Книга: Хозяин дракона
Назад: 7
Дальше: 9

8

Голос… Хриплый, старушечий.
– Откуль?
– На бреге лежал, у самой воды, чуток не дотянулся. Я на челне плыла, заметила. Подгребла, а он в непритомности. Гляжу – спина в крови. Заволокла в челн…
Второй голос женский, мягкий и слегка испуганный.
– Где нашла?
– Близ Черного Яра.
– Глухое место… В избу сама волокла? Никто не видел?
– Темно было. Никто!
– Посвети! Возьми лучину!
Меня ворочают, щупают. Больно.
– Язва у него, вишь, ножом в бок ткнули… Как к Яру добрался? Житла близко нету!
– Не ведаю, бабушка! Брег травой порос, так она у воды примята, а более нигде. Не брегом шел. Выживет?
– Коли б нутро задели, давно помер. Дышит… Кажи одежу его!
– Вот!
– Крови много, значит, не внутрь. Очуняет. Что за рубаха такая? И порты?..
– Не ведаю.
– Спали! В печке!
– А поршни?
– Эти? На веревочках? Туда же!
– Вот еще… На шее висел.
– Крест?! Выбрось! В реку! Не дай Велес, прознают! Зарежут отрока!
– Откуда он, бабушка?
– Тело гладкое, лик гожий, руки мягкие. Одежа нездешняя, дорогая… Не смерд. Посадский сын или боярский.
– Так до города день плыть!
– Может, и плыл.
– Челна не было.
– Унесло. Пристал к берегу, сомлел, а челн течением утащило. Потому трава лишь у воды примята. Далее не забрел, сил не было.
– Верно…
– Держи горшок!
Спину мажут чем-то густым, холодным, затем, приподымая меня, бинтуют.
– Вот тебе травы… Отвари, и, как очнется, пои теплым. Заруби петуха, свари уху и давай с ложки!
– Храни тебя Велес, бабушка!
– Меня-то хранит, а вот ты… Что люду скажешь?
– Прибился.
– Откуда?
– Из дальней веси – той, которую сожгли. На челне приплыл.
– Коли так… Имя подбери! Его, поповское, как вспомнит, вели забыть, коли жить хочет.
– Велю, бабушка, непременно! Назову Красимил! Он такой гожий!
– Неразумная! Сглазишь! Лучше Некрас!
– Слушаю, бабушка…
* * *
Полдень, солнце в зените, печет… Куры валяются в пыли: подгребают ее к себе крыльями и как бы купаются. Наседка растопырилась, из-под крыльев выглядывают желтые цыплячьи головки. Цыплятам не сидится; то один, то второй пробует удрать, но наседка недовольным квохтаньем возвращает ослушников на место. Я сижу на завалинке под тенью крыши и наблюдаю эту идиллию. Больше заняться нечем – бок еще болит.
С тех пор как очнулся, пытаюсь понять: куда меня занесло? Осторожно спрашиваю хозяйку. Она отвечает без охоты, а приставать я боюсь. Хозяйке расспросы не нравятся. Ее зовут Елица, скоро год как она вдова. Мужа и детей скосила «черная немочь». Елица тоже болела, но поправилась. Лицо ее в мелких оспинах – следы от заживших язв. «Немочь» испятнала всю деревню, многие жители, как и родные Елицы, умерли.
