня несут на носилках. Третье – это явно не урса. Они и своих-то раненых бросают без сомнений и зазрения совести.
«Спасен», – подумал я и ушел в тихую темноту, оставив в зимнем вечере боль и холод…
…Спас меня, конечно, Арнис. Сперва он обалдел от факта собственного бегства и начал было рвать на себе волосы, перемежая это с обвинениями в предательстве, но как-то быстро опомнился и рванул в лагерь так, что следом поднялся ветер. К счастью, мысль героически ринуться на мое освобождение в одиночку пришла ему в голову уже по пути, иначе сейчас урса щеголяли бы двумя новыми плащами из беленькой, прочненькой мальчишеской кожи, а мы – мы бы, наверное, еще жили где-нибудь в сугробе. С содранной шкуркой и уже сойдя с ума от боли.
Я все-таки поубавил урса в числе, а потом они, на свою голову, довольно долго пытались меня «расколоть». Поэтому времени у моих ребят было достаточно… ну, это я переборщил, но нагрянуть они успели как раз вовремя.
Танюшка зарубила четверых. Причем, как мне позже рассказывали, рубилась буквально осатанев от ярости, молча и совершенно беспощадно, а когда увидела меня в том состоянии, в котором я потерял сознание, то последнего – четвертого – урса она, уже ранив, запихала в огонь костра своими руками.
Весьма крепкими ручками гимнастки.
Нашу стоянку, уже сделавшуюся привычной, пришлось бросать к чертовой матери. Меня поволокли на носилках. Дело осложнялось тем, что урса во время разговора о текущих событиях сломали мне три ребра с левой стороны и сильно повредили копчик (теперь я в полной мере мог оценить мучения, которые испытывал позапрошлой осенью после схватки с медведем Вадим). Да и вообще – вторая зима получалась для меня тоже не очень удачной. Прошлую валялся с кровоизлиянием в брюшную полость, эту, похоже, пролежу до конца (если будем живы) с ожогом и переломами…
Так и сдохнуть можно. А?
* * *
Вечером Танюшка, легко сломив мое слабое сопротивление, напоила меня бульоном из подстреленной ею куропатки. Глотать было больно, дышать – еще больнее, при каждом вдохе кололо в боку, утомительно, постоянно и не столько уж больно, как надоедливо. Больно было потом, когда Танюшка начала менять наспех наложенную на ожог повязку. Я закусил тряпку и жевал ее, пока Ингрид промывала ожог осиновым настоем, а потом накладывала повязку, ругаясь с Танюшкой из-за того, какую класть – на ожог нужна была тугая, но она слишком сильно давила ребра. Ночь помню плохо, знаю только, что почти не спал от боли, измучился сам и измучил до слез Таньку, обнимавшую меня со спины. Утром все от той же боли (она стала поменьше, но все равно жгла бок и взламывала грудь на вдохах) мир казался мне серым, и я не сразу сообразил, что Вадим вскинул на плечо мой вещмешок, а потом возмутился:
– Что за новости?!
– Тихо, тихо. – Он уткнул мне ладонь в грудь. – Лучше сейчас нести твой сидор, чем потом – всего тебя.
Я оценил его правоту, потому что себя я точно нес с трудом.
– Третья степень, – сказала Ингрид, – местами четвертая… Береги бок.
А как его беречь? Я шел в вязком тумане, временами обнаруживая, что опираюсь на плечо то Сергея, то еще кого-то из мальчишек. Тогда я ругался (кажется, матом), отпихивал помощников… чтобы через полчаса обнаружить: я опять движусь с подпоркой. Так продолжалось до вечера, когда я окончательно вырубился.
Потом я очнулся. Шел снег. Горел костер, пахло едой, и наши, негромко переговариваясь, плели между толстыми стволами вековых дубов загородку, забрасывая ее снаружи снегом. Я понял, что тут мы останемся надолго, а снегопад упрячет наши следы от возможной погони.
За волной волна – травы светлые,
Месяц катится в бледном зареве.
Над рекою в туманном мареве
Огоньки дрожат неприветные.