Деревня называется Весь. В ней двенадцать дворов и с полсотни жителей. Было вдвое больше… Как они помещались? Изба у Елицы совсем маленькая; скорее землянка, чем дом. На песчаном пригорке выкопана яма, поверх ее – сруб в несколько венцов и длинная двускатная крыша. Внутри – печь без трубы, стол, две лавки и нары. Нары называются полатями. На них спят всей семьей – вповалку, мы с Елицей – так же. Перед тем как лечь, она укрывает меня одеялом из шкур, залезает под него и прижимается, грея телом. Меня трясла лихорадка, теперь ее нет, но Елица опасается, что вернется. Она обнимает меня и прижимает к себе. От нее сладко пахнет травами и молоком…
Печь в избе сложена из камня, трубы нет. Дым выходит в дыру на крыше, балки в том месте блестят от сажи. Деревенские жители ходят в домотканой одежде: женщины в рубахах до пят, у мужчин рубахи покороче и штаны на веревочках вместо пояса. Штаны называются портами, я их тоже ношу. Из обуви здесь – лапти, но их обувают, когда идут в лес; остальное время ходят босыми. Лето, тепло… Мой спортивный костюм и кроссовки Елица сожгла, как и трусы, – здесь их не носят. Я не горюю: в портах удобно и совсем не жарко. Про электричество, телевизор и радио здесь не слыхали, как про асфальт и автомобили. Из средств передвижения – лодка и конь, но большей частью – свои ноги. Говорят здесь не по-русски. Похоже на язык Псалтыри, но без «рцы» и «понеже». Понять не трудно, если вдуматься.
Это не мой мир, это нечто древнее. Куда занесли меня колокольчики? Почему именно сюда? Зачем? Я не знаю ответов на эти вопросы, потому стараюсь о них не думать. Обратной дороги нет. Там – тюрьма и горе… Лучше здесь. Елица заботится обо мне: кормит, поит, даже моет по вечерам. Еда непривычная: молоко, огурцы, пареная репа, уха и вареная рыба. Временами похлебка из кореньев. Хлеба нет: зерно в деревне давно кончилось, новый урожай не поспел. Не страшно, бывало хуже.
Елица весь день в хлопотах. Хозяйство у нее большое: корова с теленком, свинья, куры… В сарае жует траву вол. Это холощеный бык, то же самое, что мерин у лошадей. Вол добродушный, но жутко тормозной: повозку влечет со скоростью черепахи. Зато сильный – любой груз потянет. Я потихоньку приглядываюсь. Как кормить скотину, запрягать, кормить живность. Меня спасли и приютили, надо отработать. «Свой кусок заслужи!» – учил дядя Саша.
Опекуна я вспоминаю с грустью, но без острой боли. Пока лежал без памяти, прежние чувства сгорели – их выжгло и пепел развеяло. Что-то во мне переменилось. Я стал другим, но каким, пока и сам не знаю. Я не думаю о будущем: просто живу…
Без дела болтаться скучно. Обнаружив у Елицы сыромятную кожу, распускаю ее ножом на ремни и сажусь шить упряжь. У вола она совсем худая – на веревочках. У Елицы нашлись дратва, игла и шило. Инструменты кованы вручную, они толстые и неуклюжие, зато острые и кожу протыкают. Елица работает в огороде и не видит, чем я занят, – иначе б не позволила. Она трясется надо мной, как наседка. С чего, спрашивается? Упряжь шить – не мешки носить…
Вол добродушно позволяет сбрую примерить. Что ему? Работы нет – возить ничего, только и дел, что стой да жуй. Упряжь у него примитивная, сошьем лучшую. Руки соскучились, работа идет споро. Последняя примерка. Я поправляю шлею, как вдруг на меня падает тень.
Оборачиваюсь. У стоящего рядом мужика шрам вполлица, пустая глазница прикрыта запавшим веком, борода до пояса. Этой рожей детей пугать, но в Веси такие через одного. Жизнь в лесу суровая: или медведь обдерет, или рысь прыгнет. Это мне Елица сказывала…
– Кажи! – Мужик щупает упряжь. Пальцы у него коричневые, крючковатые. – Добре выделал, добре… – бормочет он. – Где учили?
Молчу. Елица запрещает мне разговаривать с чужими. Говор у меня не здешний – распознают. Мужик глядит хмуро – не нравится.
– Чего тебе, Бень?