Так порой на Руси случается,
Волки-витязи, песни-вороны,
Огляжу все четыре стороны,
А никто не ждет, не печалится.
Нож булатный – мое сокровище,
Мои сестры – мечты далекие,
Мои братья – костры высокие,
Слева – верной тоски чудовище,
Справа – был ли храм? И не вспомнится.
Волки-витязи, песни-вороны,
Не с кем, кроме вас перемолвиться.
Перемолвиться – не отчаяться,
За удачей в бою отправиться.
Наше поле врагами славится,
Пусть никто не ждет, не печалится.
У зверей есть норы и лежбища,
У людей дома над рекою.
Гляну в ночь и махну рукою:
Поле битвы – мое убежище.

М. Струкова
Я уснул под утро и проснулся от шума – кто-то рычал, кто-то ругался, слышался хруст и треск. Я подскочил – и вскрикнул от боли, созерцая, как возле костра катаются в драке Сережка Лукьянко и Олежка Крыгин. Как раз в этот момент мой тезка ударом локтя и ноги отшвырнул Серого почти в огонь, но тот успел извернуться и вскочил на ноги, выхватывая из-за голенища засапожник. Олег, левой рукой стирая кровь с разбитой губы, схватился за финку и перехватит ее за кончик лезвия – для броска.
– Стоп, хватит, вы что, охренели?! – заорал я, пытаясь встать и проклиная свою слабость пополам с какой-то пустотой в лагере. Но тут вмешался откуда-то счастливо взявшийся Сморч. Он перехватил руку Олега и выкрутил ее так, что финка полетела в одну сторону, а наш художник неудержимо закувыркался в другую. Серый с низким реактивным воем бросился в атаку на поверженного противника, но Сморч, не глядя, точно и сильно пнул его пяткой в пах – так, что тот сложился вдвое, роняя засапожник, и сел в снег, хватая воздух широко открытым ртом. Сморч рыкнул на них (спасибо ему!):
– Князь приболел – и все расслабились?! Убью!
– Что там случилось?! – Я наконец смог встать.
– Он!.. Он!.. – Сергей немного смог разогнуться, и я увидел, что он плачет, буквально брызжет слезами – и явно не от боли. – Он!.. – Сергей задохнулся.
– Ну сказал я ему! – Олег тер кисть. – Сказал, а что, не правда?! Сказал, чтобы помылся, ну сколько можно?! Вы на его уши поглядите и на шею! Как можно так зарастать, ну по-человечески же нужно выглядеть!
– А еще он сказал!.. – Сергей справился со слезами. – Он сказал, сволочь, что не знает, как со мной еще Вильма ложится, что лучше с медведем трахаться, он хоть почище! – и снова бросился в атаку, но Сморч развел их руками, как гидравлический домкрат. Тем временем собрались почти все девчонки – они, оказывается, все были здесь, а мальчишки, скорей всего, ушли на охоту.
– Пусти их. – Я подошел к Сморчу. Он, помедлив, убрал руки, и мальчишки снова хотели броситься друг на друга, но помешкали, потому что я оперся на их плечи – именно оперся. – Я понимаю, – сказал я, и они, удивленные моим голосом, уставились на меня. Серый смотрел злыми мокрыми глазами, шмыгал носом. Олег вытирал губу ладонью и часто моргал. – Понимаю я все, – повторил я. – Плохо. Холодно. И жрать нечего. И вообще неизвестно, доживем ли до весны. И снег кругом, и мороз. И виноватого найти очень хочется, чтобы просто злость сорвать. Все я понимаю… Но и вы поймите. – Я сжал их плечи. – Нет тут виноватых. Это просто жизнь такая паскудная. Но не мы. Так чего же друг другу глотки рвать? Давайте еще немного потерпим. Все вместе. Может, вытерпим? – Я тряхнул их. – А?
У Олега на миг дрогнули губы, но он справился с собой и сказал тихо:
– Прости, Серый.
– Ага… – Сергей снова шмыгнул носом и улыбнулся: – Пойду помоюсь.