Это Елица. Стоит у дома подбоченясь. Я не заметил, как она явилась – прибежала на голос. Теперь ясно, кто к нам пожаловал! Бень в Веси главный.
– Пришел глянуть, – не похоже, чтоб Бень испугался. – Люди бают, отрока завела. Гляжу, а то не отрок – уноша. И шорник ладный. Только шьет не по-нашему. Откуль такой?
– Из верхней веси. Как спалили, сюда прибег. Его в бок язвили, выходила.
– Не помню там такого.
– В верхней много люду жило, всех, что ль, помнишь?
– Такого бы не преминул, – бормочет Бень. – Ишь, гожий какой! Высокий, здатный, лик чистый… И молчит… Немой, что ли?
– Говорит плохо. Ножом язвили, помирал. Оттого…
Бень смотрит недоверчиво.
– Часом, не из поповских?
– Наш он, наш! Некрасом зовут.
– Гляди! – щурится Бень. – Не то сволочем к капищу…
– Я за него курочку Велесу поднесла! – взвивается Елица. – Принял бог жертву. И Мокошь не отринула…
– Ладно, – соглашается Бень. – Наш так наш. Себе оставишь?
– Мой!
– Старая ты ему!
– Ничего не старая! Мне двадцать весен!
– Двадцать пять! – ухмыляется Бень. – Своих-то я ведаю. Ему и пятнадцати небось нету.
– Не тебе беда!
– Не мне так не мне, – соглашается Бень. – Ему! – он кивает в мою сторону. – Оглядится и уйдет. Девок-то много…
Он поворачивается, уходит. Я и половины разговора не понял. Только то, что Елице двадцать пять лет. Я думал: сорок. У хозяйки – морщины, во рту не хватает зубов, кожа рук загрубелая… Елицу прямо трясет.
– Мердал кривой! – шипит она и плюется. – Разинул рот на чужое! Дочки твои косые да рябые, кому они нужны?
Я не видел дочек Беня, потому не спорю. Мне, признаться, все равно. Елица топит баню и ведет меня мыться. Раньше обходились без бани. Елица говорит, что рану, то есть «язву», парить нельзя – откроется. Язва затянулась, но мы все равно только помоемся.
Баня – землянка, как и дом, только меньше. Земляной пол застлан соломой, как и лавка в углу, сбоку – печь-каменка, посреди – бадьи с водой. Елица хватает щипцами раскаленный камень, бросает в бадью. Вода бурлит, испуская пар. Елица пробует ее рукой, удовлетворенно кивает. После чего обливает меня из ковша и натирает белой глиной. Она делает это бережно, ласково. Когда приходит черед промежности, руки Елицы становятся и вовсе нежными. Она не трет, а гладит. Мне приятно и немножко стыдно. Краснею. Она смотрит улыбаясь. В бане крохотное окошко, внутри – полумрак, улыбка Елицы какая-то странная.
– Отрок, совсем еще отрок, – бормочет она.
С меня смывают глину – ласково и бережно.
– Теперь ты меня! – просит Елица.
Тру, раз велено. Спина хозяйки широкая и сильная, бедра крепкие. Елица поворачивается лицом. Я замираю: думал, что спереди она будет сама. Елица ждет. У нее большие, отвисшие груди и заметный, округлый животик. Внизу живота – курчавая поросль.
– Что ж ты оробел? – шепчет она.
Зачерпываю ладонью глину из бадейки. Мажу густо, не жалея. Руки, груди, живот… Ладонь доходит до курчавых волос и замирает. Елица торопливо накрывает ее своей и начинает энергично двигать. Глаза ее закрыты, с губ срывается легкий стон. Мне становится не по себе, я выдергиваю руку. Елица вздыхает и довершает мытье сама.
Чистые, в свежих рубашках идем в дом. Елица тащит из печи горшок со щами. Капуста еще не вызрела, щи из щавеля. Они заправлены порубленным, сваренным вкрутую яйцом и вершками. Вкусно! Хлебаем, по очереди зачерпывая ложками из горшка. Скоро они скребут дно – поужинали.
Елица взбивает на полатях сенник, покрывает его чистым рядном. Ложимся. Она пристраивается рядом, прижимается плечом и бедром. Я лежу тихо. Виденное в бане не дает мне уснуть. Сладкие, смутные желания обуревают меня. В детдоме мальчики делали это с девочками, да и в коллекторе я это видел, но сам не участвовал – стеснялся. В бане мне было приятно, хочется испытать вновь. Мне боязно, во рту пересохло, но желание сильнее. Елица рядом ровно дышит. Спит? Я тихонько, она не почувствует… Осторожно двигаю рукой. Рубашка ее задралась, бедро гладкое и горячее. Рука моя скользит по нему и замирает в густых волосах. Елица перестает дышать. Пытаюсь убрать руку, но широкая, сильная ладонь накрывает ее. Ласково, но сильно показывает, куда двигаться. Пальцы мои ощущают мягкое и нежное, постепенно там становится скользко и влажно. Мне необыкновенно приятно. Я будто во сне, и сон этот волшебный.
Ее ладонь внезапно оставляет мою и скользит мне под рубаху. Гладит, ласкает. Как хорошо!
– Лежи! – шепчет она. – Тебе сверху нельзя – язва не зажила. Я сама.
Елица отбрасывает одеяло и садится на меня верхом. Мы сливаемся воедино. Внутри нее мягко и тепло. Она двигает бедрами взад-вперед, вращает ими. Острый приступ блаженства пронзает меня, из груди вырывается крик…
– Уже? – она замирает, затем ложится на меня, целует мои глаза, щеки, губы. – Отрок мой любый!
Она соскальзывает на рядно, гладит мои волосы, плечи и трогает рукой промежность. Я вздрагиваю.
– Соромится…
«Соромится» – это «срамится, стыдится», понимаю я. И еще я понимаю, хоть и не вижу: она улыбается.
– Не надо, любый! Это не сором…
Да, это не «сором» – не срам, нет. Она ласкает меня, и желание возвращается. Она вновь садится верхом, только в этот раз не спешит, двигается медленно. Большие груди колышутся предо мной. Я беру их в руки, глажу, ласкаю, затем, изогнувшись, впиваюсь в одну губами. Елица тихонько стонет, начинает двигаться все быстрее и быстрее, вдруг кричит – глухо и протяжно. Судорога изгибает мое тело, я тоже кричу. Она падает на меня, обнимает за шею, и целует, целует…
В следующие дни нам не до работы. Елица встает на рассвете, задает корм скотам, после чего отправляется в огород. Согнувшись, машет мотыгой. Я подкрадываюсь и глажу пониже спины.
– Некрас! – сердится она. – Тебе нельзя! Язва вскроется!