Я проводил их взглядом. Ободряюще улыбнулся тревожно смотревшей на меня Таньке. И углом рта процедил Сморчу:
– Лечь помоги, только тихо…
Тихо, я сказал, во всех смыслах – было больно бок… Я не выдержал – застонал негромко, и Сморч, незаметно поддерживавший меня, спросил тревожно:
– Что, очень?..
– Ну как ты думаешь? – процедил я. Раньше бы ни за что не признался; сейчас мы все стали понимать разницу между бравадой и мужеством.
Я толком не успел устроиться на месте – ходившая вокруг дозором Ирка Сухоручкина вошла в нашу загородку и сообщила, что идет Олег Фирсов, причем идет как-то странно и один. Уходил вдвоем с Саней и Бэном, а обратно тащится в одиночестве…
Вопрос выяснился вполне тут же. Вошел Фирс – он был бледен, улыбался и шел, согнувшись и прижав обе руки, залитые кровью, к животу.
– Спокойно, – сказал мой тезка. – Без паники. Из меня тут немного кишки выпустили…
…Тигролев напал на них первым, возле речного берега, у цепочки полыней. Олегу удар лапы распорол живот, и, пока он валялся в снегу, зверюга успела перебить обе ноги Сане и сломать бедро Бэну, но сама издохла, потому что Саня вогнал валлонку ей в горло, а Бэн – в бок. После этого Олег, как единственный ходячий, отправился в восьмикилометровый обратный марш, придерживая внутренности руками…
…Ингрид заставила Олега отнять ладони от живота, после чего он немедленно раскис, потому что кишки, конечно, сразу же полезли наружу. Как обычно при таких ранениях, он почти не чувствовал боли, но вид собственных внутренностей, симпатично лезущих из живота и дымящихся на воздухе, любого вышибет из колеи, поэтому Олег попытался вскочить со шкур, куда его положили, и убрать это безобразие обратно, но его удержали, после чего Олег просто заорал:
– Да из меня же ливер прет, делайте что-нибудь, блин!
– Сейчас обратно запихнем, – обнадеживающе-спокойно пообещала моющая руки Ингрид – «инструменты» были уже разложены.
– А если не полезут?! – взвизгнул Олег.
– Да куда они денутся, убери руки, – передвинулась к нему Ингрид. – Оп-па, держите его как следует…
Вид у раны был почти смешной – впалый мальчишеский живот, а на нем слева (разреза не видно) лежит сине-багровый клубок черт-те чего. Еще более странным было то, что, когда Ингрид ловко убрала внутренности, остался синеватый рубец и кровавые подтеки на боках.
– Он же сдохнет, – заметила Ленка Власенкова бестактно.
– Ага, но не от этого. – Ингрид уже начала шить, и Фирс отключился. – Все, мальчишки у нас – инвалидная команда. Приехали.
* * *
Насчет инвалидной команды Ингрид была права на все сто. Я-то еще был не из самых плохих. Саня с Бэном ходить не могли вообще (и поправляться на нашей диете будут медленно, что и говорить!), а Фирсу вставать было нежелательно. Танюшка боялась, что у меня загноится бок, но у меня, слава богу, всегда был хороший иммунитет, а в этом мире раны и вообще заживали быстрей обычного.
Урса нас потеряли, но не потеряли сменяющие друг друга холод и снег, а также прочно сопутствующее им недоедание. Арнис сильно поморозился во время рыбалки. Злые, как собаки, ходили все, но – странно! – друг с другом почти не цеплялись, а если и цеплялись, то сразу остывали.
В конце концов, что у нас, кроме нас самих, еще оставалось в этом мире?
Много потом еще было всего. Но та зима для меня навсегда осталась чередой пронизанных холодом дней и ночей, склеенных болью, сделавшейся привычной. В то, что боль может исчезнуть, я уже не верил и не помнил, как это – когда ее нет.
Подростку кажется, что его сегодняшние ощущения – хорошие или плохие – они останутся всегда. На всю жизнь. Всегда будут боль, холод, снег, голод, серые дни, серые от всего этого лица твоих друзей, недосыпание – вновь от холода и боли…
А ведь при этом надо было жить. Двигаться. Руководить людьми. И хотя бы делать вид, что у тебя все в порядке, что тебе не больно.