Но сама уже бросает мотыгу. Мы торопимся в дом, взбираемся на полати. Все повторяется… С каждым днем я чувствую себя сильнее, вскоре мы обходимся без дома. Долго бежать… Мы любим друг друга то в сарае – на сене под равнодушным взглядом вола, то в бане на лавке, а то и вовсе на теплой земле. Лежа, стоя, на четвереньках…
– Неугомонный! – ворчит Елица. – Это ж сколько в тебе силы?! Вчера еще лежал…
Ворчит она неискренне: я это вижу. Ей нравится. Елица похорошела, даже морщины пропали. Она улыбается и даже шутит. Мы засыпаем обнявшись, а среди ночи я просыпаюсь от ее горячих поцелуев. Удовлетворив страсть, мы проваливаемся в сон, чтоб на рассвете вернуться к прежним занятиям. Мне хорошо. Не так, как с дядей Сашей, по-другому, но все же… Елица не Юля, но Юлю я больше не увижу. Это не важно, что Елица старше, что она приземистая и коренастая, а во рту не хватает зубов. Она ласковая и нежная, она любит меня, а я люблю ее…
* * *
Я живу у Елицы второй год. Мы благополучно перезимовали, не голодали, как другие. Это потому, что нас только двое. Семьям, где едоков больше, пришлось хуже – умирали дети. Впрочем, как объясняет Елица, такое бывает каждый год. Мы делились едой. Елица – добрая, но всю Весь не прокормишь. По меркам Веси у нас богатое хозяйство: корова, вол, свиньи, куры… Потому, считают в деревне, я прижился у вдовы. Другой выбрал бы девку. Их в Веси много: «черная немочь» забрала многих мужчин. Девки к нам заглядывали: звали в лес или на реку. Я отказывался, а Елица, коли заставала девку, хваталась за дрын. Ухажерку как ветром сдувало. Елица меня ревнует – и зря. Пусть она немолодая и некрасивая, зато добрая. Она заботится обо мне. Я люблю ее, как дядю Сашу, но по-другому – дядя Саша так не ласкал…
– Некрас! – Елица показывается во дворе. Руки ее в земле – работала в огороде. – Наруби веток для гороха, вьется уже.
Я оставляю ремни, встаю. Сделанную мной упряжь в Веси оценили. Мне несут кожу, просят сделать. Платят хорошо: мука, куры, ягненок… Мы сытно питаемся, и это хорошо – Елице сейчас нужно. Она стоит, придерживая руками большой живот. Говорит, что скоро…
Беру в сарае лопатку – Елица сберегла. Ветки для гороха, чтоб заплетался и полз вверх, нужны тонкие. Лопатка для такого дела в самый раз: она закаленная, с острыми боковыми гранями. Топор – его зовут здесь секирой – у Елицы тяжелый и сделан из мягкого железа. Быстро тупится, а точить его – морока. Елица не уходит, смотрит. Подхожу, обнимаю.
– Некрасе, любый…
Она трется щекой о мою. Глажу ее по животу.
– Толкается! – шепчет Елица. – Неугомонный будет – как и ты.
Елица уверена, что носит сына. Она считает: мне приятно это слышать. Я не перечу. Это удивительно – стать отцом в пятнадцать лет, я пока не разобрался в чувствах. Муж, глава семьи… В деревне юных отцов полно: здесь рано женятся. Только я из другого мира и не привык…
Целую Елицу и бреду со двора. У ворот оглядываюсь: Елица стоит и смотрит мне вслед. Странный у нее взгляд – тревожный. Чего боится? Не на медведя иду! Медведи, как и волки, летом сытые…
Под подошвами сапог хрустит сушняк. Сапоги я сшил сам. Из кож, что мне несут, можно выкроить. Наш сосед, дед Боща, помог мне вытянуть поршни – это что-то вроде кожаных галош, голенища к поршням смастерил и притачал я сам. Сапоги вышли неказистые, пропускают воду, зато защищают от змей. В лесу их полно.
Тресь! Тресь! Тонкие прутья орешника, срезанные наискосок, остаются стоять – куст густой, падать некуда. Я вытаскиваю, складываю в кучу. Прутья толщиною с палец – в самый раз. Горох обовьет их усами, потянется вверх, урожай выйдет богатый, да и собирать легче. Из прутьев потолще делают плетень, из совсем тонких, – корзины и верши для рыбной ловли. Я умею их плести – дед Боща научил. Зимой работы мало, вот мы и занимались. У Бощи имелся запас прутьев, у нас – хлеб и молоко, чтоб отблагодарить за науку. У Бощи от «немочи» умерли сын с невесткой, остались внуки – их надо кормить.