Мне снились дурацкие, дикие, мерзкие сны. То я выплевываю все зубы, и мне не больно, только удивительно, что их – зубов – очень много… Я блуждал нагишом по каким-то ледяным коридорам, преследуемый невнятными формами, которые шипящими голосами издевались надо мной, и я удивлялся, откуда они знают русский язык… В этих коридорах я терял Танюшку, а потом находил ее за прозрачным, но непробиваемым стеклом, где какие-то кошмарные существа делали с ней вещи, о которых я днем старался не вспоминать… или я сам попадал в то же прозрачное пространство, и почти то же самое делали со мной… Я дуэтом вместе с Шевчуком пел его «Террориста» перед полным залом кошмарнейших монстров-вампиров, причем если Шевчуку ничего не грозило (он ведь знаменитость!), то меня в случае неудачи должны были выпить, и я даже видел, как в фойе раскладывают какие-то шприцы-пипетки вроде тех, которыми марсиане обескровливали людей в уэллсовской «Войне миров»…
Никогда еще не снился мне такой бред. А самое главное – во всех этих снах я был беспомощной, слабой жертвой, несчастным испуганным пацаном, и это унижало и терзало едва ли не хуже боли. Боль я вытерпел бы и более сильную. А от этих снов по утрам все казалось мерзким и диким, как картина Шагала.
И еще.
Мне было больно.
Я так давно не ходил по земле босиком,
Не любил, не страдал, не плакал.
Я деловой, и ты не мечтай о другом,
Поставлена карта на кон.

Судьба, судьба, что сделала ты со мной?
Допекла, как нечистая сила.
Когда-нибудь с повинной приду головой
Во имя Отца и Сына…

На воле день, день,
На воле ночь, ночь.
И так хочется мне заглянуть в твои глаза.
На воле дождь, дождь.
На воле ветер в лицо.
И так много нужно мне тебе сказать…
А может, снова все начать…

Я не спросил разрешенья у светлой воды,
У ветлы, у берез, у оврага.
За что же ты выручаешь меня из беды,
Хмельная, дурная брага?

Я так давно не ходил по земле босиком,
Не шатался по росам рано.
В твоих глазах я, конечно, кажусь чудаком.
Наверно, другим не стану.

Группа «Любэ»
Я проснулся под клапаном рюкзака. Танюшка плотно обнимала меня, дышала в шею, и от этого становилось теплее.
А еще – не болел бок.
Я прислушался к себе. Да, бок не болел. Я уже с трудом отделял боль ожога от боли в ребрах и сейчас осторожно вдохнул.
Боль не вернулась.
Я даже не очень обрадовался. А может, наоборот – обрадовался очень сильно, потому что ощутил невероятную усталость, словно и не проснулся только что. Я устроился удобней (Танюшка тихо вздохнула и притиснулась ближе) и… уснул.
Проснулся вновь я часа через два. Танюшка, устроившись в ложбинке моего плеча, рассматривала меня и с улыбкой спросила:
– Не болит?
– Не болит, – кивнул я. – Я даже опять уснул, представляешь? И ребра не болят, и… хвост.
– Хвост? – Она хихикнула и поцеловала меня, но тут же вновь посерьезнела. – Я всегда знала, что ты настоящий герой.
– Ага. Виталий Бонивур, – согласился я, – недожженный в топке…
Но меня тут же тряхнуло от воспоминания, а желание продолжать разговор – пропало. Я лежал и слушал, как где-то рядом разговаривают Басс с Андрюшкой Соколовым – тот как раз спрашивал:
– А где это такое – Форш?
– А зачем тебе Форш? – уточнил Басс лениво.
– Да это вон в кино про мушкетеров Боярский – то есть д’Артаньян – говорит, что они едут в Форш, печень лечить. Это же тут, во Франции… Где это – Форш?
– Да не знаю я…
– Это не Форш, а Форж. – Танюшка откинула клапан. – Форж-лез-О, он отсюда очень далеко на север, за Парижем, даже почти на побережье Ла-Манша… Доброе утро.