Боща любит болтать; от него я узнаю больше, чем от Елицы. Весь – языческая деревня, потому прячется в лесу. В городах и ближних к ним селениях живут христиане – в Веси зовут их «поповцами», «поповцы» не любят язычников, преследуют их. Они зовут нас погаными. Прошлым летом «поповцы» сожгли деревню в верховьях реки. Ту самую, из которой, как считается, я и приплыл. Жителей деревни кого убили, кого увели в полон, после чего продали в холопы – здесь так зовут рабов. С язычниками повсеместно так. Жители Веси не ездят в христианские селения: распознают в них язычников, проследят и разграбят. Живем натуральным хозяйством: рожь, овес, горох, скот, птица. Из льна добывают волокно, вьют нити и ткут полотно. Скот и дичь дают шкуры и сыромятные кожи. Последние мочат в извести, чтоб согнать шерсть, затем скоблят, отмачивают в овсяном квасе, мнут конским воротом, мажут жиром и березовым дегтем. Кожи получаются мягкие, но прочные. В деревне есть кузница, а вот мельницы нету: зерно мелют жерновами. Мука сыплется грубая, хлеб из нее черный, как земля, но вкусный. Съел краюху, запил водой – и сыт.
По словам Бощи, в больших городах правят князья, в мелких – посадники. Главный князь сидит в Киеве. Как его зовут, Боща не знает, как и года, в котором живем. В Веси свой календарь. Он привязан к временам года, положению солнца и луны. Календарем заведует жрец; он говорит жителям Веси, когда и что делать, а также назначает праздники. В лесу за деревней есть капище – несколько идолов, рубленных секирами из толстых стволов. В праздники идолам приносят жертвы: режут скот, мажут губы идолов кровью, после чего туши съедают. Могут зарезать «поповца», если попадется, потому Елица боялась за меня. Она отвела жрецу теленка, и тот объявил, что я – свой. На самом деле жрец распознал меня, но промолчал. От живого теленка прибытку больше…
Я хожу на праздники, как все жители Веси. Не всегда. Прошлым летом Елица не пустила меня на Купалу. Сказала: еще не поправился. На самом деле причина другая. Купалу празднуют ночью: жгут костры, много едят и пьют, после чего мужчины, как холостые, так и женатые, хватают девок и женщин без разбора. Елица опасается, что уйду. Глупая, я ее люблю.
Вязанка получилась тяжелая – перестарался. Зато обернусь одним разом – прутьев нужно много. Бреду, цепляясь ношей за кусты. Далеко забрался, но хорошие кусты у деревни вырублены. Тропинка становится шире, лес редеет, меж стволами виднеются крыши, внезапно я понимаю, что в Веси – переполох. На единственной улице людно, блестит железо, доносятся крики, вой… «Поповцы»? Там же Елица!
Бросаю вязанку, бегу изо всех сил. В последний миг соображаю: напрямик нельзя. Огибаю деревню лесом. Наша изба крайняя, ближняя к реке. С опушки замечаю у берега большие лодки с высокими, надставленными бортами. Их зовут «насадами». «Поповцы» пришли водой. Единственный путь: лесом не проберешься.
Крадусь огородами. В нашем дворе – крики. Выглядываю из-за избы. «Поповец» в кольчуге и железном шлеме тащит из сарая свинью, второй, в таком же железе, гонит из загона овец. За поясами у грабителей мечи. Елица, ковыляя и придерживая живот, пытается им помешать. Зачем?! Они вооружены!..
– Уймись, баба!
Ближний «поповец», приземистый и рябой, толкает Елицу. Она падает, но, извернувшись, хватает обидчика за ногу. Тот пытается вырвать, но Елица вцепилась намертво.
– Блядь поганая!
«Поповец» выхватывает меч и внезапно – сверху вниз – вонзает Елице в спину. Хруст, пронзительный вой… Крик рвется у меня из горла, в последний миг сдерживаюсь. Да что же это? За что?..
«Поповец» выдергивает меч, вытирает лезвие об одежду Елицы. Второй грабитель бросает свинью.
– Пошто зарезал? – сердится. – В холопки продали б!
– За нее резаны не выручишь! – возражает рябой. – Старая, рябая, да еще на сносях.
– Лют ты, Суш! – не унимается второй. – Резану дали бы! Даже куну. Дите б родила, с дитем баба дороже.
– А коли б дите околело?
– Так ведь не околело еще!..
Они продолжают лаяться, но я не понимаю слов. Я смотрю на распластанную на земле Елицу. Неловко повернутая голова, испачканное пылью лицо, из-под тела, похожего на неопрятный ворох одежды, наплывает темная лужица. «Неугомонный будет, как и ты!» Не будет. Никого уже не будет…
Занятые перебранкой, «поповцы» не замечают меня: я успеваю приблизиться. Первым спохватывается спорщик.
– Унош! – скалится он. – Гляди-ка, гожий! За такого – гривна!
Рябой оборачивается. Лопатку я держу в опущенной руке, он туда не смотрит. Пялится в лицо, оценивает: в самом деле гривна? Меч за поясом. В шею бить нельзя – борода…
Отшатнуться он не успевает. Лоток лопаты врезается ему в рот. Закаленная сталь ломает зубы, рубит язык и челюстные мышцы. Я выдергиваю лопатку. Красный фонтан плещет изо рта рябого, заливает его бороду, грудь. Качнувшись, «поповец» оседает…
– Ах ты погань!
Второй грабитель выхватывает меч. Отскакиваю, лезвие рассекает воздух. К бою! Правая нога вперед, колени полусогнуты, лопатка прикрывает лицо. Хват за конец черенка. Меч моего врага длиннее, это серьезное преимущество. Зато «поповец» в железе и двигается медленнее.
– Засеку, поганый! Не погляжу, что гривну стоишь! Да я за Суша…
Он наседает, полосуя воздух мечом, я отступаю. Под коленки подкатывает ошалевшая овечка, валюсь на спину. «Поповец» подскакивает и замахивается. Извернувшись, рублю его повыше сапога. Хруст, лоток застревает в кости. «Поповец» вопит и падает. Я выпускаю черенок, вскакиваю. Подлетаю к рябому (тот еще сучит ногами и плюется кровью), выхватываю его меч. Рукоятка неудобная и скользкая от крови. Раненный мной «поповец» пытается встать, опираясь на руки. Тычу мечом. Лезвие вонзается в незащищенную кольчугой шею и неожиданно легко пробивает ее. «Поповец» хрипит и валится. Отпускаю скользкую рукоять, с силой выдергиваю из ноги убитого лопатку. Нужно добить рябого, мечом непривычно…
За плетнем крики, в ворота врываются воины в кольчугах. В их руках – мечи. Прибежали на шум… Несусь в огород. За спиной – топот. Перепрыгиваю плетень, лечу к реке. «Поповцы» отстали – в железе им не угнаться. Опережаю их шагов на сто. В кустах за огородом – челн. Бросаю на дно лопатку, тащу к воде, сталкиваю. Весла нет, встаю на колени, гребу лопаткой…
Над головой – свист, стрела плюхается в воду. Стреляют от лодок, у моих преследователей луков нет. Пригибаюсь, но продолжаю грести. Мне нужно выбраться на середину реки – и поскорей! Вторая стрела впивается в борт челна, третья стучит в железный лоток. Поздно! Я выгреб на стрежень, челн понесло. Стрелки у «поповцев» неважные…
Вслед не стреляют – далеко. Берег с насадами «поповцев» стремительно отдалятся. Суеты у лодок не видно: погони не будет. «Поповцы» не дураки. Легкий челн на реке не догнать…
Правлю по стрежню. Река делает поворот, кусты закрывают меня. Гребу к берегу. Ивы свесились над рекой, ветви полощутся в воде. Осторожно раздвигаю их, завожу челн под крону. Ветки смыкаются, за спиной непроницаемая завеса – с реки не разглядеть. Берег высоковат, челн не вытащить. Вяжу его к стволу и выбираюсь на сушу. Я не закончил…
Взобравшись на дерево, наблюдаю агонию Веси. К берегу ведут связанных жителей: мужчины, женщины, дети. Пытаюсь считать, но скоро сбиваюсь: людей много. «Поповцы» подгоняют полон древками копий. Следом гонят скот. Мычат коровы, блеют овечки, визжат свиньи. На воловьих упряжках везут награбленное. Замечаю в одной из повозок тела: раненые или убитые «поповцы». Тел много: не я один оказал сопротивление. Весь горит…
Пленных загоняют в насады, следом – скот. Весь не помещается. Оставшихся волов и коров закалывают, овечек бросают в реку. Животные мычат и блеют, но «поповцы» работают споро. Вот они забежали на борт, сходни убраны, насады отчалили. Я провожаю их взглядом и спускаюсь на землю. Темнеет.