Я выбрался из спальника и, стоя на нем, потянулся, потом – коснулся пальцами носков. Все присутствующие внимательно за мной наблюдали, потом Олег Крыгин сказал:
– Хана. Он пришел в себя.
– Командир выздоровел!!! – заорала, вскакивая, Наташка. Поднялся общий радостный шум, в который врезался Саня (я даже не ожидал от него вообще какой-нибудь реакции):
– Когда ж я-то поднимусь?..
Его перебитые со смещением ноги срастались плохо, да еще выходили мелкие осколки кости, вызывая нестерпимый зуд – он не мог спать и мучился. У Бэна бедро приходило в порядок куда быстрей. А у моего тезки с животом вообще все обошлось сразу и без проблем, хотя он сам удивлялся. Зато у Арниса с обеих обмороженных кистей лоскутьями сходила кожа, он стал еще более молчаливым, но при этом очень (и неоправданно) раздражительным. (Кстати – пока я валялся с болями, совершенно незаметно проскользнул мимо нас новый, 89-й, год, и его даже никто не отметил, разве что вяло порассуждали о том, каким этот год будет там, – и все.) Но об этих проблемах я сейчас, если честно, думал мало. Сидел на спальнике и затягивал ремни лохматых унтов, с наслаждением думая: а ведь ничего не болит, не тянет, не ноет – черт побери, вот оно, мое обычное состояние! Я неожиданно подумал еще: а вот и положительная сторона всего происходящего. Я умру в любом случае не от старости, да и вообще – так и не узнав всех тех неприятностей, на которые жалуются взрослые: гастриты, миокарды, колиты, диабеты и прочее. Проще говоря, умру здоровеньким.
Эта дикая мысль на самом деле меня радовала. «Наверное, я сошел с ума», – отметил я и добавил вслух:
– И давно.
– А? – повернулась ко мне Танюшка.
– Бэ, – ответил я, нагибаясь к ней с поцелуем.
* * *
Восемь куропаток качались у Таньки на ремне. Сегодня ей везло – подшибала только так, и попадались выводки часто.
Я скользил следом, любуясь плавными движениями Танюшки. Сегодня я выступал в роли охраны и, кроме того, обходил ловушки, поставленные Андрюшкой Альхимовичем. В одной из них уже отыскалась лиса – на шапку начало или на пару краг… Она даже не успела застыть, и я, ободрав ее на месте, привесил к поясу только шкурку, мельком подумав, что пару недель назад сожрали бы и лису.
С деревьев бесшумно падали россыпи снега. Опять стремительно холодало, хотя едва-едва перевалило за полдень, и на небе лежал сплошной облачный покров, ровный и однотонный.
– Сегодня двадцать третье? – осведомилась Танюшка, не оборачиваясь. Я угукнул. – Лето сухое будет.
– Да, – согласился я, – инея на деревьях полно… Но меня, если честно, больше воодушевляет, что лето вообще будет… Ч-черт!
– Учись ходить на лыжах. – Танюшка обернулась, отдунула от лица длинный ворс волчьей оторочки капюшона. – Умел бы как следует – не попал бы к урса.
– Угу, – снова буркнул я, выпутывая из валежника носок левой лыжи. – Я еще и поэтому лета жду. Летом я себя человеком чувствую, а не придатком к лыжам.
– Придаток к лыжам, – спросила Танюшка задумчиво, – а зачем ты еще и дареный плащ с собой прихватил, а? Мерзнешь?
– Не догадываешься? – Я дотянулся, стряхнул на девчонку небольшую лавинку снега с ивовых ветвей.
– Холодно же! – возмутилась Танюшка, но глаза ее смотрели лукаво.
– Вот и согреемся как раз, – предложил я. – Ну сколько можно, Тань, все время же в компании, никакой личной жизни…
– У кого как. – Она откинула капюшон, рывком перебросила на грудь свою тугую косу. – Я позавчера ночью проснулась, а Олежка с Ланкой такое в спальнике вытворяют… Я думала – весь лагерь проснется.
– Тань, – вздохнул я, – ну я же воспитанный и тихий мальчик, я не могу в таких условиях…
– Лучше под кустом. – Танюшка поощрительно закивала. – Все-таки ты, Олег, очень развратный ребенок. Даже удивительно.
– Да и ты тоже не ангел. – Я подкатился к ней, встал своими лыжами параллельно ее, глядя девчонке прямо в лицо. – Ну так что, я стелю плащ?..
…На этот раз Танюшка была сверху. При таких наших с нею играх она сама всем управляла, и ей это нравилось, я же ничего не имел против. Да и что можно вообще иметь против, если тебе четырнадцать лет и твои ладони в тепле под курткой ласкают груди твоей девушки, если ты знаешь, что ей хорошо – хорошо от тебя и хорошо с тобой? Закусив губу, полуприкрыв глаза и подняв лицо к верхушкам деревьев, Танюшка ритмично и плавно, то быстрей, то медленней, раскачивалась на коленях.
Кажется, у нее один раз уже было, и я мельком подумал, что хорошо бы дать ей и второй раз, только точно не получится, потому что…
– Ооооххх… – Мне сперва показалось, что это только мой стон, но через миг я понял, что смог-таки дотерпеть, и Танюшка стонет тоже.
В тот миг мне больше ничего не было нужно от жизни, кроме этого одного-единственного ее момента.
Вновь солнце взошло над грешною землей,
И вновь берега обласканы приливом.
Пахнет сосновою смолой
И скошенной травой,
Клин журавлей над головой,
А значит, мы живы.

Мужское плечо и женская рука
Друг друга в ночи коснутся боязливо.
Есть океан у моряка,
У пирамид – века,
И у поэта есть строка,
А значит, мы живы.

Старина, скажу я тебе одно:
Спи всегда с открытым окном,
Чтоб чувствовать мир,
Его благодарно прими,
Все то, что в нем есть, ты прими, прими.
Кувшин с молоком и кружка на столе,
В степях лошадям лохматит ветер гривы,
Над миром властвуют балет,
Улыбки королев,
И Гарри Поттер на метле,
А значит, мы живы.

Играй, музыкант, стирай лады гитар.
Простая плита на кладбище у Джимми.
Подумай! Деньги – лишь товар,
И переполнен бар,
Плывет с акулами Макар,
А значит, мы живы.

А. Розенбаум
…– Я очень боялась в первый раз.
Мы сидели, прижавшись друг к другу и укутавшись плащом. Я потерся виском о щеку Танюшки и спросил:
– Боялась?
– Да, боялась… Нет, – поправилась она, – как бы сказать… Я не процесса боялась, а… ну, того, что потом… в общем, что не смогу к тебе относиться по-прежнему, как будто что-то такое рассыплется…
– Не рассыпалось? – тихо спросил я. Меня охватила щемящая нежность.
– Дура я была, – вздохнула Танюшка. – Темная дура. Все стало только лучше… Олег, знаешь… – Она помедлила и призналась: – Я так хотела бы ребенка от тебя.
– Ребенка?! – подавился я холодным воздухом.
– Да… Сына или дочь… Очень-очень, – с силой сказала она, – хотела бы. Только хорошо, что здесь его не может быть. У него была бы ужасная жизнь. Но так страшно уйти совсем, без продолжения… Как будто в какую-то черную бездну падаешь. Это мне такой сон снился недавно. Мальчишки, девчонки. Идут попарно, за руки, идут, идут и, не останавливаясь, падают в такую дыру. И все… Олег, – жалобно спросила она, – неужели там правда совсем-совсем ничего?
– Ничего, Тань, – тихо ответил я. И вдруг сказал: – Если я вдруг… Тань… Ты подожди… за мной. Поживи еще. В память обо мне… – я вздохнул.

 

…– Сергей с Ленкой собирались сходить на речку, проверить верши, – удачно «вспомнил» я через пару минут молчания. – Пошли глянем – может, они еще там? Тогда обратно вместе пойдем, а тут всего километра два до реки.
Танюшка, кивнув, согласилась.
* * *
Оживление на льду реки и ее берегах царило весьма глобальное. И очень неприятное. Правда, наши верши, судя по всему, никого не интересовали.