…Елица лежит там, где умерла, – посреди двора. Тащу из-за пояса лопатку и вдруг вспоминаю: язычники не закапывают мертвых, они их сжигают. Оглядываюсь. Крыша избы обрушилась, в яме, бывшей жилищем, бушует огонь. Подтаскиваю тело, переваливаю вниз. Пламя, получив пищу, взлетает вверх, опаляя лицо. Отскакиваю. Вот и все. Следует помолиться, но желания нет.
Бреду к соседям. Дед Боща валяется с разрубленной головой, рядом – деревянные вилы. Сосед защищал ворота, возле них и убит. Детей нет: увели. Тащу Бощу к догорающей избе и, наученный опытом, переваливаю вниз вилами. Сноп пламени, искры… Иду по Веси и везде, где нахожу мертвых, валю их в пламя. Языческие души упокоятся, звери не растащат тела. Среди убитых преобладают старики; похоже, их закололи за ненадобностью. Они легкие, но все равно устаю. Возле последнего дома падаю на теплую, согретую огнем землю и мгновенно засыпаю.
Просыпаюсь от щебета птиц. Они заливаются, как будто ничего не случилось. Для них и в самом деле ничего… Солнце не встало, но уже светло. Над сгоревшими избами тянутся к небу сизые дымки – души язычников отлетают к богам. Так объяснял жрец, мне хочется думать, что он прав. Тело внезапно скручивает судорога. Стою на четвереньках, пятная траву желчью. Ничего другого в желудке нет: я не ел со вчерашнего утра. Перед глазами вчерашние события. Елица, дед Боща, тихие старики… За что? Кому мешали? Мир, приютивший меня, жесток – хуже моего. Я не хочу здесь жить! Пусть лучше посадят!
Сажусь, обнимаю колени. «Колокольчики мои!..» Я бормочу это снова и снова, старательно прислушиваюсь, но звона нет. Только дымки вьются над пожарищами, птицы умолкли. Внезапно осознаю: колокольчики не придут. Они являлись мальчику Ване, а я взрослый. Взрослые сказкам не верят.
Поднимаюсь, обхожу деревню. Ищу топор, рогатину, лук, нож – любое оружие. Минуя свой двор, шарю в чужих. К себе не хочу: слишком больно. Поиски напрасные: «поповцы» унесли все. Наконец замечаю в траве серп. Наверное, выронили, когда тащили награбленное, и не заметили. Серп маленький и узкий: железо здесь дорогое, больших не делают. Изгиб у серпа плавный, лезвие заточено. Сгодится вместо ножа.
Сую находку за пояс. В сгоревшей кузнице нахожу обломок железа: им просто побрезговали – слишком мал. Пойдет на кресало: кремней навалом: «поповцы» их не брали. Челн ждет меня под ивой. Распускаю узел на ветке, служившей причальным канатом, отталкиваюсь, гребу. Я не знаю, куда плыть, мне, в принципе, все равно. Течение вынесет…
Назад: 7
Дальше: 9