Сперва я с ужасом подумал, что попались наши. Но уже через секунду различил, что ни Сергея, ни Ленки там нет. На льду и в снегу лежали не меньше трех десятков убитых урса – свои их, как обычно, и не думали подбирать, занятые куда боле важными делами.
Среди трупов были и пятеро убитых белых. Точнее – не среди. Три обнаженных тела лежали кучкой у берега. Еще одно – девчоночье – чуть в стороне, один из урса придерживал его за ноги, второй отрезал левую грудь (правая уже лежала рядом). С пятого убитого как раз снимали одежду.
В лед реки (недалеко от наших вершей) были вбиты два кривоватых кола. На них корчились, елозя по дереву окровавленными босыми ногами, двое мальчишек лет по четырнадцать. Точнее определить было трудно. У обоих парней со спины и головы была содрана кожа, тут же налепленная кусками на колья. Они не кричали – то ли из гордости, то ли просто онемев от боли.
– Их около двадцати, – прошептала Танюшка, укладывая на колено аркебузу. – И смотри.
На том берегу реки – из-за кустов – нам сигналил Сергей. Рядом с ним виднелись невесть как оказавшиеся здесь Джек и Андрюшка Соколов. У Джека в руках был лук с наложенной стрелой.
Я показал на себя, на свой рот и, энергично кивнув, достал из ножен палаш, а краги сбросил. На левую надел свою фехтовальную, сбросил и лыжи с ног. Танюшка, встав на колено в сугроб, держала аркебузу наготове.
– Ро-о-ось!!! – заорал я.
Как я и ожидал, первой своей целью и Джек, и Танька выбрали того… мясорубщика. Стрела Джека вошла ему в правый висок, прошив голову насквозь. Куда попала Танюшка – не знаю, но, конечно, тоже не промахнулась. Урса завалился в снег и на тело девчонки. Вторая стрела свалила урса, снимавшего куртку с убитого, но я видел это уже на бегу, скатываясь вниз в облаке снежной пыли. Еще я видел, как падает урса, в которого Андрей – тоже на бегу – угодил брошенным топором…
…Пернатая маска развалилась с коротким «крак» и брызнула кровью под палашом. Я пинком отбросил мешавшего урса, волчком нырнул под ятаган другого, одновременно круговым ударом распарывая ему пах; рукой в краге перехватил запястье руки с оружием и, чувствуя, что не хватит сил ее вывернуть, резко отпустил – увлекаемый силой нажатия, урса посунулся вперед, на мой палаш… Еще один крестом падает в алый снег; Джек размеренными ударами бастарда гонит перед собой сразу троих… Танька с вертящейся в руках кордой…
Косой удар снизу вверх – сорванная им маска летит в истоптанный снег, урса хватается за лицо… Апперкот в подбородок – все, хватит с него… Где еще?! Что, все, больше нет?!.
…Столб был скользким, он вырывался из наших рук, и я видел искаженное лицо Джека. У меня было такое же лицо, и я знал почему. Каждое колебание кола отзывалось страшной мукой в парнишке, посаженном на него. Танюшка спешно подхватила его под спину, пока мы с Джеком как можно осторожнее опускали страшное орудие казни. Едва мы это сделали, как я метнулся к мальчишке, встал на колени.
Он был жив. И я быстро прекратил ужас, перерезав ему горло…
…С колен я смог встать, только опершись обеими руками на левое. Над вторым казненным стояли Сергей – с его даги тоже капала кровь – и Андрей, машинально вытиравший клинок своего бастарда. Ленка и Танюшка держались вместе.
– Кто они были? – спросил я.
Джек пожал плечами:
– Не знаю… Мы с Эндрю встретили Сергея и Лену, пошли вместе на речку… Только перед вами пришли. Совсем чуть опоздали.
– Тут трое живых черных, – сказал Сергей. – Под лед?
Я посмотрел на низкое холодное небо над молчаливыми деревьями. Потом опустил взгляд на кровавый снег, протаявший до льда.
– Под лед, – кивнул я. – И давайте проверим верши.
Назад: Рассказ девятый Убитое лето
Дальше: Рассказ одиннадцатый На росстанях